Полная версия
Хранить вечно. Дело № 1
Борис Батыршин
Хранить вечно. Дело № I
© Оформление. ООО «Издательство Горизонт», 2022
© Борис Батыршин, 2022
Пролог
– Ну что, взяли? – аспирант наклонился к носилкам. – Немного уже осталось, ходки две-три.
– А потом? – спросил Лёха. Возиться с пыльным хламом в подвале корпуса «А» надоело ему до чёртиков. В горле немилосердно першило, на зубах скрипела кирпичная крошка, – индийские джинсы, купленные всего неделю назад этой весной и неосмотрительно надетые сегодня вместе со старой безрукавкой с олимпийским мишкой и пятью разноцветными кольцами, давно посерели от пыли. Имелась, правда, брезентовая куртка-стройотрядовка, густо усаженная эмблемами и надписями, но в подвале было жарко, а надевать её на голое тело не хотелось…
– А потом обед. – ответил аспирант. Вчерашний дипломник, он был назначен к нам руководителем практики и чрезвычайно гордился ответственным поручением. – Час на перекус и отдохнуть, а потом на склад, на хоздвор. Завтра надо начать выравнивать стены, если сегодня не получим цемент – с утра нам светит простой. Михалыч узнает – голову снимет!
Михалычем звали завхоза кафедры, мужчину несговорчивого, дотошного и злопамятного. Так что, случись простой, да ещё и по их собственной вине – аспиранту ещё долго будет за это икаться. Да и студентам мало не покажется, работу-то принимает завхоз, и он же закрывает наряды, которые надо потом предъявлять в комитет комсомола и деканат…
– Кирпич бар, раствор йок – сыжу, куру… – Генка Прокшин немедленно ответил переиначенной фразой из старой миниатюры Райкина. Гена, как и многие из нашей группы, в прошлом году отметился в минусинском строяке и набрался там специфических речевых конструкций.
Лёха подхватил носилки со своей стороны, крякнул и поднял. Было тяжело.
– И на кой чёрт кафедре эта дыра… – недовольно пробурчал аспирант. Ему, как старшему в трудовом коллективе, следовало изображать трудовой энтузиазм, однако духота и подвальная пыль, похоже, и у него сидели в печёнках. – В выделенных комнатах вон сколько места, хоть в футбол играй…
Они потрусили к дверному проёму, ощетинившемуся по краям свежевыщербленными кирпичами.
– А правда, что об этом подвале никто раньше не знал? – спросил Лёха.
– Никто. – отозвалось начальство. – Кафедре выделили две подвальные комнаты под лабораторию. А когда стали обдирать со стен старую штукатурку, то нашли заложенный кирпичом проём. Ну, расковыряли, а за ним нашлись ещё два, поменьше. Завхоз нарочно интересовался в архиве – нигде они не обозначены.
– А раз не обозначены, значит, их как бы и на свете нет. – поддакнул напарник. – Можно делать с ними, что угодно!
– Угу. Завкафедры, как узнал об этой находке – сразу скомандовал немедленно приводить помещения в порядок, и в первую очередь заносить туда аппаратуру. Чтобы, когда самоуправство обнаружится – поздно было бы что-то переигрывать. А то ведь институтское начальство прознает о дармовых площадях и отберёт, вякнуть не успеешь…
Лёха не собирался вякать, или каким-то иным способом проявлять интерес к дополнительным рабочим площадям, но счёл необходимым кивнуть.
– Когда стали осматривать находку, то оказалось, что тут и вентиляционные каналы проложены, и даже проводка сохранилась. – продолжал аспирант. – Конечно, придётся менять, сам видел, какое там старьё: проводка вся внешняя, на фарфоровых изоляторах, провода кое-где в резине, а кое-где вообще в ткани, пропитанной лаком.
– Аппаратура тоже старая. – сказал Лёха. На одной из шкал он разобрал надпись на немецком, а потом нашёл шильдик на задней панели. – «Телефункен», тысяча девятьсот двадцать шестой год!
– По ходу, как в тридцатых эту лабораторию забросили, так о ней и не вспоминали. Ну-ка, осторожнее, косяк…
Носильщики миновали обширное подвальное помещение и выбрались в узкий коридор. Теперь предстояло подниматься по узкой крутой лестнице, то и дело цепляя носилками обшарпанные стены, потом тащить груз на задний двор, к институтской помойке. Туда ещё вчера привезли мусорный контейнер, и студенты успели наполнить его уже почти наполовину.
Здание института было построено ещё до революции. С тех пор появились новые корпуса, но администрация ВУЗа, а так же несколько старейших кафедр, с которых начиналась его история, остались на прежнем месте. Остались – и постоянно испытывали недостаток в помещениях, следствием чего и стало переселение одной из учебных лабораторий в подвал. Сроки горели, работы следовало закончить к началу учебного года кровь из носу – а потому декан распорядился снять часть студентов с производственной практики на кислородном заводе и бросить на аврал. Выбор пал на Лёху, Генку и ещё двоих студентов, как имеющих стройотрядовский опыт. И способных не только таскать носилки с мусором, но и более-менее квалифицированно управляться со стяжками, штукатурными работами, малярными валиками и даже несложной столяркой – в новообретённых помещениях требовалось вставить дверные косяки, сколотить из бруса и толстой фанеры лабораторные стеллажи. А потом покрыть стены, двери и потолок белилами и масляной краской радующего глаз цвета детской неожиданности.
Обычная, в общем, работа, за который институт к тому же неплохо платил. Не так, как в Минусинске, где они прошлым летом строили бараки для рабочих, монтирующих оборудование на новой ТЭЦ, но тоже неплохо.
Опыт – его не пропьёшь. Да и характеристика от руководителя практики не помешает, оттого Лёха и старался, демонстрируя лояльность к родной кафедре и трудовой энтузиазм.
Носилки опрокинулись, и их содержимое посыпалось в контейнер, подняв густое облако пыли. При этом часть угодила мимо железной лоханки, но Лёха исправлять огрех не стал. Вон, начальство тоже сделало вид, что ничего не заметило – а ему что, больше всех надо?
– Покурим? – предложил аспирант. Лёха согласно кивнул, хотя и не курил, бросил. Они уселись на брошенный тут же, рядом с контейнером, квадратный вентиляционный короб, по лужёной поверхности которого разбегались цинковые звёзды. Аспирант завозился, выуживая из кармана пачку «Союз-Аполлон» и зачиркал спичками, а Лёха от нечего делать стал рассматривать валяющийся рядом с контейнером мусор.
Мусор этот оказался примечательным – четыре большие амбарные книги в истёртых, истрёпанных по краям картонных переплётах. На верхней Лёха разобрал полустёртую надпись тёмно-синими чернилами: «Лабораторная тетрадь No…» под типографски отпечатанным «Книга учёта». Рядом – россыпь неразличимых лиловых штампов.
Это, надо полагать, рабочие журналы, догадался он. Уж сколько лет прошло, никак не меньше пятидесяти, а записи в лабораториях до сих пор ведут в таких вот амбарных книгах. Наверняка страницы рыхлой желтовато-серой бумаги, разлинованные, с особым местом для даты и подписи в нижнем правом углу. Только в те времена писали перьевыми ручками, окуная их в особые чернильницы-непроливашки. И почерк у большинства людей был не в пример лучше, чем сейчас, сказывались школьные уроки чистописания в начальных классах. Лёха ещё их застал первоклашкой, и помнил, как старательно выводил палочки и крючочки в линованных наискось тетрадках, особо следя на правильным нажимом и наклоном…
Аспирант прикурил, бросил спичку в пожухлую траву на газоне и стал смотреть вглубь хоздвора. Там двое студентов в синих спецовках сгружали из кузова с грузовичка на асфальт серебристые сосуды Дьюара, на боках у которых красовались большие, сделанные по трафарету, надписи «АЗОТ» – согласно ГОСТу, жёлтой краской на чёрной полосе. У одного из сосудов над длинной горловиной курилась лёгкая прозрачная струйка пара.
– Вот рукожопы… – прокомментировал аспирант. – Стукнули что ли, пробку сбили при погрузке? А нам потом за бракованный дьюар отписывайся!
Лёха сочувственно покивал, хотя ему не было особого дела до испорченного имущества. Ну, стукнули и стукнули – не в первый раз, и не в последний, вон сколько битых и порченых дьюаров в кладовке на кафедре… Другое дело – старые рабочие журналы; любопытно, чем занималась лаборатория, которую потом запечатали так старательно, что забыли вывезти документы и оборудование?
А может, всё это и не собирались вывозить? Ни допотопные, с надписями готическим шрифтом, приборы, ни стоящее посреди дальней из двух комнат деревянное кресло, сплошь обмотанное проволоками – помнится, Прокшин, увидав его, отпустил шуточку насчёт электрического стула… Ни развешанные кое-где по стенам выцветшие графики и таблицы, ни размытый аэрофотоснимок какого-то озера с неразборчивой надписью в углу от руки.
Вставать не хотелось. Лёха дотянулся до стопки журналов ногой и подгрёб их к себе. Ну-ка, что там? Ага, «Лаборатория нейроэнергетики», ноябрь 1929-го года, ответственное лицо, имя-фамилия. Надпись полустёрта, но разобрать можно: «Евг. Гопиус».
А вот это уже интересно: при ближайшем рассмотрении на одном из штампов он разобрал надпись «Сов. секретно». И ниже, едва различимое, но от того не менее впечатляющее – «Хранить вечно». Поверху же, на приклеенной к картону бумажной полоске отпечатано на машинке: «Специальный отдел ОГПУ СССР».
О как, привет из подвалов Лубянки! Лёха воровато покосился на аспиранта – тот всё рассматривал грузчиков с битым дьюаром, – поднял журналы, и принялся засовывать их за пояс джинсов. Спустимся вниз, прикинул он, переложу в сумку, а пока так…
Разумеется, его манипуляции не остались незамеченными.
– На кой тебе этот хлам? – спросил аспирант. – Просто так спросил, с ленцой, для порядку – чем это занимается подчинённый?
– Родители на нового Дюма макулатуру копят. – нашёлся Лёха. – Мусор-то всё равно сожгут, а они вон какие тяжёлые!
И в доказательство взвесил стопку журналов на ладони – так, чтобы подозрительные надписи не попались напарнику на глаза.
– Ну, если на Дюма, тогда ладно. – милостиво согласился аспирант. – А я вот на Сименона собираю, пять кило осталось.
К сожалению, недогадливый студент намёк на необходимость поделиться проигнорировал. Аспирант мог, конечно, употребить власть и изъять ценное вторсырьё, но связываться не захотел – в конце концов, им работать вместе ещё целую неделю, и незачем портить отношения из-за такого пустяка. Он встал, бросил окурок на асфальт, раздавил подошвой и пошагал через двор.
Лёха подхватил одной рукой носилки и заторопился следом, придерживая другой рукой амбарные книги так, чтобы они не выпали из-за пояса. Ничего, вечером, дома он рассмотрит их хорошенько – интересно же, настоящая историческая загадка! А историю Лёха любил, ещё со школы. Он даже собирался поступать в историко-архивный институт, но испугался экзамена по английскому. В этом же ВУЗе преподавала когда-то математику его родная бабка – она и подготовила бестолкового внучка к вступительным экзаменам. А заодно, замолвила словечко перед кем надо в приёмной комиссии. А как иначе? Лёхе, как и многим его ровесникам, совсем не хотелось идти в армию. Тем более, что на дворе стоял восьмидесятый год, и слова «ограниченный контингент советских войск в Афганистане» были у всех на слуху…
Дверь, ведущая в подвал, открылась, и они стали спускаться в душный пропылённый полумрак, скупо освещённый редкими лампочками в решётчатых колпаках. До обеда предстояло сделать ещё две или три ходки.
Часть первая
«…Имени товарища Ягоды»
I
По потолку ползла муха. Большая, жирная, угольно-чёрная, со слюдяными, отливающими синевой крылышками, на белой плоскости она сразу бросалась в глаза. Наверное, подумалось мне, потолок кажется ей необъятной равниной, исчерченной то тут, то там неровными параллельными бороздками – следами малярного валика. А одинокая электрическая лампочка в жестяном абажуре, висящая на скрученных проводах представляется перевёрнутому мушиному взору гигантским футуристическим сооружением…
Муха снялась с потолка и, густо жужжа, принялась нарезать круги вокруг «люстры».
…Где это я, а? Нет ответа, хоть ты тресни…
Итак. Я лежу на белых простынях, укрытый по самый подбородок колючим, жёстким одеялом. Если чуть приподнять голову, то будет видна спинка кровати, набранная из облезлых никелированных прутьев с такими же облезлыми никелированными шишечками. Тот ещё раритет, пожалуй, современник убогой «люстры». Скрученные в жгут провода протянуты от неё к выключателю на крошечных фарфоровых грибках-изоляторах – ну и древность… Пахнет резко, тревожно – раствором хлорки, которым когда-то мыли полы в больницах и поликлиниках. Позже их заменили не столь едкие моющие средства, но память сохранила запах, и сейчас услужливо извлекла его из дальнего уголка мозга.
Я привстал на локтях. Интерьер маленькой комнаты (палаты? Пожалуй…), в которой я, как выяснилось, пребывал в полном одиночестве, вполне соответствовал никелированным шишечкам и допотопной внешней проводке. Тумбочка, выкрашенная в бурокоричневый цвет. Табуретка – уродливая, капитальная, на толстых ножках, с сиденьем, набранным из дощечек с продолговатой дыркой посредине. Белая филёнчатая дверь, окошко поверх притолоки, стекло замазано кое-как белилами. Напротив двери окно с широченным подоконником; за окном весело светит солнце, колышутся ветви деревьев. Узкая форточка приоткрыта, и из неё долетает в палату, целая симфония звуков: бодрые молодые голоса, фырканье автомобильного движка, чей-то низкий рассерженный бас, что-то кому-то выговаривающий. Прорываются и реплики этого «кого-то» – звонкие, задорные… мальчишеские?
Я прищурился – солнечные лучи бьют прямо в глаза, ярко, весело. Лето? Поздняя весна? Осень, нет, листва на колышущихся за стёклами ветках яркая, свежая, майская…
И тут меня пробрало. Сразу, внезапно, вдруг, до ледяного пота.
Кто я, а?..
Нет, правда: лежу себе, считаю мух под потолком (ну хорошо, одну-единственную муху), солнышком любуюсь, а кто я такой – понятия не имею?
Как, впрочем, и то, где я нахожусь. Но это, пожалуй, может и подождать, тем более, что тут хотя бы какая-то ясность имеется – в больничной палате, на койке.
Хоть какая-то определённость…
Руки сами по себе откинули одеяло, ноги опустились на пол – дощатый, щелястый, крашеный такой же тошнотворной бурой краской, как и тумбочка с табуреткой. Ноги, между прочим, молодые, не слишком волосатые, довольно чистые… на левой голени отсутствует круглый шрам, память о залеченном лет двадцать назад воспалении надкостницы.
Стоп. Двадцать лет? Да этой ноге, как и всему приложенному к ней телу никак не больше пятнадцати лет! Об этом куда вернее, чем густота волосяного покрова или рисунок мышц, говорит бурлящая в каждой клеточке подростковая, юная энергия.
Кстати, с мышцами у меня так себе – руки, конечно, не назовёшь палочками, но нормальными бицепсами и не пахнет. И кисти какие-то неубедительные… А вот волосы на голове подстрижены под машинку, причём совсем недавно – в чём я немедленно и убедился, проведя пятернёй по макушке.
Зеркало, мне зеркало!
Нету зеркала. Даже раковины нет, не говоря уж об обычной для нормальной больничной палаты двери в туалетную комнату.
Скрипнула дверь. Я обернулся – в дверном проёме стояла дородная женщина в больничном халате и старомодной белой же косынке на голове.
– Уже проснулся, Лёшенька, голубчик? – выговор у неё был с мягкими малороссийскими нотками. – Вот и хорошо, вот и ладно. Только не вставай, тебе ещё нельзя.
Я, словно во сне, улёгся обратно на кровать и стал нашаривать одеяло.
– Пока Василий Игнатьич тебя не посмотрит – чтоб ни-ни! – продолжала гостья, добавив в голос начальственных интонаций. – Давай-ка я тебе одеялко подоткну… Водички принести, попьёшь?
И принялась сноровисто приводить в порядок моё лежбище. Я молчал, не в силах издать хотя бы звук.
…Лёшенька? А ведь меня действительно зовут Лёша, Алексей – память торопливо выдала этот обрывок информации…
Под потолком гудела, описывая круги вокруг лампочки, муха.
Василий Игнатьич меня добил. Вернее не меня, а мою вконец запутавшуюся память, упорно подкидывавшую совсем другие образы, разительно контрастирующие с тем, что воспринимали органы чувств.
Во-первых, внешность – почти гротескный облик старенького домашнего доктора из довоенных фильмов. Даже седенькая бородка а-ля Чехов была в наличии. Да что там бородка – пенсне! Штришок, который нарочно не придумаешь.
Во вторых, одежда. Строго говоря, ничего необычного: круглая докторская шапочка, как у Айболита в детских книжках и белоснежный халат, накинутый поверх старомодного костюма-тройки. Из кармашка пиджака, откуда полагалось бы выглядывать уголку носового платка, торчала трубочка из желтоватого пластика с широкой воронкой на конце. Эту трубочку Василий Игнатьич и извлёк со словами «Кхе-кхе-кхе, юноша, поднимите-ка вашу рубашку…
Трубочка? Как бы не так – стетоскоп, причём не из пластика, а из дерева! Пока я пытался удержать всплывшую в памяти картинку – врач «Скорой помощи» в салатовом костюме с бейджиком на груди вставляет в уши блестящие наконечники гнутых трубок и прикладывает к моей груди, заросшей седоватым кустистым волосом, блестящий обрезиненный кругляш, – «доктор Айболит» задрал у меня на груби рубаху, прижал раструб своего инструмента к коже и приник к другому ухом. Последовали неизбежные «Дышите… не дышите… повернитесь спиной… снова дышите…», после чего стетоскоп» вернулся на место, а в руках у эскулапа появилась чайная ложечка, извлечённая из того же кармана. Кажется, серебряная.
Объяснять, что последовало за этим? Вот и я думаю, что незачем. Есть вещи постоянные, неизменные. Как египетские пирамиды или Баальбекская платформа.
И снова ослепительная вспышка в мозгу: я стою, закинув голову, под пронзительно-голубым ливанским небом и любуюсь колоннами из бледно-песчаного камня. Флэшбэк, художественный приём, который так любили в моё время кинематографисты и писатели-фантасты, предпочитающие писать о попаданцах.
…Фантасты? Попаданцы? В моё время? Это, простите, в какое?
Плохо дело. Ничего не понимаю…
Ложечка отправилась следом за стетоскопом. «Айболит» постучал меня согнутым, твёрдым, как дерево, пальцем по груди, потом по спине, под лопатками. В какой-то момент я ожидал, что из кармана возникнет резиновый, на блестящей ручке, молоточек, и меня заставят перекинуть ногу на ногу и примутся стукать по коленям. Но – обошлось. Василий Игнатьич довольно кхекнул и глянул на меня поверх своего пенсне.
– Что ж, юноша, на мой взгляд, вы полном порядке. Галина Петровна, – он повернулся к давешней медсестре, маячащей у него за спиной, – Молодой человек может быть свободным. Послезавтра зайдите, я ещё раз вас осмотрю.
Это уже мне. Я сел, спустив ноги с кровати.
– Так я могу идти, доктор?
– Конечно, можете. – добродушно отозвался он. – Вот, сейчас Галина Петровна принесёт вашу одежду, и отправляйтесь. Если поторопитесь, то успеете ещё в столовую, обед как раз заканчивается. Или, может, сказать, чтобы принесли вам сюда?
Я помотал головой – «обойдусь, мол». И сразу пожалел: столовая означает людей, с которыми придётся здороваться, сидеть за одним столом, разговаривать. А я к этому готов?
Не готов, даже близко. Но, как говорится, слово не воробей. В конце концов, в столовую можно и не ходить…
Только я об этом подумал, как понял, что хочу есть. Да что там, я голоден, как волк! В животе немедленно заурчало, возник откуда-то запах картошки фри и куриных окорочков в панировке – привет кентуккийским цыплятам и полковнику Сандерсу, необыкновенно, кстати, похожему на доктора Василия Игнатьича.
Вот что значит дурные привычки городского жителя…
Городской житель? Это я, что ли? И в каком городе я жил? Что ещё за полковник со своими цыплятами из какого-то, прости господи, Кентукки? И вообще, к черту подробности – кто я такой?
…да, жалок тот, в ком… э-э-э… память неполна…[1]
Что ж, хотя бы одна утешительная новость: если я ещё способен острить, да ещё и с цитатами из классики – значит не всё так плохо.
Или, наоборот – хуже уже просто некуда?
– Вот, держи: штаны, юнгштурмовка, обувка тоже. Всё новое, ненадёванное. Твоё, старое, сожгли, потому что порядок такой. Да и что его жалеть, тряпьё-то?
Я развернул рубашку, лежавшую сверху принесённой Галиной Петровной стопки. Нечто вроде солдатской гимнастёрки старого образца с накладными карманами, планкой под пуговицы и отложным воротничком вместо стоячего. Ткань плотная, грубоватая, цвета хаки – а ничего так, в стиле «милитари». Вот, кстати, и ремешок имеется, тонкий, из чёрной кожи, с простой латунной пряжкой.
Что тут ещё? Ага, штаны, тёмно-синие, из тонкого сукна – их фасон я после недолгого колебания определил, как полугалифе. К ним полагался ещё один аксессуар, носящий полузнакомое название «гамаши» – нечто вроде чехлов из грубого сукна, которые следовало надевать поверх штанов и застёгивать сбоку на три блестящие оловянные пуговицы.
Такие вот полугалифе с гамашами, торопливо подсказала память, ещё давно, до войны нередко носили ответственные работники из тех, что помельче рангом. Название «юнгштурмовка» тоже, кстати, из тех же лет – оно происходит от униформы немецких коммунистов из Rote Front, наделавших немало шума в конце двадцатых.
…откуда я всё это знаю? А ведь знаю…
Любопытно, а ведь я думаю об этом, как о давно прошедших исторических событиях, тогда как юнгштурмовка – вот она, передо мной и, судя по всему, вполне актуальна среди местной публики.
Теперь – обувь. Обувка, как выразилась Галина Петровна. Крепкие, грубой кожи, ботинки на шнуровке. Ты смотри, действительно, ненадёванные – даже фабричный штамп на подошве цел. «Артель «Кожобувь», Харьков». И – ниже: «1929 г.» И глубоко продавленное в коже клеймо в виде перекрещенных серпа и молота.
…Тема для размышления? Ещё какая…
Последний предмет гардероба поверг меня в некоторое уныние. Тюбетейка! Самая настоящая, из синей ткани с несложным узором по краям. В памяти (увы, по-прежнему функционирующей избирательно) тут же промелькнули кадры из фильмов тридцатых ещё годов – пионеры в широких сатиновых трусах, майках и таких же точно тюбетейках.
И что, мне теперь придётся носить это убожество?
Медленно, стараясь тянуть время, я принялся облачаться. Галина свет Петровна не торопила – стояла рядом и то и дело поправляла какой-нибудь мелкий огрех в моём туалете. Юнгштурмовку, как оказалось, надо было надевать поверх исподней рубашки, выпустив наружу завязанные кокетливым бантиком тесёмки на воротнике. Потом была борьба со складками – я, как выяснилось, совершенно не имел привычки носить ремешки поверх рубашек, и пришлось повозиться, сгоняя лишнюю ткань за спину, так, чтобы полы одеяния не топорщились. Мешало отсутствие зеркала, из-за чего я долго вертелся на месте, пытаясь обозреть себя со спины.
Но всё когда-нибудь заканчивается. Минут через десять наших совместных мытарств Галина Петровна отошла на два шага, критически обозрела мою облачённую в обновы персону, поправила тюбетейку и, судя по всему, осталась довольна результатом. Я в последней жалкой попытке оттянуть неизбежное одёрнул полы юнгштурмовки и похлопал себя по нагрудным карманам. Пусто.
– Вещички свои получишь у завхоза. – среагировала на мой жест Галина Петровна. – Это в главном корпусе. Тебе всё равно туда идти на обед, вот и спросишь. Он же тебе повседневное выдаст – голошейку, шаровары, тапочки-спортивки, трусики, всё, что полагается.
Больничка – скорее, медсанчасть, из тех, что бывают в пионерских лагерях или небольших воинских гарнизонах, – стояла под раскидистыми клёнами, возле засыпанной песком и выложенной по сторонам половинками кирпичей дорожке. Один её конец вёл к большому бледно-жёлтому двухэтажному зданию, украшенному четырёхколонным портиком. Другой убегал мимо ухоженных кустов к высоченным железным воротам. Над воротами на паре высоких флагштоков развевались красные флажки; на сетчатой вывеске помещалась фанерная звезда со окрещёнными серпом и молотом. Звезда была непривычной, перевёрнутой двумя рожками вверх, как на ордене Красного знамени – отметил я, и тут же забыл об этом нюансе. Потому что ниже звезды дугой шла надпись их фанерных же букв, выкрашенных в красный цвет. Мне эта надпись была видна с обратной стороны, будто отражение в зеркале, и на то, чтобы разобрать её содержание потребовалось несколько секунд.
«Детская трудовая коммуна имени тов. Ягоды».
Я простоял, глядя на ворота, наверное, не меньше пяти минут. «Значит, «имени товарища Ягоды»? – колотилось в пустом, как очищенная до блеска хлебной коркой консервная банка, мозгу? – Вот именно, причём с ударением на «О», и категорически не рекомендуется путать…