bannerbanner
Я все скажу
Я все скажу

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Они возвратились в Кишинев.

Пушкин жил в доме Инзова, у него и столовался. Здесь же, по любезному приглашению генерала, остановился и Арбенев.

В прихожей, ввиду их прибытия, случилась суета; лакей объявил, что генерал просит их обоих пожаловать на ужин.

– У генерала еще гости? – отрывисто спросил Пушкин.

– Да-с! Полковник Рославлев из Петербурга, оне тоже остановились в доме генерала.

Сухо кивнув друг другу, они с Арбеневым разошлись по своим комнатам.

– Никита, подай умыться, – приказал Пушкин своему человеку и, когда вода явилась, стал смывать с себя дорожную пыль и грязь.

Спустя четверть часа он, переменив платье, входил в гостиную Инзова. Арбенев уже оказался там. Он любезно разговаривал с новым лицом – очевидно, тем самым прибывшим из Петербурга полковником.

Хозяин дома представил их друг другу, не жалея красок, чтобы с лучшей стороны охарактеризовать Пушкина: великий и блестящий стихотворец наш и пр. Полковника звали Павлом Петровичем Рославлевым. Поэт поклонился ему и сразу заметил: на мизинце левой руки петербургского гостя блещет золотом перстень с иудейскими письменами – тот самый, что показывал ему три года назад в своем кабинете генерал Милорадович. Полковник понял, что Пушкин узрел сей тайный знак и коротко, но со значением кивнул ему.

Лакей провозгласил, что кушать подано, и общество перешло в столовую. После отменного обеда, прошедшего в непринужденности, мужчины отправились в гостиную, чтобы выкурить по трубке.

Разговор касался до всего слегка. Греческое восстание занимало тогда общество, и немало слов было сказано о возмущении православных братьев против неверных. Инзов посетовал на большое число беженцев из Туретчины, к нуждам коих он, в роли наместника, относился со всем вниманием. «Как немецкие колонисты немало послужили к славе России, так и другие пришлецы, болгары с румынами, могут принести много пользы империи», – проговорил он.

Пушкин был рассеян. Мысль о возможном шпионстве Арбенева не оставляла его. К тому же знак в виде перстня, который подал ему прибывший полковник, очевидно, означал, что им необходимо побеседовать тет-а-тет.

– Господа, а не составить ли нам партию на биллиарде? – вдруг предложил полковник. Пушкин понял: это уловка ради того, чтобы остаться с ним наедине и обсудить касающиеся до них вопросы.

– Поедемте к Отону, – подхватил он (Отоном звался лучший ресторатор Кишинева).

Инзов сразу отказался, сославшись в шутку, что в его преклонные лета время после сытного обеда полагается проводить в объятиях Морфея. Однако Арбенев неожиданно поддержал предложение полковника.

Пришлось ехать втроем.

Велели закладывать, а когда рассаживались по коляскам, Пушкин, улучив минуту, шепнул полковнику:

– Вероятно, нам с вами надо поговорить наедине?

– Конечно. Но после. – Тот кивнул в сторону Арбенева, из чего поэт понял, что полковник также, из известных одному ему соображений, подозревает титулярного советника.

Поскакали в ресторацию. Арбенев велел подать жженки и, когда она явилась, буквально заставил Пушкина и полковника пить вместе с ним круговую.

Пушкин и полковник составили партию в биллиард. Арбенев, после выпитой жженки, вдруг опьянел – да и шампанское за столом у Инзова произвело на него известное действие. Он облокачивался на биллиардный стол и в упор, наклонившись, смотрел на бьющего, очевидно мешая ему. Полковник со всею вежливостью попросил его не мешать, однако Арбенев не унимался. В какой-то момент, схватив со стола шар, отлетевший после не совсем удачного удара Рославлева, он, пьяным голосом, провозгласил:

– Да как вы бьете! Вот как бить следует! – и рукою запустил шар по зеленому сукну. Шар ударил другие, отскочил и упал в лузу. Ясно, что игра смешалась и была испорчена. Полковник, вне себя от гнева, подошел к Арбеневу вплотную и проговорил дрожащим от злобы голосом:

– Милостивый государь! Я, кажется, просил вас не мешать нашей игре!..

– Не мешать? А не то – что? – с глумливым вызовом ответствовал Арбенев.

– А не то я прибью вас! – выпалил полковник.

– «Прибью»? Вы сказали «прибью»? Да как вы смеете?! Я русский дворянин!

– Что ж, коль вы дворянин, вы всегда можете потребовать у меня удовлетворения. А я – я могу вам его дать.

– Хорошо же: я вас вызываю! – В последних словах и в самом виде Арбенева не было никакого намека, что тот находился во хмелю, как могло показаться еще минутой раньше.

Вечером полковник сошлись с Пушкиным в его комнате.

– Секундант его только что был у меня; я принял вызов; бьемся завтра на рассвете. Вы, Пушкин, станете моим секундантом?

– Я люблю кровавый бой; но не кажется ли вам, Рославлев, что Арбенев вызвал вас с умыслом? Пронюхал каким-то образом цель вашего приезда и только потому решил стреляться с вами. Вы ведь подозреваете его, как и я? Тоже считаете Арбенева конфидентом иноземной державы?

– Да, вы правы, Пушкин. Я здесь для того, чтобы, для начала, спросить вас о ваших подозрениях, и буде они совпадут с моими, учинить негласный обыск. И, если обнаружится что-то его компрометирующее, заковать Арбенева в железы и доставить в Петербург в крепость для дальнейшего дознания.

– Я тоже подозреваю Арбенева, однако теперь ваш стройный план весь идет насмарку. Я сам горяч и необуздан, мне позволительно, в жилах моих течет африканская кровь. Однако согласитесь: подлец преднамеренно, как говорят англичане, провокатировал вас. Подловил и вызвал. И что же теперь? Вместо кандалов и крепости ему светит быть, как герою, убитым в поединке! Либо, того хуже, он убьет вас и тогда сумеет безнаказанно скрыться!

– Ах, Пушкин, ни слова больше!.. Как вы правы!.. Я не смог сдержать себя; проклятая жженка ударила в голову!.. Что ж! Если завтра фортуна повернется ко мне спиной, вам предстоит закончить мое дело. И мы поступим вот как…

Наутро они съехались в роще на окраине города. На двух колясках прибыли полковник Рославлев, Пушкин в качестве его секунданта, а также доктор Петр Иванович Шрейбер, добрый знакомый Инзовых.

Арбенев пригласил себе секундантом поручика Таушева.

Бились на пятнадцати шагах. Секунданты проверили пистолеты.

Прозвучала команда: «Сходитесь!»

Полковник выстрелил первым. Пуля лишь оцарапала щеку Арбенева. Он отшатнулся, а затем прицелился и выстрелил в повернувшегося боком Рославлева. Пуля ударила ему прямо в висок. Он повалился наземь.

Доктор Шрейбер бросился к нему. Через минуту он встал и снял шляпу: «Убит!»

Скупая насмешка озарила лицо Арбенева. «Поедемте, поручик!» – бросил он своему секунданту.

– Нет, постойте! – вдруг бешено воскликнул Пушкин. – Вы думаете, вышли сухим из воды? – вскричал он, адресуясь к Арбеневу. – Видит Бог, это не так! Вы подлец, милостивый государь, и только что совершили гнусный поступок! Вам неведомо понятие чести! И теперь я требую у вас удовлетворения!

– И вы хотите удовлетворения? Тоже? Что ж! Извольте! – с ледяным спокойствием проговорил Арбенев. – Я проучу вас прямо здесь и сейчас!

– Доктор, не угодно ли вам стать моим секундантом? – обратился к лекарю Пушкин.

– Прямо теперь? И здесь? – забормотал тот. – Когда только был убит господин полковник? А впрочем, что ж. Ему не поможешь! Извольте!

Поручик заново зарядил пистолеты. Доктор с поклоном подал их Пушкину и Арбеневу.

Стрелялись на тех же условиях, у тех же барьеров. Тело полковника прикрыли шинелью.

Пушкин, который всюду ходил с железной палкой в осьмнадцать фунтов[11] весом – упражнял руку, чтобы всегда была верной, и стрелял, тренируясь, едва ли не ежедневно, в себе не сомневался. Но сумеет ли он пережить выстрел Арбенева, которому он, по известным ему самому (и покойному Рославлеву) соображениям, мысленно отдал право стрелять первым?

Они стали сходиться. Пушкин подошел к барьеру и спокойно ждал, повернувшись боком и закрывшись пистолетом. Арбенев медлил. Наконец он прицелился и выстрелил. Пуля сбила шляпу с головы Пушкина.

Первым порывом Арбенева после своего выстрела было – бежать.

– Стойте, милостивый государь! – громовым голосом скомандовал Пушкин. – К барьеру!

Сузив глаза, тот стал боком. Пушкин прицелился.

– Вам должно быть известно, как я стреляю, – молвил он, обращаясь к сопернику. – Из знакомого пистолета я в карту промаха на пятнадцати шагах не дам. А этот пистолет мне знаком. И уж ваш толоконный лоб или подлое сердце прострелить сумею.

– Хватит разговоров! – воскликнул его визави. – Действуйте!

– Но я могу пощадить вас. Я выстрелю на воздух, если вы прямо здесь и сейчас откроете мне, ради какой державы ведете свою шпионскую деятельность? Как давно являетесь ее конфидентом? Какой персоне поставляете свою информацию?

– Стреляйте, Пушкин! Я не скажу вам ничего! – вскричал Арбенев, однако голос его предательски дрогнул.

– Говорите же! И я пощажу вас! Во имя памяти полковника Рославлева! Говорите!

– Ах все равно!.. Я раскрыт, верно? И моя деятельность, как конфидента, кончена… Я же не смогу убить и вас, Пушкин, и вас, любезный доктор, и вас, поручик!.. Так смотрите же, Пушкин! Вы дали мне слово! Надеюсь, не выстрелите.

– Выстрел мой останется за мною. Говорите же!

– Я собираю информацию для английской короны; действую я как конфидент его королевского величества, со времен Венского конгресса 1814 года. Чего ж вам еще?

– Кому вы поставляете вашу информацию?

– Английскому посланнику сэру Эдварду Дисборо. Вы удовлетворены?

– Вы презренный трус, предатель, бесчестный человек и убийца!

– Хотите, чтобы я снова вас вызвал, Пушкин? Не выйдет. Лучше стреляйте, если имеете такое намерение!

– Что ж, – воскликнул молодой поэт, – выстрел этот мой теперь останется за мною! И берегитесь! Если я когда-то встречу вас, не сомневайтесь: продырявлю ваш лоб с наслаждением.

Арбенев только усмехнулся и через секунду уже вскакивал на своего коня.

Больше его ни в Кишиневе, ни в России не видели.

Говорили, что через бессарабские земли он пробрался в охваченную восстанием Грецию, а там ему удалось проскользнуть на английский корабль и на нем доплыть до Альбиона.

Выстрел навсегда остался за Пушкиным – как и перстень с иудейскими письменами, который убитый полковник Рославлев завещал ему в ночь перед дуэлью в случае своей смерти.

Пушкин, великий мистификатор, и в письмах своих, и в стихах недвусмысленно давал понять, что кольцо подарено ему на Юге некой красавицей; потом пушкинисты называли имя Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой, жены следующего (после генерала Инзова) наместника Новороссии графа Воронцова.

Правды так никто и не узнал.

Граф Милорадович, завербовавший Пушкина, был убит в несчастный день декабрьского возмущения, последовавшего за смертью царя Александра и воцарением Николая Александровича.

Перстнем этим поэт запечатывал свои письма – известно почти восемьдесят оттисков, сделанных им.

В ночь его смерти Василий Андреевич Жуковский, как он сам писал, собственноручно снял его с руки поэта и хранил у себя.

Но на том история печатки только начиналась.


Наши дни. Сентябрь 2021 года.

Москва.

Богоявленский

В Шереметьеве самолет подогнали к трубе, и Богоявленский, как пассажир «бизнеса», вышел в первых рядах.

Так хорошо было лететь, что хотелось, чтобы полет длился и длился. И жаль покидать гостеприимный салон. Сорокалетняя стюардесса, кажется, удивилась, что он не продемонстрировал к ней явного мужского интереса и даже телефончика не спросил. «Но нет, дорогая, прощай навсегда, и если навсегда, прощай – как говаривал Пушкин. – Ты останешься во мне прекрасным воспоминанием».

Внутри бултыхались как минимум бутылки две игристого, поэтому настроение поэта было самым радужным. Хотелось поскорей вернуться домой и приступить к разработке (как он это для себя по-шпионски определил) артиста Андрея Грузинцева, а не чтобы в пути настигло похмелье.

Сумку из багажа он тоже получил быстро: сказалась наклейка на ручке: «priority». Сразу у ленты конвейера заказал себе через приложение такси, да выбрал машину бизнес-класса – не мог же он идти после столь впечатляющего полета на понижение!

Шофер, в безупречном костюме с галстучком, приветствовал его молчаливым поклоном. Сумку Богоявленский ему не дал, погрузил рядом с собой на заднее сиденье. Водитель протянул ему транспарант: «Я глухонемой», а потом продемонстрировал на своем телефончике адрес Богоявленского: Московская область, поселок Красный Пахарь, улица Дачная, дом семь.

Можно было только порадоваться такому извозчику – обычно в дорогих машинах водители молчаливы, но иногда все равно приходится сдерживать болтунов.

Богоявленский не стал рассматривать выдранную страничку из журнала – хотел сэкономить впечатление до того момента, как разложит лист на столе в своем кабинете, рассмотрит перстень в настоящую, не электронную лупу. Не хотелось раньше времени разочаровываться, если вдруг ошибся, и одновременно крепла уверенность в том, что украшение – то, что он ищет. Ведь не могло же оно пропасть бесследно! Должно ведь оно было рано или поздно проявиться! И ответ на вопрос, знает ли Грузинцев, чей перстень он носит, тоже предстояло оставить как минимум до завтра.

После Пушкина судьба печатки до какого-то момента оказалась изучена. Про нее даже в «Википедии» в отдельной статье писали.

Сначала им владел Василий Андреевич Жуковский – по праву неофициального наследника «солнца русской поэзии», друга, посмертного душеприказчика и особы, близкой к престолу. «Снял я кольцо с мертвой руки его» – так, кажется, выражался Василий Андреич о пушкинской печатке.

Потом талисман достался – что вполне естественно! – сыну Жуковского по имени Павел и по отчеству Васильевич. И он, Жуковский-младший, в конце концов заварил ту кашу, которая и по сию пору никак не расхлебается.

А именно: в семидесятых годах девятнадцатого века Павел Васильевич решил, что перстень должен достаться наследнику славы Александра нашего Сергеича. И хоть в ту пору, в 1860-х и 1870-х, творили, к примеру, Тютчев, Фет, не говоря уже о Некрасове, Жуковский-младший совершил финт ушами и передал талисман не кому-нибудь, а Ивану Сергеичу Тургеневу.

Тургеневу, подумать только! Почему, спрашивается? Тургенев, конечно, стихи пописывал, и целые поэмы печатал, и слова романса «Утро туманное, утро седое» ему принадлежат. Но в ту пору, когда ему перстень достался, он даже предсмертные свои стихотворения в прозе еще не написал: ты одна, дескать, мне отрада, великий, могучий, живой и свободный русский язык.

Почему же Жуковский-младший назначил кольцо ему – прозаику, а не никак не поэту? Нет ответа. Но факт остается фактом.

Потом восторженный Тургенев по поводу волшебного кольца говаривал следующее… Богоявленский достал из сумки планшет, нашел нужную интернет-закладку и стал читать: «Я очень горжусь обладанием пушкинским перстнем и придаю ему так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю русской современной литературы с тем, чтобы, когда настанет «его час», граф Толстой передал мой перстень, по своему выбору, достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями…»

Но где господин Тургенев об этом говорил? Предъявите, что называется, источник! Ведь ни в дневниках классика, ни в письмах его ничего подобного нет! Вот ссылка: да, но то не статья тургеневская была, и не письмо, а просто с его слов записал какой-то русский вице-консул в Далмации (или, по-нашему, Хорватии и Черногории) Василий Богданович Пассек… Пассек любил пописывать, в «Русской Речи» публиковался, мог и наврать или приукрасить для красного словца… Да и сам Иван Сергеич восторженным господином был, мог и не такое, в приступе великодушия, припустить…

Хотя странно – правда, странно! – что Тургенев хотел Толстому пушкинскую печатку передать. Ведь оба классика едва не поубивали друг друга…


История перстня – глава третья.

Минул 41 год со времени его первого явления.

1861 год, май.

Российская империя, имение Степановка Мценского уезда Орловской губернии

Итак, два будущих классика русской литературы прибыли в гости к третьему… Но нет, третьего в классики записывать поостережемся, не выбился он чином, хотя в школьные хрестоматии попадал неоднократно. Чего стоит хотя бы это: «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало, что оно горячим светом по листам затрепетало…»[12]

Скажем иными словами: Тургенев и Толстой приехали вместе в гости к Афанасию Фету – звучит, честно говоря, как строчка из Хармса: «Однажды Тургенев, Толстой и Фет…» Хотя при чем тут Хармс! Ведь в самом деле: имеется известный, изученный, доказанный факт: прибыли оба будущих классика в имение Фета – Степановку…


Богоявленский на минуту отвлекся, чтобы посмотреть в инете, а что собой представляет сие имение нынче. Задал в поиске название. Однако нескольких любительских фотографий и заметки в «Живом Журнале» оказалось довольно, чтобы понять: ничегошеньки к двадцать первому веку от него не осталось. Заросшие поля, куда проехать можно только на «газике», памятный камень да мелеющий заброшенный пруд, о былой рукотворности которого напоминает лишь его идеальная овальная форма…


Надо иметь в виду, что тогда, в 1861-м, как Толстой, так и Тургенев не слишком походили на свои канонические изображения, с которых впоследствии наделали гравюр, понарисовали портретов и понаразвешивали в кабинетах литературы по всей Рассее-матушке. Лев Николаевич мало общего имел с полуопереточным лысым босоногим стариком с окладистой седой бородой, в посконной рубахе, подпоясанной кушаком. Начать с того, что тогда, в мае 1861-го, ему еще и тридцати трех лет не исполнилось, по нынешним хипстерским временам – молодой, практически не оперившийся, ищущий себя… Хотя граф уже успел повоевать на Кавказе и в Крыму и прогреметь среди читающей России своими «Севастопольскими рассказами» и трилогией о детстве-отрочестве-юности.

Одет Лев Николаевич был щегольски, по парижской моде, и после офицерских усов еще только запускал свою знаменитую бороду, которая была далеко не такой окладистой, как в старости, и, разумеется, нисколько не седой, а очень даже черной. Граф к тому моменту вернулся из длительного путешествия по Европе, в Лондоне он слушал лекцию Диккенса, не раз встречался с Герценом и, в видах образования крестьян, изучал труды современных педагогов. Он содержал в своем имении школу, был не женат, но жил с крестьянкой, которая в прошлом году родила ему сына, вел скрупулезный дневник и слыл азартным, но неудачливым карточным игроком.

Тургенев был Толстого на (без малого) десятилетие старше; минуло ему сорок два; борода его и волосы начинали седеть. Мужчина он был корпулентный, высокий (даже по нынешним временам – 192 сантиметра), с намечающимся брюшком. Он уже прогремел своими произведениями не только в России, но и по всей Европе. Его «Записки охотника» и «Му-му» перевели на европейские языки, в России имели большой успех «Дворянское гнездо» и «Накануне».

Когда-то Тургенев Толстого, как старший товарищ, поддерживал. Благословлял бросить воинскую службу и заниматься одной литературой, помогал печататься. Одно время Толстой даже жил у него на квартире в Санкт-Петербурге.

Однако теперь отношения у будущих классиков испортились. Бог его знает, зачем их свел в тот раз Фет? Помирить? А может, наоборот, стравить еще сильнее – водился за Фетом, говаривали, подобный грешок?

Разлад начался, когда у Тургенева случился роман с единственной и любимой сестрой Толстого – Марией. Классик даже описал их отношения в короткой повести «Фауст». Главный герой, явное альтер эго автора, знакомится с барышней по имени Вера с (забавно звучащей для современного уха) фамилией Ельцова. Когда ей исполняется семнадцать, герой просит ее руки, но почему-то не у самой Веры, а у ее матери, Ельцовой-старшей. Мать ему отказывает, и тот, как будто даже радостный, уезжает восвояси. Проходят годы. ГГ (Главный Герой) возвращается в деревню и снова встречается с Верой. Мамаша ее умерла, а она сама благополучно замужем и уже имеет пару детей.

ГГ замечает, что героиня совершенно не любит художественную литературу, и берется ее образовывать – явный, конечно, предлог в рассуждении чего-то большего. Он всё читает ей (на немецком) гётевского «Фауста» в китайской беседке в ее имении – до тех пор, пока Вера ни восклицает однажды: «Зачем вы это делаете! Ведь я люблю вас!» – и целует его. Влюбленные уславливаются встретиться у задней калитки, ГГ приходит – а Веры нет.

В имении тем временем – суета, отъезжает врач. Оказывается, когда Вера бежала на свидание, ей явилась умершая мать, запретила связь на стороне и сказала, что заберет ее с собой.

И – забрала. Вера через пару дней умирает, а ГГ занимается тем, что очень любили делать тургеневские герои: тоскует, сетует и плачет.

Возможно, в повести Иван Сергеевич потаенные свои желания воплотил – потому что в реальной жизни, хоть роман случился, он никакой руки и сердца у Марии Николаевны Толстой не просил, а, напротив, сбежал в Париж к своей возлюбленной, певице Полине Виардо.

Марию Николаевну Толстую многие, прочитав повесть, узнали. А ведь она в ту пору, как и ее литературное воплощение, была замужем, да еще обременена не двумя, как в произведении, а четырьмя детьми. Муж ее (кстати, ее собственный троюродный брат, по фамилии, не поверите, Толстой) оказался, как все уверяли, редким подлецом и проходимцем, не пропускал ни одной юбки, много пил и супругу тиранил. И Мария была бы счастлива, конечно, с супругом разойтись и стать женой европейски образованного барина-литератора Тургенева.

Но увы, увы. Только Мария Толстая решилась от супруга уйти и потребовать развода, Тургенев от ее любви практически сбежал – за что пылкий Лев Николаевич, который свою сестру обожал, неоднократно, в дневниках и письмах своих, а может, и в заглазных разговорах, последнего «подлецом» именовал. Да и кому понравится, когда горячо любимую сестру, пусть и в художественном произведении, но «убивают»!

Притом Иван Сергеевич – утонченный, рафинированный и никак не решающийся никому из своего круга предложение сделать – имел к описываемому времени, к 1861 году, дочь, тоже от дворовой, и уже на выданье. Звали ее Прасковья, но Тургенев переименовал ее в Полину, или Полинетт (то есть маленькая Полина), и отдал воспитываться в семью своей возлюбленной Виардо.

«Тесно сойтись нам невозможно, – писал Тургенев о Толстом (все тому же Фету), – мы из разного теста слеплены»[13].

Но все-таки съехались они в мае 1861-го – зачем, Бог весть.

Встреча началась с юмористического эпизода, который тоже звучит как анекдот, а ведь на самом деле имел место быть, и даже в хроники жизни обоих писателей вошел.

К тому времени Тургенев как раз окончил своих «Отцов и детей». Напечатан роман еще не был, и Иван Сергеевич привез его своему младшему товарищу Толстому в рукописи прочитать. Тот взялся; прилег на диван – однако, уставший с дороги, р-раз и уснул. А когда проснулся, над брошенной рукописью – увидел спину удалявшегося из комнаты Тургенева. Естественно, у того обида возникла. Какого творческого человека не заденет, когда уважаемый коллега над его произведением похрапывает!

Эх, Иван Сергеевич, Иван Сергеевич! Знал бы он, сколько поколений школьников, принужденных читать «Отцов и детей», будут над романом засыпать – а сколько, напротив, станут им воодушевляться и вдохновляться, плакать над ним! – вряд ли на своего молодого литературного соратника обижался бы. Но ничего не мог с собой поделать – разобиделся, хотя и слова не сказал, и дала о себе знать эта досада уже на следующий день.

Утром за завтраком будущие классики сошлись за чаем, рассаженные по обе стороны от хозяйки дома, супруги Фета – Марии Петровны. Завели светский разговор, который скрупулезнейшим образом воспроизведет впоследствии муж ее Афанасий Афанасьевич – впору пожалеть, почему во время всего жизненного пути каждого из титанов мысли и пера не сопровождал столь высоко литературно одаренный человек и не записывал за ними все их слова и действия.

Светская беседа зашла о той самой незаконной дочери Тургенева, Полинетт, которая в семействе Полины («большой») Виардо воспитывалась. Старший классик разливался, рассказывая о том, как барышне приставили англичанку-гувернантку, а также что ей выдается особенная сумма на нужды благотворительности. Не терпевший ни малейшей позы и фальши Толстой понемногу закипал.

– Гувернантка-англичанка, – молвил Иван Сергеевич, – требует теперь, чтобы Полинетт забирала у бедных их худое белье, самолично чинила его и возвращала им.

– И вы находите это правильным? – с задором проговорил младший из классиков.

– Да что же тут плохого? – удивился Тургенев.

На страницу:
3 из 4