bannerbanner
Алая роза в хрустальном бокале
Алая роза в хрустальном бокале

Полная версия

Алая роза в хрустальном бокале

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Слушай, – обратился я к мужчине, – а почему такие дорогие помидоры?

Шофёр вынырнул из-под капота. Ему было едва за тридцать. Рослый, жилистый, с чёрными усами, он очень подходил молдаванке. Я это с завистью признал.

– Так ведь дешевле нельзя, – ответил шофёр. – Аренда одной этой машины нам в копеечку влетела.

– А вы что, арендаторы? – поинтересовался я.

Он помолчал, словно решая: говорить – не говорить.

– Нет, фермеры мы.

– А что так робко?

– Так у нас же не любят фермеров.

– Странный народ, – сказал я, – узнают, что продаёшь ворованное, – пособят. А за честно заработанное действительно могут и побить. Куришь?

– Что у тебя?

Я протянул «Яву». Мы сели на подножку и закурили. Руки у фермера были в извилистых сине-зелёных жилах, как географическая карта в разводах рек.

– Земли много взяли? – спросил я.

– Пять гектаров.

– Первый урожай?

– Первый.

В это время машину качнуло. Началась продажа, толпа на это отреагировала ещё большей сплочённостью и воплями.

– Красивая у тебя жена, – сказал я.

– Да, с женой мне повезло, – согласился фермер.

– А до этого работали в колхозе?

– Нет, в городе. Мы живем на окраине. Там колхозные поля начинаются.

– Думаешь, получится?

Фермер помолчал, стряхнул с сигареты пепел.

– А чёрт его знает! – сказал он.

– Ну ладно, желаю удачи, – сказал я. – Давай побольше помидоров, а то народ от дефицита совсем озверел.

– Бывай!

Я уже отошёл от машины, как вдруг фермер окликнул меня.

– А ты что, помидор хотел купить? – спросил он.

– Хотел.

– Сколько?

– Пять.

– Ящиков?

– Килограммов.

– Давай деньги и тару.

Через головы покупателей он передал жене полиэтиленовый пакет и вернул мне его с помидорами.

– Спасибо!

– Не за что, – ответил он и снова нырнул под капот.

Я направился к выходу. Гомон базара оставался позади. Из ворот и в ворота текли два потока людей. В том, который плыл к воротам, я увидел Оленьку Ларионову. Она заметила меня. Нужно было что-то делать: или вежливо кивнуть головой и следовать дальше, или остановиться. Я помахал рукой и направился к ней. Мы расстались одиннадцать лет назад.

– Рад тебя видеть! – сказал я.

– Я тоже, – сказала она, и я узнал её почти забытый голос.

– Ты в отпуске?

– Да.

– У тебя много осталось?

– Две недели.

Я взял Ольгин телефон, пообещав позвонить. Во второй половине дня позвонил.

– Ты помнишь нашу поездку на велосипедах? – спросил я.

Мне хотелось, чтобы она помнила.

– Ещё бы! – воскликнула Ольга.

– Почему бы не повторить? – обрадовался я.

Ольга сказала, что уезжает в Тернополь и вернётся в субботу. Мы договорились о поездке в следующее воскресенье.

Я отправился в сарай, снял с гвоздя велосипед с рулём, похожим на бараньи рога, и, перевернув кверху колёсами, поставил на траву. Разобрал втулки, промыл в керосине, смазал маслом подшипники, накачал шины, подтянул спицы.

Во вторник мы засиделись у телевизора. Шёл какой-то польский фильм. В лесу, в прекрасном двухэтажном доме уединились он и она. За окном лежал снег, в камине потрескивали дрова. Я представил, что в этом доме мы с Ольгой. Днём ходим на лыжах, вечером сидим у камина… Я бы рассказывал ей про «кипящий» Сюльбан. Про то, как, пройдя его наледи, мы забрались на горное плато и там, подвесив на бампер котелок, варили суп. Не из концентратов, а настоящий, с картошкой, вермишелью и лавровым листом. Внизу сверкали снега. Казалось, все они, до самого горизонта, пропитаны запахом лаврового листа.

Нас было десять, одного мучила простуда. Он начал бредить. Мы боялись, что он умрёт. Растирали его спиртом, а в минуты, когда он приходил в себя, старались накормить супом. Но у него не было сил, суп стекал по уголкам рта на шею, я вытирал его грязным вафельным полотенцем.

Звонок в прихожей прервал грёзы.

– Неужели Фарафонов? – буркнул отец.

Это оказалась Васькина хозяйка.

– Сараи горят! – крикнула она.

Я схватил ключи от сарая и бросился вниз. Из-под шиферной крыши валил дым. Я открыл сарай и едва не задохнулся от скопившихся газов. Огонь начинал лизать правую перегородку. Я вынес велосипед, ящики с пустыми банками для консервирования, сухие доски. Затем схватил какую-то вспыхнувшую картонную коробку, и она взорвалась прямо в руках. Оказалось, это были две запасные колбы для термоса. Едва я захлопнул крышку погреба, как во двор влетела пожарная машина. Пожарники в чёрных прорезиненных робах и в белых шлемах, как привидения, сновали по двору. Один с брандспойтом вбежал в сарай и, едва удерживая в руках ствол, дал мощную струю на огонь.

Во дворе собрались жильцы двух домов. Приковылял Балицкий в пижаме с наброшенным поверх плащом. Фарафонов в спортивном костюме и в ватнике давал советы пожарным. Все бурно обсуждали происшествие. Оказалось, десятилетняя дочка Мельника из четвёртой квартиры оставила в сарае непогашенную свечу. Одни ругали родителей девочки, другие вместе с Фарафоновым мешали пожарным.

– Всё, – сказал наконец парень, работавший с брандспойтом. – Теперь хоть специально поджигайте – не загорится!

Фарафонов, о чём-то вспомнив, торопливо открыл свой сарай. Через минуту вернулся. Даже в темноте можно было заметить его потерянный вид.

– Задохнулись, – тихо сказал он.

На него посмотрели с недоумением.

– Куры задохнулись, – сказал он.

В суете никто не подумал о том, что дым сквозь щели свободно доберётся до фарафоновского отсека. Из его сарая дым валил так же, как из нашего.

– А петух? – спросил Балицкий.

– Все сдохли, – выдохнул Фарафонов.

Михаил Ефимович вернулся в сарай, вынес петуха, положил на мокрую траву.

Глаза петуха были закрыты белой пленкой. По бездыханному телу бил дождь.

– Отличный был петух! – сказал Балицкий.

Весь следующий день я выбрасывал из сарая сгоревшие или испорченные водой вещи. Вода всё-таки попала в погреб, картошку пришлось вытаскивать и сушить, благо, день выдался солнечный.

Утром снова занялся велосипедом. Он, к счастью, не пострадал, только подкоптился немного. Я его протёр, и он снова засверкал зелёной эмалью.

Почти каждый день мы вспоминали петуха. Двор без него опустел.

В субботу я позвонил Ольге.

– Как поездка? – поинтересовался я.

– Отлично!

Голос у Ольги был бодрый, звонкий, озорной.

– Значит, завтра едем?

– Едем.

– В восемь у пожарного депо?

– В восемь.

– Захвати купальник. Может, пригодится.

Ольга подъехала к пожарному депо вовремя.

На ней были вельветовые джинсы и белая майка. В палисадниках цветы стряхивали остатки сырости и сна. Хозяйки подметали дворы; коты, выгибая спины, прохаживались у ворот.

На окраине города нас облаяла стая беспризорных собак. Под этот заливистый лай голодных, но свободных животных мы вырвались на простор. Вокруг лежали стриженые, как призывники, поля. Словно айсберги, плыли облака. От этого бесконечного простора, от спокойной земли, от запаха ветра и от сознания, что ты часть этого гигантского мира, который, кажется, никогда не исчезнет, охватывало радостное возбуждение.

Когда едешь на велосипеде по пыльной грунтовой дороге, воспарять долго мыслями невозможно: надо объезжать ямы и следить, чтобы не напороться на гвоздь. Делать это непросто, когда перед тобою крутит педали женщина в тугих джинсах.

Выехав на развилку дорог у окраины леса, я предложил свернуть к дому с колодцем. В прошлый раз мы пили там воду. Старушка со слезящимися глазами спрашивала нас, правда ли, что в город приехал зверинец и в нём есть львы.

Спустя несколько минут мы были на месте. Половина дома рухнула. В колодце плавали доски.

– Хозяйка, наверное, умерла, – заметила Ольга. Помолчала и добавила: – Интересно, удалось ли ей увидеть львов?

Я шагнул в разрушенный дом. Пахло гарью от рухнувшей печки. Между досками сломанного пола что-то тускло блеснуло. Я нагнулся. Это была детская игрушка – заводной мотоцикл.

– Мне хочется плакать, – сказала Ольга.

– Если хочется – поплачь, – поддержал я. – Это хорошие слёзы.

Какое-то время мы ехали молча, думая о разрушенном доме. Вначале ехали неширокой лесной дорогой, затем свернули на узкую тропинку. Она была настолько узкая, что травы били по спицам, извлекая из них однообразную мелодию. Через час мы очутились на краю леса у крохотного озерца. В войну здесь разорвалась авиабомба, воронку заполнили дождевые и талые воды. По берегам росли растрёпанные лютики.

Ольга достала из пакета махровую простыню, расстелила у орешника. Она выложила бутерброды с сыром, варёные яйца и помидоры.

Я сбросил рубашку и обмылся до пояса. Вода пахла гнилыми листьями.

– Мадам! – крикнул я. – Можете освежиться. Ванна готова!

Я полез в сумку за своей долей продуктов, но Оля остановила меня.

– До них ещё дойдёт очередь, – сказала она.

– Но кофе-то я могу достать?

– У тебя есть кофе! – воскликнула Ольга и захлопала в ладоши.

Я открутил от термоса пластмассовые стаканчики, налил в них кофе. К запаху озёрной воды примешался горьковатый бразильский аромат. Ольга отпила глоток.

– Да он с коньяком! – воскликнула она.

– Нет, – возразил я. – Там нет ни капли коньяка.

– Но я же чувствую! – настаивала Ольга.

– Ты совершенно не разбираешься в алкоголе. Это ром.

Изголодавшись, мы с аппетитом поели. Разделавшись с завтраком, перетащили простыню из тени на солнце и разделись до купальников.

– Что ты делал в Сибири? – спросила Ольга.

– Ловил хариусов, – ответил я.

– Хариус – это рыба?

– Да. Она водится в очень чистой и холодной воде.

– Тебе нравилось там?

– Да.

– Там было лучше, чем здесь?

– Там кажется, что главное здесь. А приезжаешь сюда, кажется, что главное – там.

– Ты не жалеешь, что поехал туда?

– Как можно жалеть! Где бы я ещё научился останавливать машины?

– Машины? – удивилась Ольга. – Зачем?

– Чтобы ехать.

– А что, это так сложно – остановить машину?

– Можно простоять целый день, и никто тебя не возьмёт.

– Почему?

– В тайге разный народ бродит.

– И как ты их останавливал?

– Это целая наука. Ей меня обучил Раик.

– Какое странное имя, – сказала Ольга.

– Он азербайджанец. Зимой мы с ним жили в палатке в долине Гоуджекит. С эвенкийского Гоуджекит переводится как «Долина Смерти». Наверное, так оно и есть. Туда даже звери не заходят. Однажды нам пришлось добираться до Северобайкальска. Мы развели у дороги костёр и стали ловить машину. Тогда Раик и раскрыл мне секреты отлова попуток. Первый способ самый простой и известный: поднимаешь руку. Второй: поднимаешь руку и показываешь направление, куда тебе нужно ехать. Третий: чтобы как-то заинтересовать водителя, показываешь на горы или на землю. Водитель в недоумении останавливается, ему кажется, что его предупреждают об опасности. Важно, чтобы он остановился, а там уж как-нибудь уговоришь его взять с собой. Четвёртый способ: ложишься поперёк дороги. Используется в редких случаях, главным образом потому, что унизителен. Лучше уж перегородить дорогу валунами. Это пятый способ. Правда, он по-своему опасен. Водитель может выйти из кабины с монтировкой. Поэтому его лучше использовать, когда вас как минимум двое. Раику за неверное применение способа (он был один) выбили передние зубы.

– Ну и каким способом уехали вы?

– Шестым: поставили на дорогу бутылку «Плиски».

– А ещё?

– Всё. Мне известно только шесть способов.

– Нет, – сказала Ольга. – Чему ты там ещё научился?

– Я научился быть запасливым.

– Для этого обязательно ехать к чёрту на рога?

– У чёрта на рогах, если вляпаешься в какую-нибудь историю и выберешься из неё, урок извлечёшь на всю жизнь.

– А ты вляпывался?

– И не раз.

– А почему ты стал запасливым?

– Потому что однажды чуть не замёрз. У нас с собой не было ни еды, ни топора, а одеты мы были как пижоны.

– Ты был не один?

– Нас было двое – я и водитель. В тридцатиградусный мороз ночью у нас сломался двигатель.

Ольга лежала, закрыв глаза и вытянув вдоль тела руки. На животе были видны полосы, словно зарубцевавшиеся раны, – следы давней беременности.

– А ещё что ты узнал? – спросила она.

– Что при минус сорока трёх водка замерзает полностью. Получается бутылка, полная льда. Когда ее размораживаешь, водка становится тягучей, как глицерин. Под такую водку хорошо идёт замороженная форель с молотым перцем.

По Олиному телу возле груди полз муравей. Он полз так быстро и упорно, будто знал, чего хочет. Я сорвал стебелек травы, подсадил на него муравья и бережно перенёс на землю. Ольга открыла глаза.

– Муравей, – пояснил я и лёг, закинув руки за голову.

Айсберги уплыли. Солнце палило во всю мощь своих ядерных топок.

– Максим, – после долгого молчания снова заговорила Ольга, – а чем ты на самом деле занимался в Сибири? Если без шуток.

– Тушил пожары.

– Ты был пожарным?!

– Да.

– Ты ездил на красной машине?

Ирония, которая звучала в голосе Ольги, меня задела.

– Нет, я на пожары летал.

– Что значит – летал?

– Когда горит тайга, пожарных сбрасывают в район очага с самолёта на парашютах.

– Прямо в огонь!

– Зачем в огонь? Сбрасывают рядом.

– А потом?

– Качали помпами воду из речушек или болот. Иногда пускали встречный пожар. Иногда гасили огонь взрывчаткой.

Ольга помолчала.

– Наверное, было страшно?

– Не очень.

– А зачем ты уехал? – спросила Ольга.

– Чтобы не спиться, – сказал я, вспомнив Ивана.

Мы замолчали. Каждый думал о своём. Я вспомнил Мишку Акользина, которого выбросили во втором заходе после меня и которого ветром занесло прямо в огонь. Он вспыхнул, как кедровая шишка.

– А что делаешь ты? – спросил я. – Лечишь?

– Нет, – ответила Ольга. – Бумажки перебираю в облздравотделе. Нужна была квартира, вот и ушла из больницы.

Тело прогрелось до костей. Казалось, в них залили тёплую воду. Небо, бездонное и нежное, манило. В его глубине кувыркались обласканные солнцем ласточки, над травами дёргались стрекозы, метались мухи, барражировали божьи коровки. Ветерок скользнул по мне, заиграл травою и исчез, как воспоминание.

Я задремал, а когда очнулся, Ольга рвала цветы.

– Ну и соня же ты, – сказала она, заметив, что я проснулся.

– Я долго спал? – спросил я.

– Не очень.

– Храпел?

– Нет. А ты храпишь?

– Вообще-то нет. Интересуюсь на всякий случай.

– Есть хочешь?

– Ещё как!

Я вскочил и направился к озеру. Лягушки, как по команде, прыгнули в воду, и мы умылись вместе.

Съев мою долю бутербродов, запив их кофе, мы решили, что пора отправляться домой. Возвращались вдоль железной дороги – этот путь был короче. Через час езды я почувствовал, что Ольга устала, и предложил сделать привал. Остановились у молодого сосняка. Ольга тут же легла, положив ноги на раму велосипеда.

Через тропу от рощи росло небольшое дерево с райскими яблоками размером с крупную черешню. Я собрал сухих веток, развёл небольшой костерок и у края костра в пепел высыпал яблоки.

По железной дороге проносились поезда, заглушая своим грохотом всё вокруг. Когда они исчезали, тишина становилась ещё пленительнее. В ней снова можно было расслышать писк комаров.

Я достал яблоко, вытер его от золы, двумя спичками, как ложечкой, зачерпнул кашицу.

Ольга последовала моему примеру и закрыла от удовольствия глаза.

– Как вкусно!

Мы съели десятка по два яблок, пока это занятие нам не надоело. Костерок догорел, лёгкий ветер раздувал белую золу. Я положил свою ладонь на Ольгину руку. Мне показалось, что, если бы я захотел большего, не встретил бы препятствий. Но я ещё не знал, как к ней отношусь. И мне не хотелось разрушать это хрупкое строение из золотого воздуха, в котором дрожала мошкара, запаха дыма и печёных яблок, из воспоминаний и, возможно, зарождающейся смутной надежды.

* * *

В соседнем доме окна пылали, словно в них плеснули раскалённой медью. Мужчины вышли на балконы покурить. Щурясь от дыма, они смотрели, как за дальние тополя закатывается остывшее солнце, молча наблюдали за мальчишками, пинавшими в двери сараев мяч. Крики стали глуше. Возникло ощущение покоя и желание помолиться.

Мама накрыла стол в комнате. Я поставил электрический самовар. Когда всё было готово, мама торжественно произнесла:

– А теперь – закройте глаза!

Я подумал, она вынесет пирог, но ошибся. На телевизоре у окна в хрустальном бокале стояла алая роза. Бокал сверкал острыми гранями замысловатых узоров и казался вырезанным из куска чистого байкальского льда. Лепестки центифольной розы были похожи на детей, прижавшихся друг к другу, удивлённо и весело рассматривающих мир.

Усталость щекотливыми волнами перекатывалась по телу. Я был полон запахов ветра, дыма и прелых трав. Я всё ещё слышал шуршание колес, скрип жёсткого седла, треск сучьев. Я ещё видел, как накалялись и темнели угли, как муравей запутался в волосах на моей руке, как налетали и исчезали, словно смерч, поезда. Весь этот день с его черствеющими листьями, стрекозами и с неясным ласковым чувством к Ольге млел во мне.

На крышах было ещё светло, а во дворах уже шептались сумерки. Под балконом скользнули голоса. Неожиданно в этой умиротворённой тишине раздался треск, словно кто-то пытался завести старый мопед. Это прочищал свои сожжённые куревом лёгкие дядя Кузьма из восьмой квартиры. Он выходил на балкон и кашлял с надрывом. Его лицо при этом багровело, а жилы на шее и висках вздувались. Казалось, вслед за ядовитой слизью, которую выплёвывал, он вот-вот выплюнет собственные бронхи. Копчику был девяносто один год. Маленького роста, сухой, он держал голову чуть набок. Говорили, что это результат ранения: будто бы его ударил саблей белый офицер. Из того, что рассказывали о Копчике, трудно было понять, что правда, а что выдумки. Сам он никогда не рассказывал о своём участии в Гражданской войне. На торжественных собраниях, куда его постоянно приглашали, произносил всего несколько заготовленных фраз: «Мы боролись за светлое будущее всего человечества», «Вы должны помнить тех, кто отдал жизнь за ваше счастье», «Высоко несите знамя коммунизма!». Чаще всего Копчика приглашали в школы. Там ему повязывали красный галстук, он произносил свои затёртые фразы, и его отвозили домой.

Дядя Кузьма бился в конвульсиях два раза в день – утром и вечером. За это дом ненавидел его. Когда он ещё заведовал отделом пропаганды райкома партии, никто не осмеливался сделать ему замечание, и лишь когда старик вышел на пенсию, на его голову обрушились проклятья. Дядя Кузьма невозмутимо выдержал атаки соседей и, как ни в чем ни бывало, регулярно терзал дом кашлем. Балицкий говорил, что это Кузьма Игнатьевич репетирует собственную смерть.

Видя, что на старика невозможно повлиять, от него отвязались, но, как только двор оглашали первые выстрелы трухлявых бронхов, запирали балконные двери и форточки. Через десять-пятнадцать минут, когда кашель прекращался, снова открывали их. Мама сейчас сделала то же самое – заперла балконную дверь.

Самовар то и дело закипал, и не было ничего лучше в мире, чем его добродушное урчанье, похожее на урчание кота Васьки.

В прихожей раздался нетерпеливый, настойчивый звонок. Фарафонов вошёл в синем спортивном костюме, осыпанном перхотью.

– Добрый вечер, уважаемые! – загремел Михаил Ефимович.

Стул под ним жалобно скрипнул.

– Я почему пришёл, – забасил Фарафонов. – От Романа письмо получил. Он, сволочь, требует, чтобы я разделил имущество и ему отдал его часть. Он хочет, чтобы я отдал ему Волгу. А?! Подлец!

Сосед обмяк и заплакал.

– Не надо, Михаил Ефимович, – сказала мама. – Не плачьте.

– Да я не плачу, – сказал Фарафонов, вытирая кулаком мокрые глаза. – Обидно только.

– Ваше положение чем-то напоминает положение короля Лира, – вздохнула мама.

– Что? – насторожился Фарафонов.

– У Шекспира есть такое произведение.

– А…

– Только у него было три дочки, а у вас три сына.

– Я ему, недоноску, напишу письмо. Всё выскажу негодяю!

– Напишите ему доброе письмо, – сказала мама. – От этого будет больше пользы, поверьте.

Фарафонов помолчал, повертел в руках чашку.

– Ты так считаешь?

– Так будет лучше.

Михаил Ефимович налил себе чаю, бросил в чашку несколько ложек варенья, выпил, встал и, не сказав ни слова, вышел.

– Тоже мне, короля Лира нашла, – сказал я, когда за Фарафоновым захлопнулась дверь.

– Он – несчастный человек, – вздохнула мама.

От этих слов отец аж подпрыгнул в кресле.

– Вот это новость! А давно ли он скручивал людей в бараний рог?

– Жаль его. Жена умерла, сыновья разъехались… Живёт неухоженный, как медведь в берлоге.

– Ты расскажи Максиму, как он молоко одалживал, – предложил отец.

– Это был цирк! – рассмеялась мама. – Одолжил он у Балицких бутылку молока. Прошло время. Балицкие к нему – пора бы вернуть долг. Что бы в таком случае сделал нормальный человек? Пошёл бы в магазин, купил молоко и вернул. Этот же идёт к Тамаре, одалживает у неё и возвращает Балицким. Через несколько дней уже Тамара напоминает: верните долг. Он идет к нам. Разумеется, я одолжила. Но затем потребовала вернуть. Тогда он пошёл к Балицким.

– Так они и управляли страной! – рассмеялся отец.

– Он сейчас придёт измерять давление, – сказала мама, и в этот момент раздался звонок. Фарафонов вошёл с пылающим лицом.

– Голова раскалывается, – сказал он тихо. – Измерьте, пожалуйста, давление.

Мама измерила. Было 180 на 120.

– Как он, сукин сын, поднял его мне! Так, говоришь, помягче написать?

– Думаю, так будет лучше, – сказала мама.

– Спокойной ночи! – буркнул Фарафонов и вышел.

Мы посидели ещё немного и легли спать.

* * *

Едва проснувшись, я почувствовал запах пирога. Видимо, он был в духовке. Запах пирога поутру обладает удивительнейшим свойством поднимать настроение. Если в доме пекут пирог, значит, в доме всё в порядке. Значит, здесь сводят концы с концами, здесь есть, кому печь, есть, для кого печь, но самое главное – здесь есть желание печь. Если в доме не пекут пироги хотя бы раз в году – это верный признак того, что скоро здесь в щелях задуют ветры.

Я убрал постель, заглянул на кухню. Под окном ветер лениво шевелил ветки плакучей ивы, кухня была полна играющего света. Мама резала перья зелёного лука. Увидев меня, улыбнулась. У мамы были ровные белоснежные зубы. Когда она улыбалась, влажные зубы блестели, и от улыбки возникало ощущение праздника.

– Доброе утро! – сказал я.

– Доброе утро, малыш! – откликнулась мама.

Я приоткрыл дверцу духовки – пирог был с повидлом. Вышел в комнату, включил телевизор. Ведущий программы «Утро» читал какой-то скучный текст.

– У тебя нет желания сбегать на рынок? – спросила мама. Она встала напротив солнца, и цвет ее волос был похож на цвет подрумяненного в духовке пирога.

– Если интересы кухни требуют…

– Вот и отлично. Я поставлю тебя в пример отцу.

– А где он?

– Убежал на работу.

– В такую рань?

– Они готовят какой-то отчёт. А что это он читает?

Мама кивнула на телевизор.

– Муть какую-то.

Сказав это, я вдруг почувствовал, как в меня вползает омерзительное чувство тревоги. Диктор говорил о том, что президент СССР болен и не в состоянии выполнять свои обязанности. В стране вводится чрезвычайное положение. Власть переходит в руки Государственного комитета по чрезвычайному положению – ГКЧП. Оказывается, диктор читал заявление этого самого комитета.

– Что это значит, Максимушка? – растерянно спросила мама. Голос её звучал глухо, откуда-то издалека.

…Земля уже не принимала влагу. Жирный чернозём лип к ногам. Иногда дождь прекращался, наступала тишина, и тогда далеко в округе было слышно чавканье наших шагов. Но так продолжалось недолго. Откуда-то вдруг нарастал гул – словно приближался поезд. Через мгновение ливень снова обрушивался на нас. Сверкали молнии. Казалось, будто кто-то остервенело рвал полотно над испуганным полем. Всё живое попряталось, затихло, замерло… И только двое, мама и шестилетка я, брели сквозь рокочущее пространство. Мне холодно и страшно. Мама пытается меня подбодрить: «Ты посмотри, как великолепно вокруг! Какие могучие тучи! Какая тяжёлая рожь! Не бойся, Максимушка! Мы скоро будем дома!»

– Что ты сказала?

– Что всё это значит, Максим? – повторила мама, и я увидел в её глазах зарождающийся страх.

– Видимо, это переворот, – сказал я.

– Переворот? – удивилась мама. – И что же теперь будет?

Распускавшееся утро потеряло свою объёмность, стало плоским. Я набрал номер домашнего телефона Шестинского. Вячеслав Николаевич был одним из лидеров демократического движения.

На страницу:
3 из 4