Полная версия
Равноправные. История искусства, женской дружбы и эмансипации в 1960-х
Когда Плат писала эти строки, ей было двадцать шесть, она была полна литературных амбиций и мечтала стать идеальной женой. Вместе со своим мужем, английским поэтом Тедом Хьюзом, она планировала «выпустить в свет целую полку книг. И целый выводок исключительных, здоровых детей!»[74] Но литературный успех ускользнул от Плат, которая опубликовала свое первое стихотворение в Harper’s, когда еще училась в колледже Смит. Она считала, что уже сделала бы себе имя, если бы не потеряла год на то, чтобы восстановиться после попытки самоубийства, что уже зарекомендовала бы себя. Но вместо этого она, стремясь наверстать упущенное, тащилась в Бостонский университет посреди зимы.
На следующей неделе Плат вернулась в темную аудиторию, полагая, что она – лучшая поэтесса в классе Лоуэлла. Сильвия вела учет соперниц, составляя списки в своих дневниках: «Высокомерная, я думаю, что написала строки, которые дают мне право быть Главной Поэтессой Америки… Кто соперницы? Ну, в исторической перспективе – Сапфо, Элизабет Баррет Браунинг, Кристина Россетти, Эми Лоуэлл, Эмили Дикинсон, Эдна Сент-Винсент Миллей, – и все они мертвы. Сейчас: Эдит Ситуэлл и Марианна Мур, стареющие великанши и поэтические крестные матери. Вернее: Мэй Свенсон, Изабелла Гарднер и, ближе всего, Адриенна Сесиль Рич – которые скоро окажутся в тени этих восьми моих стихотворений»[75]. Плат следила за соперницами как браконьер, выслеживающий дичь: действовала неутомимо и грамотно маскировалась. За благородной осанкой и скромным изяществом таилась неистовая жажда признания.
К собственному удивлению, Сильвия вскоре обнаружила, что Лоуэлл больше прочих ценил эту сумбурную Секстон. Казалось, он заворожен ею, но не так, как другими красивыми женщинами (у него было много романов на стороне, отношений, с которыми его жена, писательница Элизабет Хардвик, справлялась столь же умело, как и с прочими маниакальными эпизодами мужа). Но на этот раз Лоуэлл демонстрировал истинное уважение к голосу Секстон, мастерству владения которым она училась той зимой, к ее исповедальной поэзии. Энн начала писать не так давно, а к классу Лоуэлла присоединилась только в сентябре 1958 года, но у нее уже был дар к созданию образов. Она выражала сложные чувства просто и искренно. «У нее есть очень хорошие вещи, и она их успешно дорабатывает, хотя есть и много слабых»[76], – подмечает Плат в своем дневнике.
Когда Лоуэлл начал зачитывать некоторые из своих еще недоработанных стихов в классе, Плат стало понятнее, почему он восхищается Секстон. Этот образованный, прославленный поэт писал о своих родителях, о своем супружестве и даже о своей душевной болезни. Студентов, изучавших творчество Элиота, поэта, который сделал ставку на ценность «безличности» в искусстве, шокировали и будоражили новые сочинения Лоуэлла. Похоже, камерная семейная жизнь стихотворца могла стать подходящей темой лирической поэзии.
Одобрение Лоуэлла много значило для студентов. В 1959-м он был самым уважаемым поэтом Америки. Он был консультантом по поэзии при Библиотеке Конгресса и лауреатом Пулитцеровской премии в 1947 году (а затем и в 1974). Как-то раз Дилан Томас возложил на голову Лоуэлла руки. А поскольку предки Роберта приплыли в Америку на «Мейфлауэр», некоторые бостонские снобы полагали, что родословная Лоуэлла столь же безупречна, как и его сонеты.
Вызов для кого-то вроде Плат – молодой поэтессы и ученицы Лоуэлла, жаждущей приобщиться к гению поэзии, – заключался в том, что Роберту не нравились женщины-писательницы. Он делил писателей на две категории: «главные» – Вордсворт, Томас, Стивенс – и «второстепенные». Практически все поэтессы-женщины, за несколькими исключениями, были «второстепенными» писательницами. Он хвалил свою подругу Бишоп – невозмутимая и наблюдательная, она внедрилась в мужской канон, – а также Марианну Мур, которую однажды на мероприятии представил как величайшую женщину-поэта (Лэнгстон Хьюз, который присутствовал в зале, вскочил на ноги и выкрикнул, что Мур – величайшая негритянская женщина-поэт. Не многие оценили иронию)[77].
Особенно презрительно Лоуэлл отзывался о поэтессах, которые писали о жизни женщин, например Рукейзер и Дениз Левертов. Когда Секстон открыто выразила свое несогласие с позицией Лоуэлла, представив ему стихотворение поэтессы и редактора Кэролин Кизер, в котором автор обвиняла мужчин вообще и Роберта в частности в неуважении к женщинам-писательницам, Лоуэлл сказал только: «Каролин Кизер красивая девочка»[78].
Мизогиния была обычным делом в писательских кругах. Кэтлин Спивак – поэтесса, учившаяся в Бостонском университете вместе с Плат и Секстон, – вспоминала, что «там все принадлежало мужчинам!»[79] Женщины часто брали на себя роль преданных жен поэтов: они печатали рукописи и помогали мужьям справиться с неуверенностью. В книжных магазинах на Гарвардской площади мужчины отдыхали на диванах, общаясь только между собой, а женщины суетились вокруг них. А те женщины, которые все-таки писали сами, видели друг в друге конкуренток. Даже успешная, уважаемая поэтесса Адриенна Рич, обладательница престижной Йельской премии молодых поэтов 1950 года, беспокоилась о том, что ее превзойдет какая-нибудь молодая выскочка. «Мне конкуренция в литературных кругах казалась чрезвычайно дефеминизирующей»[80], – вспоминала она позже.
Так было не только в Бостоне. По всей стране на пути у женщин с университетским образованием стоял заслон из самоуверенных мужчин. В то время женщины без диплома о высшем образовании работали машинистками, а те, что закончили университет, не могли устроиться и на такую работу (им отказывали из-за слишком высокой квалификации). Но для большинства чиновников проблемы трудоустройства женщин очевидны не были. Так, в 1955 году в колледже Смит Эдлай Стивенсон напомнил выпускному классу Плат, что «главной задачей» женщины является «хранить домашний очаг и производить на свет людей, которым можно будет привить рациональные ценности: свободу, терпимость, милосердие и стремление к познанию»[81]. Занимайтесь детьми, а не поэзией.
И они занимались. Но некоторые женщины не растеряли любопытства и поэтому научились слушать. Они слушали, как мужчины пытаются превзойти друг друга в полемике и стремились почерпнуть что-то новое из их реплик. По воспоминаниям писательницы Энн Ройф, женщины нью-йоркской литературной сцены находились «на периферии дискурса»[82]. «Мы, девушки, которых еще не называли женщинами, – вспоминала она, – были как греческий хор: после окончания битвы мы мыли пол, вытряхивали пепельницы, несли стаканы к раковине. А главное происходило с мужчинами, с писателями».
Секстон хотела быть писательницей, а не частью хора. Но оказалось, что быть женщиной-литератором очень сложно, и Энн одолевала тревога. «Быть „поэтом“ в Бостоне было бы не так и сложно, да только нас тут целое скопище»[83], – писала Секстон другу в феврале того же года. – Город кишит хорошими писателями, и это ужасно угнетает». Даже когда Энн завоевала расположение Лоуэлла, его похвалу в аудитории и за ее пределами – он часто звонил Секстон, чтобы выразить восхищение ее талантом, – поэтессу все равно беспокоила собственная неискоренимая женственность. В письме поэту У. Д. Снодграссу, с которым она познакомилась и подружилась на писательской конференции в Антиохском колледже, Энн делится переживаниями о том, что «пишет как женщина», и признается, что «втайне боится» оказаться «реинкарнацией Эдны Сент-Винсент»[84]. Хотя Лоуэлл не высказывал подобных сравнений, Секстон все равно переживала из-за своей женственности. «Я бы хотела быть мужчиной, лучше бы я писала как мужчина», – говорила Энн Снодграссу. Многие годы «она пишет как мужчина» было лучшей похвалой для Секстон.
В марте, тогда же, когда Энн рассказывала Снодграссу о своих страхах, Лоуэлл неожиданно попросил Секстон прочитать одно из ее стихотворений вслух перед всем классом. Она написала «Двойной портрет» прошлой осенью, и произведение уже приняли к публикации в The Hudson Review. Секстон сочинила его в первый семестр обучения у Лоуэлла, осенью 1958-го. Та осень принесла Энн много испытаний. Отец Секстон перенес инсульт, а Мэри Грей, у которой в феврале 1957 года диагностировали рак, обнаружила, что опухоль метастазировала. Когда мать Секстон узнала о диагнозе, она обвинила во всем Энн, полагая, что рак был вызван стрессом, обусловленным необходимостью ухаживать за душевнобольной дочерью. С тех пор болезнь матери вызывала у Секстон сложные чувства. Однажды Энн призналась доктору Орне: «Ее смерть освободила бы часть меня. Но это было бы ужасно – ведь тогда я бы растворилась»[85].
К февралю 1959-го у Мэри Грей была четвертая стадия рака. И вот мать Секстон лежит при смерти, а сама Энн, сидя в тихой аудитории Бостонского университета, читает вслух свое стихотворение о потребностях разных поколений. В следующем месяце Мэри Грэй умерла. «Двойной портрет» обращен к дочери, в юном возрасте разлученной с матерью на столь долгий срок, что дочь, когда мать заговаривает с ней, не узнает ее голос. Мать, от лица которой написано стихотворение, размышляет о периоде отчуждения – «трех осенних годах, которые ты провела не здесь» – и о собственной вине и терзаниях из-за того, что она не смогла быть хорошей матерью. «Уродливые ангелы говорили со мной», – вспоминает женщина[86].
Они сказали —Я виновна. В головеЗеленых ведьм лишь шепот, их проклятьяЖгут и сочатся, будто сломан кран;Наполнен мой живот и колыбель твоя.И этот старый долг – мое распятье.Страх и грехи передаются от матери к ребенку через кровь, одновременно даруя силы и обрекая на страдания. Героиня не понаслышке знает о материнских проклятьях, ведь она тоже дочь – женщина, унаследовавшая улыбку матери. Она вспоминает, как восстанавливалась в доме матери после приступа безумия, «наспех залатанная вещь, переросший ребенок», и как мать не могла простить ей попытку самоубийства или, может быть, ее печаль. Вместо этого мать героини заказала портрет дочери и повесила его в фамильном доме рядом со своим – это один из «двойных портретов» из названия стихотворения. Вскоре мать рассказчицы заболевает «как будто смерть заразна», словно наследуя недуг дочери («взглянула, говорит, / что я в нее болезнь вселила»), в то время как сама героиня медленно идет на поправку. В стихотворении, состоящем из семи разделов неравной длины, «двойной портрет» – портрет матери и дочери – удваивается: рассказчица чередует описания своих отношений с матерью и дочерью. Она словно связующее звено, точка пересечения двух ролей, женщина, которая заботится и нуждается в заботе, выполняет две функции одновременно.
«Двойной портрет» заканчивается размышлением героини о материнском эгоизме и о том, какие невыполнимые требования матери предъявляют к своим дочерям:
Я не знала о том, каково это —Быть собой, и нуждалась в еще однойЖизни, портрете, чтобы понять.Такова моя боль, и тебе ее не унять.Я искала себя, получилось тебя создать.Лоуэлл высоко оценил это стихотворение – оно соответствовало его идее о выражении простой, но горькой истины. «Мне кажется, это значит, что ему понравилось, как я прочла стихотворение, так что теперь и сам текст нравится ему больше[87], – писала Энн Снодграссу, рассказывая о семинаре. – Тем лучше. В целом, у него хорошая драматическая структура – но, если разбираться, много недочетов, – правда Лоуэлл разбора не делал». А Плат это стихотворение заинтриговало. Поэзия Энн была откровеннее, чем всё, что в то время писала Сильвия. Вдохновившись, Плат вычеркнула одно стихотворение из черновика своей книги: «Сюда бы лист из книги Энн Секстон, – размышляла Сильвия. – Ей не хватает моей аргументации, легкости фраз и честности»[88]. В классе Лоуэлл часто объединял двух поэтесс в пару в надежде, что они помогут друг другу. «Энн была более искренна и знала меньше, – сказал он позже об этой паре. – Мне казалось, что они могли повлиять друг на друга. Сильвия училась у Энн»[89].
Вскоре после того, как Секстон прочитала свое стихотворение о матери и дочери, Плат и Секстон создали свой собственный двойной портрет. После занятий они начали общаться друг с другом и с Джорджем Старбаком, поэтом и редактором Houghton Miffin, который подружился с Секстон в мастерской Холмса. Вечером по вторникам троица садилась в «форд» Энн и отправлялась в отель «Ритц-Карлтон», место, которое Хардвик однажды назвал «единственным общественным местом в Бостоне, которое можно считать первоклассным»[90]. Секстон часто парковалась в неположенном месте, в погрузочной зоне. «Ничего страшного, – шутила она, – мы ведь как раз собираемся нагрузиться!»[91] Старбак шел между Энн и Сильвией, держа обеих женщин под руки, и вел кампанию в бар[92].
Друзья заказывали выпивку на всех три-четыре раза за вечер. Женщины сравнивали свои попытки самоубийства и жевали картофельные чипсы. Старбак, который к тому моменту был совершенно без ума от Секстон, слушал их мрачный разговор (в то время у Старбака с Секстон был короткий роман). Потом троица отправлялась в Waldorf Cafeteria с его клетчатым плиточным полом и кофейными автоматами: ужин там стоил семьдесят центов. Друзья занимали один из маленьких квадратных столиков со стоящими в центре солонкой и перечницей и наблюдали за бостонскими улицами сквозь жалюзи. Секстон привлекала «глубоко чувствующая, образованная, проницательная, странная, очаровательная блондинка Сильвия»[93], но Энн считала, что как поэтесса Плат стоит у нее на пути. «Я сказала мистеру Лоуэллу, что чувствую, что она уклоняется от темы и, возможно, это происходит из-за ее увлеченности формой[94], – писала Секстон позже. – Все ее ранние стихи были как будто в клетке (и клетка даже не ее)».
В своем дневнике Плат писала, что планирует стать «Главной Поэтессой Америки», но слава ускользала от нее, сколько она ни перетасовывала свои списки поэтов. В то время как ко всем остальным, наоборот, приходил успех. Той весной Секстон продала свою первую книгу стихов Houghton Miffin, где Старбак работал редактором (он и посоветовал издать книгу Энн). Плат восприняла успех Секстон как личное оскорбление. На праздничном ужине Старбак, по словам Плат, выглядел «самодовольным, как кот, который налакался сливок»[95], ведь, по мнению Сильвии, это было «в каком-то смысле камнем в мой огород». Не то чтобы у Старбака не было собственных достижений: в июне он получил Йельскую премию молодых поэтов. В день, когда Плат услышала о премии Старбака, она решила написать рассказ о своей попытке самоубийства (но сначала ей пришла идея написать об интрижке Секстон и Старбака). «На эти психиатрические штуки сейчас растет спрос, – отметила Сильвия. – Глупо не попытаться пережить, воссоздать свой опыт»[96]. Так в 1963 году увидел свет роман «Под стеклянным колпаком» – история о «самоубийстве студентки»[97]. Это была последняя работа Плат, опубликованная при ее жизни.
Пока Плат строила планы, Секстон заперлась в кабинете и остервенело редактировала рукопись своей книги. Лоуэлл предложил заменить пятнадцать стихотворений на новые. Энн сочиняла очень быстро, но она не вполне доверяла советам учителя. «Я просто не уверена насчет Лоуэлла[98], – писала она Кизер, автору обвинительного стихотворения, а теперь подруге, и в том числе по переписке. – Возможно, ему нравятся мои стихи, потому что они все немного сумасшедшие или повествуют о сумасшествии и, может быть, ему близка я и моя „поэзия умалишенных“».
И действительно, Лоуэллу, как и Секстон, было интересно писать о личных проблемах. В том же мае, когда Секстон продала свою рукопись, были опубликованы «Исследования жизни» Лоуэлла. В рецензии на книгу Лоуэлла «Нация» М. Л. Розенталь утверждал, что его поэзия – «терапия души». В рецензии «Поэзия как Исповедь» Розенталь говорит о том, как «Лоуэлл снимает маску. Его лирический герой несомненно он сам, и трудно не воспринять „Исследования жизни“ как череду довольно постыдных личных признаний, разглашать которые чревато»[99]. В 1960-м книга получила Национальную книжную премию и ознаменовала зарождение нового революционного жанра в американской поэзии, названного «исповедальным» – так прижилось меткое замечание Розенталя. Изначально название было воспринято с долей иронии, но после успеха «Исследований жизни» этот жанр стал привлекать поэтов.
Многие годы всех писателей, которые когда-то сидели в той маленькой темной аудитории на Коммонвелс-авеню, – Сэкстон, Плат и самого Лоуэлла, – называли представителями «исповедального» жанра. Ярлыки всегда раздражали Секстон: она ненавидела, когда ее причисляли к какой-то категории. И особенно Энн возмущала мысль о том, что она переняла свой поэтический стиль у Лоуэлла. Иногда она полностью отрицала влияние Роберта, утверждая, что даже не читала его произведений. Секстон объясняла, что если чему и научилась у Лоуэлла, так это тому, о чем писать не нужно. Он привил ей образ мысли, подход к поэзии, но ее стихи принадлежали только ей. «Господи, я такое ершистое существо![100] – писала Энн Снодграссу в июне 1959 года. – И в маниакальные моменты я говорю себе, что я лучше, чем Лоуэлл! Как вам такой поэтический образ!!!»
По окончании семинара Секстон посвятила лето доработке своей рукописи. К тому времени, как в августе ее книга поступила в типографию, Энн уже отнюдь не была «реинкарнацией Эдны Сент-Винсент», которой чувствовала себя в октябре. Она продала книгу и провела чтения в Кембриджском театре поэтов. На мероприятии ее поддерживали Кумин, которая сама работала над рукописью книги, и Старбак. Секстон не сломили тревоги и критика на семинаре Лоуэлла. Она одержала победу в сопернической, коварной литературной среде.
Дела остальных обстояли не столь радужно. Плат вскоре уехала из Бостона, страшась того, во что превратится ее жизнь наедине с Хьюзом. «У меня нет жизни отдельно от него, скорее всего, я стану его бесплатным приложением»[101], – писала Сильвия всего через несколько недель после того, как они с Хьюзом поселились в арт-резиденции Yaddo в Саратога-Спрингс (штат Ньй-Йорк). Тем временем соперница Плат Адриенна Рич жила «в беспредельном унынии»[102]; она не могла понять, как продолжать писать, одновременно ухаживая за тремя детьми. Казалось, ее жизнь кончена.
Кумин преподавала в Университете Тафтса; в 1958-м Максин стала первой женщиной-преподавательницей департамента английского языка за время существования этого учебного заведения; правда, ей доверяли учить только студентов кафедры физического воспитания и зубных техников. Даже непревзойденная Хардвик ощущала тревогу и злость, запертая в городе, который считала «балансирующим на тонких ножках… слегка сдвинутым в своей невротичности, провинциализме и серьезности, лишенной интеллектуальной значимости»[103]. Вскоре они с Лоуэллом уехали в Нью-Йорк.
Даже когда женщинам-писательницам удавалось обрести друг друга в патриархальных литературных кругах Бостона середины XX века, дружеские отношения, которые они строили, часто не выдерживали испытания конкуренцией и завистью. На семинарах было так мало мест, и так много молодых писателей жаждали признания. Их связи были эфемерными: после вечеров, проведенных в баре, женщины возвращались домой к мужьям. Наутро, несмотря на все сложности (или, возможно, благодаря им), отношения супружеских пар оказывались стабильнее, чем женская дружба.
Разношерстная компания женщин-писательниц – Секстон, Рич, Плат, Кумин, – знаменитая концентрацией таланта и грядущей славы, так и не сплотилась в настоящее сообщество. С учетом того, как нелегко завязывались отношения между женщинами, тем более примечательна зародившаяся в аудитории курсов для взрослых и возобновившаяся в Ньютонской библиотеке дружба Секстон и Кумин. Но даже их дружба не раз оказывалась под угрозой, когда влиятельный мужчина решал, что его право и даже обязанность – вмешаться, чтобы помочь одной женщине освободиться от влияния другой.
Угроза возникла в 1961 году, всего через несколько лет после того, как Кумин и Секстон встретились и сдружились. Летом и осенью того же года Холмс и несколько членов его семинара участвовали в своеобразной неформальной мастерской: поэты собирались вместе, делились наработками и перебрасывались шутками и остротами. В состав группы вошли Старбак, Сэм Альберт, Тед Вайс и, конечно же, Холмс. Участники по очереди проводили эту вечернюю мастерскую, не забывая о напитках. Дети Кумин терпеть не могли, когда группа собиралась у них дома. «О, поэты! – жаловались они всякий раз перед мастерской. – Опять поспать не дадут». Дети дрались за спасительную возможность ночевать в комнате над гаражом – та часть дома находилась в наибольшем отдалении от шумных сборищ.
Позднее Кумин описала свое впечатление от мастерских: «В тот период все мы активно писали и редактировали, стремясь обойти друг друга, как будто за нами гнались все волки мира. Собралась ершистая, живая, нередко язвительная, но все же дружественная компания»[104]. Поэты страстно спорили, возражая против непрошеных предложений и отстаивая необходимость внесения важных изменений. Больше всех выделялась Секстон. Она боролась за свои стихи, как яростная львица. Позже Энн писала: «Они будто забирали у меня моих детей»[105]. И что же? Дома Секстон вносила в стихи те самые изменения, которые предлагали коллеги по перу! Она наполняла бокал из ближайшей бутылки, а потом танцевала и прыгала по комнате, восторгаясь блестящими советами друзей.
Холмс с трудом переносил эти спектакли Секстон. Он ненавидел «настойчивое яканье»[106] Энн, которое, по его мнению, отрицательно повлияло на ее творчество. Секстон всегда не нравилась Холмсу: ни в 1957-м, когда она только-только вступила в ряды поэтов, ни теперь, когда ее книги уже публиковали. Его беспокоило ее эмоциональная нестабильность и пристрастие к алкоголю – сам он был в завязке. Кумин и Секстон предполагали, что первая жена Холмса страдала от душевной болезни и покончила с собой, и Энн не нравилась Холмсу из-за ее сходства с покойной. В Секстон его коробило и уязвляло абсолютно все.
Конфликт Холмса и Секстон назревал многие годы. Впервые разлад произошел в 1959 году, когда Секстон, посещая семинар Лоуэлла, попросила Холмса прочитать первую рукопись ее книги. Холмс не скрывал, что не разделяет восторгов Лоуэлла по поводу слишком личных стихов Секстон, и пытался отговорить Энн от публикации книги в первоначальном виде. Секстон не удивила реакция учителя, но ранила его критика. Она написала письмо, в котором признавала, что обижена, и пыталась завоевать расположение Холмса. Несмотря на их разногласия, писала Энн, она так многому у него училась; он учил ее «с неизменным терпением и доброй улыбкой»[107]. Как же мог он отвернуться от нее теперь? Но отправлять письмо Секстон не стала. Ей не хватило мужества напрямую бросить вызов такому влиятельному человеку.
Вместо письма Энн отправила Холмсу стихотворение. Она назвала его «Джону, который просит меня не углубляться в тему». Секстон хотела показать Холмсу, какую ценность видит в опыте безумия и почему полагает, что это подходящий для поэзии предмет. Лирическая героиня начинает стихотворение с утверждения о том, что видит «нечто стоящее»[108] в анализе своего внутреннего мира. Затем героиня описывает свой ум, выстраивая цепочку метафор: сначала дневник, затем лечебница и, наконец, самое загадочное – «стекло, перевернутая чаша», что-то, что она может изучать. Именно через самопознание героиня учится понимать других. Хотя ее жизнь когда-то казалась ей чем-то «личным», к концу стихотворения она понимает, что, делясь личным опытом, она налаживает межличностные связи. «И тогда оно стало чем-то вне меня», – рассуждает она, представляя, как ее внутренний мир перевоплощается в дом ее читателя или его кухню – личное, домашнее пространство. Лицо, которое она видит в зеркале, вполне может быть лицом ее читателя: «мое лицо, твое лицо». Стихотворение защищает исповедальную поэзию, показывая, как легко личное становится публичным.
Это стихотворение было оливковой ветвью, но Холмс не принял дара. Он считал, что поэзия должна быть формой самоопределения. Как и Джон, к которому обращено стихотворение, он предпочел «отвернуться» от надтреснутой, неловкой красоты исповедальной поэзии. Секстон хотела учиться у Холмса, но, по большому счету, ей не было интересно выходить за пределы своего «я»; в конце концов, ведь это именно оно было предметом ее поэзии. Холмс и Секстон никогда не разделяли взглядов друг друга.
Секстон решила опубликовать свою книгу без одобрения Холмса. Книга «В сумасшедший дом и на полпути назад» была издана Houghton Mifin в апреле 1960 года. Книга Энн заслужила положительную оценку The New York Times: «Миссис Секстон пишет стремительно и ловко. Без надуманных метафор и вычурных сравнений. Она – мастер простого повествования… Паузы, акценты и рифмы так искусно переплетены, что абсолютно не ощущаешь напряжения»[109]. Секстон осталась довольна рецензией и решила, что этот текст повлияет на впечатление Холмса о ее творчестве. Энн сказала своему психотерапевту: Холмс действительно «изменил мнение по поводу моей „сумасшедшей“ поэзии… он ошибался»[110].