Полная версия
Литературные портреты: Волшебники и маги
Помимо всего прочего, Диккенса шокировали американские нравы. В Америке этому реформатору бросились в глаза те же злоупотребления, что и в Англии: его возмутило рабство; он счел своим долгом выразить протест; при этом он проявил больше благородства, чем компетентности, и ему строго указали на это. В то время как в консервативной Англии можно было свободно говорить о реформах, в демократической Америке свободы слова не существовало. «Я разочарован. Здесь нет той республики, которую я хотел увидеть, здесь нет республики, которую я себе представлял. Какими бы ни были недостатки нашей старой нации, она гораздо выше всего этого».
Что же касается переговоров об охране авторских прав, они не продвигались. Диккенсу отвечали, что американские издатели ни в коем случае не могут заключать договор с английским автором, потому что тогда они лишатся права перекраивать и подгонять романы под вкусы американских читателей… Через два месяца после того, как Диккенс сошел на берег в Бостоне, он писал одному из своих друзей: «Хотя мне очень нравятся некоторые ингредиенты этого огромного блюда, должен признаться, что само блюдо мне не по вкусу». По возвращении он опубликовал весьма жесткие «Американские заметки», плохо принятые американцами.
Каким облегчением после всего этого было оказаться в старой Англии и снова погрузиться в семейные хлопоты! Он начал писать новый большой роман – «Жизнь и приключения Мартина Чезлвита». На сей раз он несколько расширил круг своих привычных тем. Книга открывалась едкой сатирой на скверную черту характера, которую самые прозорливые англичане называли национальным пороком, – лицемерие. Действие первых глав разворачивается в доме семейства Пексниф, и с тех самых пор мистер Пексниф считается в Англии символом лицемерия. Он не похож на Тартюфа, в данном случае речь идет о лицемерии, при котором за словами симпатии и великодушия скрываются самый жестокий эгоизм и самая ужасная скупость.
«Как мы уже имели случай заметить, мистер Пексниф был человек добродетельный. Вот именно. Быть может, никогда еще не было на свете человека более добродетельного, чем мистер Пексниф; это был человек самого примерного поведения, набитый правилами добродетели не хуже любой прописи. Некоторые знакомые сравнивали его с придорожным столбом, который только показывает всем дорогу, а сам никуда не идет, – но это были враги, так сказать, тень, бегущая от света, вот и все»[20].
Я хотел бы привести вам несколько реплик из беседы этого добродетельного джентльмена с его двумя дочерями, Черити и Мерси, чтобы вы могли лучше понять, что такое «тон Пекснифа»:
«– Даже и в земных благах, которыми мы сейчас насладились, – произнес мистер Пексниф, покончив с едой и обводя взглядом стол, – даже в сливках, сахаре, чае, хлебе, яичнице…
– С ветчиной, – подсказала негромко Черити.
– Да, с ветчиной, – подхватил мистер Пексниф, – даже и в них заключается своя мораль. Смотрите, как быстро они исчезают! Всякое удовольствие преходяще. Даже еде мы не можем предаваться слишком долго. Если мы пьем много чая – нам грозит водянка, если пьем виски – мы пьяны! Какая это утешительная мысль!
– Не говорите, что мы пьяны, папа, – остановила его старшая мисс Пексниф.
– Когда я говорю „мы“, душа моя, – возразил ей отец, – я подразумеваю человечество вообще, род человеческий, взятый в целом, а не кого-либо в отдельности. Мораль не знает намеков на личности, душа моя. Даже вот такая штука, – продолжал мистер Пексниф, приставляя палец левой руки к макушке, – хотя это только небольшая плешь случайного происхождения – напоминает нам, что мы всего-навсего, – он хотел было сказать „черви“, но, вспомнив, что черви не отличаются густотой волос, закончил: – …бренная плоть.
И это, – воскликнул мистер Пексниф после паузы, во время которой он, по-видимому, без особого успеха искал новой темы для поучения, – и это также весьма утешительно!»
Изначально Диккенс намеревался написать на первой станице: «Место действия: ваш собственный дом. Действующие лица: вы сами». Он воздержался от этого, и правильно сделал. Все это было слишком правдиво, чтобы быть хорошо принято.
Возможно, подобная атака на столь распространенное поведение шокировала многих читателей или же слишком сложный сюжет романа их утомил. С самого начала продажи романа шли плохо; рассчитывали, что он, как и предыдущие книги, будет продаваться месячными выпусками; но если «Лавка древностей» вышла тиражом 70 000 экземпляров, то тираж этой книги составил всего 20 000. Это тем более тяготило Диккенса, что он уже привык жить на широкую ногу, детей в семье становилось все больше и он очень нуждался в деньгах. Тогда, начиная с пятого выпуска, он решил отправить своего героя, Мартина, в Америку, надеясь, что описание нового мира возбудит интерес читателей. Эта надежда не оправдалась; так же напрасно он ввел новое действующее лицо – сиделку миссис Гэмп: она говорила на странном жаргоне и строила удивительные фразы, напоминавшие речь Сэма Уэллера. Продажи слегка выросли, но недостаточно, чтобы удовлетворить автора.
Одновременно с завершением работы над «Мартином Чезлвитом» Диккенс начал писать «Рождественскую сказку».
Ничто не могло быть привлекательнее для Диккенса, чем английские рождественские традиции. Основной его идеей, можно сказать, почти единственной его идеей была необходимость большего доверия и большей любви между людьми. Он считал, что эту любовь проще выразить ближе к Рождеству. Ему нравилось веселье, без которого он не представлял себе милосердие. Рождественский обед, омела, индейка, пудинг и пунш, большая семья, собравшаяся на Рождество, – вот это было мило его сердцу. Даже мистер Пиквик становился до конца самим собой, когда на Рождество, в гостях у старого мистера Уордля, начинал играть в жмурки. Сочиняя рождественские истории (после первой истории Диккенс на протяжении пяти лет писал по одной каждый год), писатель использовал два основных сюжета. Первый доставлял ему удовольствие, так как он изображал озабоченных людей, идущих под снегом по дорогим его сердцу улицам Лондона, – носы у них покраснели, свертки не умещаются в руках, но сердца согреваются при мысли о предстоящем наслаждении. Второй сюжет должен был напомнить очень и не очень богатым о том, что Рождество – это не только праздник, когда принято есть фаршированную индейку и пудинг с изюмом, но также и день примирения, добра, который нельзя достойно отметить, если не помочь беднякам.
Именно об этом повествует «Рождественская песнь в прозе». Перед нами предстает старый скупердяй-торговец мистер Скрудж, который, от души презирая смешные праздники, в канун Рождества не позволяет своим работникам уйти домой ни на минуту раньше. Ночью его будят три призрака. Это Дух прошедшего Рождества, Дух нынешнего Рождества и Дух будущего Рождества. Духи проносят его по городу и показывают ему любовь и нежность, царящие в некоторых бедных домах, показывают, к чему приводит жестокость, и в конце концов Скрудж, проникнувшись духом Рождества, становится добрым и великодушным. Книга получилась прелестно-сентиментальной – может быть, на чей-то строгий вкус, даже слишком сентиментальной, – однако невероятно чистосердечной. Автор признавался, что, работая над ней, плакал и смеялся и что, думая о ней, ночами, когда все порядочные люди уже давно спят, бродил по лондонским улицам и прошел пятнадцать или двадцать миль под дождем и снегом. На следующий год появились написанные в том же духе «Колокола»; к третьему Рождеству вышла в свет повесть «Сверчок за очагом».
«Рождественская песнь в прозе» очень понравилась читателям, однако коммерческий успех ее был ниже, чем ожидал Диккенс; после относительного провала «Мартина Чезлвита» это стало для писателя большим разочарованием. Он понял, что теперь не сможет вести в Лондоне тот расточительный образ жизни, к которому привык, и решил на какое-то время уехать и пожить в Европе, вначале в Италии, а затем во Франции – стране, где его никто не знал, где он не был бы обязан принимать гостей и где жизнь в целом была значительно дешевле. Он отправился в Италию с женой, детьми и, естественно, с одной из своячениц.
* * *Из этой длительной заграничной поездки Диккенс привез много книг, но, что самое любопытное, во всех этих книгах он писал об Англии и о том, что волновало его с юности. Создается впечатление, что стоило этому великолепному наблюдателю выйти за пределы привычной английской атмосферы, как у него пропадало зрение. Иногда в его письмах попадаются прелестные описания французской или итальянской жизни[21], но когда он пытался вставить в свои книги описание иностранной действительности (например, описание Марселя в начале «Крошки Доррит»), то неизменно делал это от лица какого-нибудь француза или итальянца, чьи образы уже укоренились в английской литературе. Все чаще и чаще у Диккенса обнаруживается неспособность использовать в романах темы, не выношенные и не обдуманные годами, и все чаще и чаще он находит истинное вдохновение, лишь обращаясь к темам своего детства. Кроме того, он открыл в себе еще одну особенность – он не мог работать за городом. Сочинение романа для него было неразрывно связано с бесконечными ночными прогулками по улицам большого города. Написав несколько глав, он внезапно ощущал необходимость узнать мнение своих английских друзей и тогда срывался, ехал ненадолго в Лондон, читал им написанное, оценивал произведенное впечатление и, воодушевленный, возвращался обратно. Стремление получить одобрение превратилось теперь в потребность ощутить непосредственную реакцию на чтение вслух – потребность порой опасную, потому что она подталкивает к желанию произвести эффект, причем эффект драматический.
В Париже он снимал маленький домик маркиза Кастеллана на улице Курсель, 48. Как положено всем порядочным англичанам, он посетил парижский морг, Лувр, Версаль, побывал там, где раньше стояла Бастилия, осмотрел тюрьму Сен-Лазар. Он наблюдал за проездом короля Луи-Филиппа, и его очень позабавил префект полиции, ехавший впереди верхом: тот постоянно поворачивал голову то направо, то налево, как кукла из голландских часов, словно бы подозревая в недобрых намерениях все почки на деревьях вдоль Елисейских Полей. Лучшим воспоминанием для Диккенса стала встреча с Виктором Гюго в некоем благородном доме на Пляс Руаяль; действительно, не было еще на свете двух людей, которые могли бы понять друг друга лучше, чем создатели «Отверженных» и «Оливера Твиста».
На протяжении всего пребывания в Париже он работал над новой книгой – «Домби и сын». В «Чезлвите» Диккенс писал о лицемерии; на сей раз он избрал своей мишенью гордыню. Домби – крупный делец, живущий только ради своей фирмы, ее процветание наполняет его непомерной гордостью. Он страстно интересуется своим сыном Полем, но не потому, что любит его, а потому, что он видит в нем преемника. Домби презирает свою прелестную дочь и не обращает на нее внимания. Смерть маленького Поля уничтожит его гордыню, вынудит к смирению и в конце концов, после многочисленных событий, приведет его к дочери. Книга имела успех, и Диккенс снова обрел огромное число верных и удовлетворенных поклонников, в которых так нуждался.
Теперь его книги знали во всех слоях общества. Когда печатался «Домби», Диккенсу пришлось поехать в Лондон, чтобы навестить заболевшего сына. Пожилая экономка в школе, узнав, кем является отец маленького больного, испытала настоящее потрясение. «О боже, сударыня, – воскликнула она, – неужели юный джентльмен там, наверху, – это сын того человека, который сочинил „Домби“?» А на вопрос, что именно так ее удивило, она ответила: «…никогда бы не подумала, что „Домби“ мог собрать один человек». – «Однако, – возразили ей, – вы же не умеете читать!» Так оно и было, но эта женщина жила в меблированных комнатах, владелец которых каждый первый понедельник месяца приглашал своих жильцов на чай и читал им вслух ежемесячный выпуск «Домби». «О боже, сударыня, – добавила экономка, – я думала, чтобы собрать „Домби“, нужно по меньшей мере три или четыре человека!»
Успех «Домби» позволил Диккенсу вернуться в Лондон. Писателя сразу же захватили разнообразные занятия, не имевшие ничего общего с его книгами. Мы знаем, что его всегда привлекал театр. (Он обладал невероятным талантом имитатора; часто, чтобы позабавить своих детей или друзей, он пародировал актеров или известных персонажей.) Участие в благотворительном спектакле дало ему возможность продемонстрировать свои способности. Вместе с друзьями он поставил пьесу Бена Джонсона[22] «Каждый по-своему». Диккенс выступил в качестве режиссера, директора, машиниста сцены, плотника, уборщика и исполнил главную роль, причем во всех этих качествах показал себя наилучшим образом. Впрочем, он целиком отдавался делу. Он оставался верен своему девизу: «Все заслуживающее называться делом должно быть сделано хорошо». Спектакль получился настолько удачным, что многие благотворительные организации просили повторить его в их пользу. Труппе пришлось отправиться в поездку по провинции, и вся эта суета плохо отразилась на здоровье Диккенса. У него началась сильнейшая мигрень, он стал хуже видеть. Однако этот увлекающийся человек не остановился, а решил издавать ежедневную газету – «Дейли ньюс». Казалось, он испытывал необходимость нагружать себя все новой и новой работой. Объявление о начале выхода газеты гласило, что Диккенс хочет оставаться свободным от какого бы то ни было влияния, не желает принадлежать ни к какой партии, а газета будет бороться со злом, способствовать благополучию бедных и счастью общества.
Истинно диккенсовская политика! Однако теперь он настолько владел умами читателей, что в какой-то момент даже задумался об издании еженедельника, который назывался бы коротко и ясно – «Чарльз Диккенс». Подобная идея, родись она у кого-то другого, показалась бы смешной; в его случае она представлялась совершенно естественной. Читатели хотели только Чарльза Диккенса, и никого больше; для них он был не просто автором романов, а целым институтом, апостолом, другом. На Рождество простые люди со всех концов Англии слали ему овощи, птицу, цветы. Он стал прекрасным живым символом всего лучшего в англичанах – их активности и их доброжелательности.
Спустя три месяца Диккенсу пришлось признать, что он не создан быть издателем газеты, и он оставил ее, но продолжал сотрудничать с «Дейли ньюс». Взамен он основал еженедельник «Домашнее чтение», и этим еженедельником, в отличие от газеты, руководил очень успешно, потому что там публиковались только произведения художественной литературы, а их Диккенс мог оценить по достоинству.
Однако на первом месте для него оставалось собственное творчество, и он уже начал задумываться о новой книге. Его друг Форстер посоветовал написать что-то от первого лица. Совет понравился Диккенсу, он много думал на эту тему и решил на сей раз использовать для сюжета романа события собственной жизни. Мы помним, с каким трепетным страхом Диккенс относился к своим детским воспоминаниям; он не только не делился ими ни с кем, но, казалось, загнал их в самые дальние уголки памяти. Теперь он решил, что, передав свои чувства, сможет получить свободу, и отважился сделать героем нового романа Чарльза Диккенса. Писатель долго подбирал имя своему герою – Коппервуд, Тротфильд, Копперфилд… Когда наконец было выбрано имя Дэвид Копперфилд, Форстер заметил, что инициалы героя – это переставленные местами инициалы самого Диккенса. Писателя поразило это совпадение, и он счел, что так было предопределено свыше.
Стоило Диккенсу преодолеть свою застенчивость, как он с головой погрузился в работу. Всем известно, что в «Дэвиде Копперфилде» рассказывается история жизни маленького мальчика. Отец его умирает, мать выходит замуж повторно за злого мистера Мэрдстоуна. Тот, чтобы избавиться от пасынка, отправляет ребенка в Лондон, в школу, возглавляемую жестоким директором, а потом, после смерти матери, – в учение к виноторговцу, где Дэвид наклеивает этикетки на бутылки. Эта история повторяла, за исключением некоторых обстоятельств (смерть родителей), историю детства самого Диккенса. Кстати, в конце книги Дэвид становится писателем.
Есть в книге еще одно, более загадочное и настолько хорошо спрятанное совпадение, заметить которое мог только сам Диккенс. Дэвид Копперфилд женится на Доре – «девочке-жене», прелестной, но совершенно неспособной вести хозяйство: в этом образе Диккенс воплотил одновременно и воспоминания о своей первой юношеской любви, и неудачный опыт собственного брака. Разница заключалась лишь в том, что Дора умирает и ее место занимает идеальная женщина Агнес; быть может, таким образом Диккенс соединял в воображении свою судьбу с судьбой любимой свояченицы Мэри, так жестоко отнятой у него смертью. Вот в чем состоит одна из самых привлекательных особенностей писательского ремесла – его волшебная сила позволяет нам испытать то счастье, в котором нам было отказано в реальной жизни.
Несчастная Дора описана со снисходительной нежностью:
«– Ненаглядная моя, – сказал я однажды Доре, – как ты думаешь, имеет ли Мэри-Энн хоть какое-то понятие о времени?
– А что такое, Доди?
– Дело в том, родная моя, что сейчас пять часов, а мы должны были обедать в четыре.
Дора задумчиво посмотрела на часы и высказала предположение, что они спешат.
– Напротив, любовь моя, – сказал я, взглянув на свои карманные часы. – Они на несколько минут отстают.
Моя маленькая жена подошла, уселась ко мне на колени и провела карандашом линию по моей переносице, что было очень приятно, но все же не могло заменить обеда.
– Не думаешь ли ты, дорогая моя, что тебе следовало бы сделать выговор Мэри-Энн? – сказал я.
– О нет! Я не могу, Доди! – воскликнула она.
– Почему, любовь моя? – ласково спросил я.
– Ах, да потому, что я такая глупышка, а она это знает, – сказала Дора.
Это рассуждение показалось мне настолько несовместимым с любым способом воздействовать на Мэри-Энн, что я слегка нахмурился.
– Ох, какие некрасивые морщинки на лбу у моего злого мальчика! – сказала Дора и провела по ним карандашом, все еще сидя у меня на коленях. Она пососала карандаш розовыми губками, чтобы он писал чернее, и с такой забавной миной принялась трудиться над моим лбом, что я поневоле пришел в восторг.
– Но, любовь моя, послушай…
– Нет, нет! Пожалуйста, не надо! – воскликнула Дора, целуя меня. – Не будь злым Синей Бородой! Не будь серьезным!»[23]
Наиболее удачным в книге следует признать портрет отца Диккенса, предстающего перед читателем в бессмертном образе мистера Микобера. Все, кто был знаком с Джоном Диккенсом, поняли, с кого списан этот очаровательный, забавный, неизменно разоренный, неизменно восстающий из праха, всегда и всем довольный мистер Микобер.
«– Мой дорогой юный друг! – воскликнул мистер Микобер. – Я старше вас. У меня есть жизненный опыт, у меня есть опыт, почерпнутый из затруднений. В настоящее время, пока счастье еще не улыбнулось (должен сказать, что я жду этого с часа на час), я ничего не могу вам предложить, кроме совета. Все-таки мой совет заслуживает того, чтобы ему последовать, поскольку я… ну, одним словом, поскольку я… не следовал ему сам, и теперь… – мистер Микобер, который все время улыбался и сиял, вдруг запнулся и нахмурился, – теперь вы видите перед собой несчастнейшего человека.
– О мой дорогой Микобер! – вскричала его супруга.
– Я говорю: вы видите перед собой несчастнейшего человека, – продолжал мистер Микобер, уже забыв о себе и снова улыбаясь. – Вот мой совет: никогда не откладывайте на завтра то, что вы можете сделать сегодня…
После чего он на минуту призадумался.
– Другой мой совет вы знаете, Копперфилд, – продолжал мистер Микобер. – Ежегодный доход двадцать фунтов, ежегодный расход девятнадцать фунтов девятнадцать шиллингов шесть пенсов, и в итоге – счастье. Ежегодный доход двадцать фунтов, ежегодный расход двадцать фунтов шесть пенсов, и в итоге – нищета. Цветы увядают, листья опадают, дневное божество озаряет печальную картину, и… и… одним словом, вы навсегда повержены! Как я!
Засим мистер Микобер, желая запечатлеть в моей памяти свою судьбу, выпил с веселым и удовлетворенным видом стакан пунша и стал насвистывать какой-то плясовой мотив».
«Дэвид Копперфилд» оказался самой успешной из всех книг Диккенса. Автобиографический характер романа не остался не замеченным читателями; это лишь повышало их интерес. Диккенс впервые избавился от необходимости придумывать какие-то невероятные обстоятельства и удовольствовался изложением вполне реальных событий. Безусловно, подлинные воспоминания сдерживали игру его воображения.
После «Копперфилда» он уже не просто великий писатель, он – самый великий писатель, он занимает совершенно уникальное положение в Англии, в умиротворенной Америке и даже в Европе, где переводятся его произведения. К этому времени он становится невероятно востребованным. Он приобрел привычку публичных выступлений, и поскольку говорит легко и с чувством, к нему обращаются все благотворительные общества, подыскивающие председательствующего для своих заседаний. Жизнь Диккенса становится настолько насыщенной, что ему приходится тщательно планировать ее; он по-прежнему встает очень рано, пишет по утрам, а после полудня гуляет по городским улицам, неизменно стремясь почувствовать себя одиноким в толпе.
Как и в юности, на всех, кто видел его впервые, он производил впечатление скорее успешного делового человека, нежели творца. Жажда действия, жажда развлечений приобрела у него почти болезненный характер. Он ненавидел оставаться один; даже когда он работал, ему важно было знать, что члены его семьи находятся рядом; он хотел встречаться с ними за обедом, советоваться с ними относительно мельчайших деталей. В доме его интересовало все, даже те дела, которые принято считать сугубо женскими. Без его согласия нельзя было вбить ни одного гвоздя. Он был душой любого предприятия, будь то детские игры, театральные постановки, организация званого обеда или соревнований по крикету в деревне; он тратил свои силы с немыслимым пылом. Если в доме заболевал ребенок или слуга, он становился лучшим из врачей; Диккенс излучал такую энергию, что ему было достаточно войти в комнату больного, чтобы тот почувствовал себя лучше.
Несмотря на занятость Диккенса семейными и светскими делами, романы выходили из-под его пера один за другим: «Холодный дом», «Крошка Доррит», «Тяжелые времена» – описание жизни рабочих и обвинительная речь против модной экономической философии, книга, в которой можно найти прекрасную, полную символизма сцену: дети мистера Грэдграйнда, человека, поклоняющегося фактам, смотрят в щелочку циркового балагана на мир фантазий. «Крошку Доррит» нельзя назвать одним из наиболее почитаемых романов Диккенса, между тем это очень хорошая книга. В ней описываются любопытные подробности частной жизни в тюрьме Маршалси, а в главах, посвященных министерству волокиты, содержится жесткая сатира на английскую бюрократию.
«В этой книге вы найдете Полипов (так Диккенс называет бюрократов) самого разного возраста и толщины. Полипы бывают толстыми и могущественными, как, например, лорд Децимус Тит Полип, представляющий Полипов в Верховной палате. Есть и мелкие Полипы, заседающие в палате общин, чья роль состоит в том, чтобы формировать общественное мнение возгласами „Ох!“ и „Ах!“, и, наконец, множество Полипов работают в министерстве волокиты. Полипы очень хорошо зарабатывают и все как один работают, чтобы зарабатывать еще лучше и добиться создания новых постов, куда смогут устроиться их родственники и друзья. Они выдают своих дочерей и сестер замуж за политиков, которые таким образом оказываются связанными с Полипами и производят на свет маленьких Полипов, а Полипы-мужчины, в свою очередь, женятся на девушках с хорошим приданым, чтобы обеспечить основательность, власть и славу будущим поколениям Полипов»[24].
Для любого другого писателя это описание бюрократов, оказывающих невероятно изобретательное сопротивление несчастным, пытающимся получить от них точный ответ, само по себе уже могло бы стать сюжетом романа. Однако Диккенс развивал в одной книге десяток сюжетов, так что «Крошку Доррит» можно сравнить с густым лесом, где тесно переплетаются многочисленные тропинки.
* * *Между тем избыток работы начинает сказываться на физическом состоянии даже такого могучего человека. Диккенс чувствует, что ему уже не так легко пишется. Он всегда был очень нетерпелив, а теперь его нетерпение становится невыносимым; он не может больше сидеть на одном месте. Его постоянно тянет уехать и работать где-то далеко – на берегу моря, за границей; иногда он даже подумывает об Австралии. «Следующее мое письмо вы получите из Парижа, потом я, может быть, поеду в Бордо; есть у меня мысль переселиться на это лето в Пиренеи. В целом мои мысли сейчас в беспорядке. Фрагментам новых книг душно в спертом воздухе… Прошлые беды нарастают и грозят задушить меня… Почему стоит мне ощутить себя усталым, как меня, подобно моему бедному Дэвиду Копперфилду, постоянно преследует странное чувство, будто я упустил единственное возможное счастье в жизни и потерял единственного друга и спутника, который когда-либо у меня был? Как это странно – никогда не чувствовать покоя, удовлетворения, постоянно гнаться за недостижимой целью, постоянно ощущать на себе груз сюжетов, и планов, и работы, и забот; разве не ясно, что так и должно быть, ведь толкает тебя к этому некая непреодолимая сила, пока не придет конец пути… В конце концов, лучше идти вперед и терзаться, чем терзаться, стоя на месте. А что касается отдыха, то есть люди, для которых на этом свете его просто не существует. Ах, где ушедшие дни, где все минувшее… Смогу ли я заново обрести то состояние души, в котором пребывал тогда? Может быть, в какой-то мере; как прежде, уже не будет».