bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

…Шел февраль 1944 года. Очередной мой выпуск – недоучившихся, сержантов – по тревоге подняли ночью и отправили на фронт. Я на время остался без дела. Ожидая курсантского пополнения, не находил себе места. Опять пошел к начальнику училища:

– Нового курса у меня сейчас нет. Прошу отправить на фронт…

– Сынок, будет приказ – отправлю. А пока помоги училищу…

И полковник Акимов рассказал, что отчисляет из курсантов как профнепригодных человек сорок: больных, неграмотных, умственно отсталых, да и просто нерадивых… Из них не то что офицеров нельзя сделать, но и солдаты из них не получатся. И таких, присланных в училище на учебу, оказалось немало. Сидели эти горе-курсанты на занятиях, ничего не усваивали и тянули свое подразделение по успеваемости вниз. Вот начальник и решил собрать их в один взвод:

– Займись пока ими…

Что ж, просьба начальника – это приказ в вежливой форме. Надо – значит надо.

– Слушаюсь, – без особого энтузиазма ответил я.

– И не куксись. А на фронт успеешь – придет и твой черед. – Полковник встал и, по-отечески улыбнувшись, пожал мне руку.

Собрал я этих «чудиков» вместе. Стоят в каком-то корявом строю мои «гренадеры», смотрят на меня исподлобья: кто с мольбой о сочувствии, кто с откровенной неприязнью. Вышагивал я вдоль них по снегу на плацу и думал: «Зачем мучить этих убогих? Этот не выговаривает половину букв алфавита, этот вообще заика, у того недержание мочи, а этот по-русски знает только два слова: “каша” и “отбой”…»

– Я ваш командир, старший лейтенант Матвеев. Есть ли вопросы ко мне?.. – Молчали «богатыри». Шмыгали покрасневшими на морозе носами, терли уши, постукивали от холода видавшими виды ботинками… – Завтра после подъема – занятия по расписанию!

Мне было и невдомек, что это «завтра» наступит намного раньше подъема.

Тревога!.. Внезапно, как это часто бывало, нагрянула инспекция из Москвы. А когда приезжали такие комиссии, то начинали с проверки уровня подготовки курсантов: первый взвод – занятия по тактике, второй – по топографии, третий – еще по какой-нибудь дисциплине…

Мой взвод, с которым я не успел провести ни одного занятия, именовался «Первый четвертой роты первого батальона». И проверяли его по тактике боя. Было приказано: к девяти часам утра расположиться за деревней на опушке леса. Еле-еле, подталкивая своих «орлов», дотащил я их до места нашей дислокации.

Ждем час… Ждем два… Тридцатиградусный мороз, ветер с обжигающей лицо крупой… Окаменели мои молчаливые бойцы…

Прежних своих курсантов я знал по имени и отчеству, кто женат, чьи родители или невеста на территории, оккупированной немцами, кто получает письма, кто ждет, чьи родители живы, чьи погибли… А этих и по фамилии не знаю…

С высотки, утопая в глубоком снегу, на рысях показалась группа всадников. Они, подумал я и скомандовал: «Построиться!» Курсанты лениво, без признаков малейшего волнения становились в строй, словно в очередь за махоркой. А меня колотило: что будет?!..

Первым спешился розовощекий, гладковыбритый, в новеньком полушубке и смушковой папахе генерал. За ним с трудом сполз с коня начальник училища – старые раны давали себя знать. Спешилась и свита – глазами ели высокое начальство.

Я, как положено, представился. Генерал зычно скомандовал:

– У обгорелой сосны – пулемет противника. Короткими перебежками вперед! – И перчаткой ткнул в курсанта: – Ты!

Белобровенький паренек вырвался из строя. Упал. Стал подниматься, запнулся о винтовочный ремень и снова носом клюнул в снег…

– Ты! – начал уже заводиться генерал, указывая на очередного бойца.

Этот, болтая рукавами длинной не по росту шинели, неторопливо передвигая ноги, двинулся на «пулемет»…

После четырех-пяти таких «Ты!» генерал, не скрывая нрава, свирепо прокричал:

– Командир взвода – вперед!

«Ну уж, дудки, – подумал я. – Это же мой конек, чудак!» И рванул, где броском, где ползком…

– Плохо! – неистово орало столичное начальство.

Такую издевательскую процедуру генерал проделал и с командиром роты, и с комбатом. Полковник Акимов, чуть шевеля побелевшими губами, проговорил:

– Товарищ генерал, вы унижаете офицеров перед лицом их подчиненных. Это недостойно…

Генерал резко взглянул на свою свиту, словно спрашивая: «Вы слышали, как мне дерзили?» Свита угодливо смотрела в глаза шефу. А главный инспектор, пытаясь сдерживать себя, уже не повышая голоса, но с нескрываемой угрозой сказал:

– С вами, полковник, разговор особый. А сейчас приказываю: командира взвода за брак фронту – под трибунал! Остальных офицеров понизить в звании на одну ступень!

Генерал со всей своей «инспекцией» на заиндевевших лошадях удалился в сторону Тюмени.

Угрюмо, печально возвращался я со взводом в казарму. Эти совершенно не знакомые мне парни, чувствуя себя виноватыми, топали, опустив головы, как на похоронах… Вдруг, ни с того ни с сего, в строю зазвучал дребезжащий тенорок:

Кони сытые бьют копытами,Боевая честь нам дорога!..

Что-то кольнуло в сердце: подбодрить меня хотят. Но песню никто не поддержал. Еще отчетливее слышалось побрякивание оружия, лопаток, котелков…

Училище гудело: в моем положении мог оказаться любой. Поэтому говорили между собой, горячась и откровенно возмущаясь самодурством заезжего генерала. Едва я вошел в офицерскую столовую, как мои товарищи дружно вскочили с мест и, окружив меня, загалдели:

– Почему промолчал, что людей этих не учил и не знаешь?

– Пиши рапорт командующему округом!..

– А что, если Сталину дать знать?

– Все образуется, браток…

И каждый приглашал к своему столу, готов был поделиться последним… Вспоминаю сейчас – и сердце благодарно щемит: такое было военное товарищество. Почему же так растеряли мы это чувство теперь? Неужто черствеет душа?

В углу одиноко сидел Валентин Андреевский – мой друг. Человек необыкновенной красоты, благородства и порядочности. (После войны за свой труд рабочим на Харьковском тракторном заводе он был удостоен звания Героя Социалистического Труда и избран депутатом Верховного Совета УССР… Увы, сейчас Валентина уже нет…)

– Пока суд да дело, Жек… – говорил врастяжку Валентин, наливая в граненый стакан водки. Выпили. Без аппетита поковырялись в соленых военторговских грибах. Выпили еще. Потом еще… Такого со мной, да и с ним, хоть он и был старше меня на десяток лет, не было… Но и хмеля не было «ни в одном глазу»…

Молча дошли мы до калитки дома, где я снимал угол…

– А теперь, Жек, выспись. Утро вечера мудренее, – сказал друг, и мы расстались.

Расстегнув воротник гимнастерки, расслабив ремень, прилег я не раздеваясь на топчан. Мысли бешено носились в голове: «В войну трибунал – это штрафная рота. Значит, смерть… Но смерть-то собачья!.. Как мама переживет такую смерть? Как дать маме знать, что я не виноват?.. А как же мечты актерской юности: Макар Нагульнов, Сирано де Бержерак?..»

В замерзшее окно кто-то постучал.

– Кто?

– Товарищ старший лейтенант, срочно к начальнику училища! – послышался голос запыхавшегося от бега курсанта.

Я бежал, спотыкаясь и скользя по деревянным тротуарам. В кабинете за столом в шинели внакидку сидел полковник Акимов. Рядом – майор Вовченко Иван Никитич, начальник политотдела. Душевный человек.

Я доложил о своем прибытии. Полковник вышел из-за стола, подошел ко мне, обнял.

– Спасибо, сынок… Никакого трибунала не будет… Я все объяснил инспекции… – И ласково хлопнул меня по плечу.

– Скоро День Красной Армии, – напомнил Иван Никитич и улыбнулся. – Чем-нибудь порадуете?

Помню, вышел из штаба, взглянул на тускло освещенную улицу Республики… И… Все… Что было дальше – не помню.

Очнулся утром в постели. Мне потом сказали – я упал со ступенек в кучу снега… Пьяный…

Яблоки

Осенью 1944 года «пятьсот-веселый» забросил меня в Киев. 501, 505, 525 – это были номера дополнительных поездов, идущих (вернее, ползущих) по всей стране с набитыми в товарные вагоны людьми. «Веселая» это была езда. Куда точно идет поезд – было неизвестно; обычно объявляли: «На Урал», «Крымское направление», «В сторону Киева». Где остановится, сколько будет стоять – никогда никто не знал. Бывало, замешкается эшелон на перегоне между станциями, и тысячи людей высыпают в поисках… кустика. Паровозный свисток, лязг буферов – и с гиком, воплями, хохотом кидаются, словно мыши по норам, пассажиры в свои «телячьи» вагоны. Да, забавная была езда. Поэтому «экспресс» и прозвали «веселым»…

В полуразбитом здании киевского вокзала, прямо на куче камней лежал репродуктор, четырехугольным своим раструбом направленный на площадь. Из него неслось:

И камень родной омоем слезой,Когда мы вернемся домой…

Никогда хрипловатый голос Леонида Утесова не волновал меня так сильно и глубоко, как тогда.

Мне бы поискать «пятьсот-веселый», который шел в сторону Херсонщины, туда, где мама оставалась в оккупации, – за тем, собственно говоря, и приехал я на Украину, – но ноги сами понесли меня на Брест-Литовское шоссе… Здесь была наша актерская школа при киностудии. Что с ней теперь? Есть ли она? Будет ли? И что с ребятами?

Переступив проходную студии, я замер: диво дивное раскинулось передо мной – яблоневый сад. Не удержался – сорвал плод, наспех потер им по гимнастерке, откусил…

– Ты шо робыш?!.. Тэбэ ж пустылы як людыну, а ты!.. – без злобы, а так, для порядка, покричал на меня вахтер.

– Не сердись, дядя. Имею право. – И демонстративно хрумкнув сочным яблоком, я подошел к нему, спросил:

– Про Александра Петровича Довженко слыхал?

– Слыхав! – Вахтер переступил с деревянной ноги на здоровую, добавил – Цэ ж його рукамы посажено… – Он тяжко вздохнул и замолчал.

Я рассказал ему, как наш первый урок по мастерству актера Довженко начал со слов: «Будут из вас актеры или не будут, а дерево посадить извольте». И вот вместе с ним, почти со всеми студийцами, мы сажали этот сад.

– Ну, ты кушай, кушай, чого ты… Давай рюкзачок. – Вахтер проворно снял с моего плеча вещмешок и торопливо заковылял к деревьям…

Когда мы прощались, я напрасно пытался оставить ему банку тушенки. Он – ни в какую:

– Шо ты, шо ты, сынок, може, маты твоя голодна…

Нагруженный яблоками от щедрот сторожа, побрел я к вокзалу. Почему-то вспомнилось: на тюменском фанерном комбинате работали пленные немцы, а наши вдовушки, матери и сестры кидали им через забор кто хлеб, кто морковь, кто… И оттуда доносилось: «Данке шон… данке шон…»

А в голове назойливо звучали слова из песни:

И камень родной омоем слезой,Когда мы вернемся домой…

Возле парка имени Пушкина меня окликнули. Я очнулся от своих мыслей, оглянулся. Ко мне подходил, по-стариковски шаркая, седой и очень худой мужчина. Сердце екнуло: да ведь это… (Имени и фамилии этого замечательного деятеля культуры, скульптора, режиссера, не назову. Пусть он будет просто Режиссер. Умер этот талантливый красивый человек, и уточнить детали его рассказа не смогу, если вдруг память в чем-то изменила мне.)

Это… Режиссер! Я узнал его сразу. Как же?! Ведь он меня, студентика, утвердил на эпизодическую роль в своем новом фильме, который начал снимать перед самой войной.

Я молчал, вглядывался.

– Простите, вас Женей зовут?

– Так точно! – отвечал я по-военному и почувствовал, что тушуюсь, робею. Тут все смешалось: и разница в возрасте, и дистанция «студент – режиссер», и вид его, человека, измученного войной, и слухи…

Медленно, обмениваясь незначащими словами, подходили мы к зоопарку.

– Вы, наверное, слышали, что я предатель? – вызывая меня на откровенность, спросил Режиссер.

– Слышал, – так же прямо ответил я.

Режиссер остановился, глубоко вздохнул, выдохнул. Так он проделал раза три или четыре, словно продувал легкие. Было ясно – он успокаивал себя.

– Жена моя была очень больна, неизлечимо больна, – начал рассказ мой собеседник. – Не мог я видеть ее страданий… Продал все, что покупалось, что менялось. А тут, как на грех, немцы объявили конкурс на лучшее произведение искусства: живописи, графики и скульптуры. Я вылепил всадника на коне, ну, знаете, типа клодтовских на Аничковом мосту в Ленинграде… Скульптура, так сказать, без политической окраски.

Получил я приз. Взял мукой, крупой, дюжиной банок с консервами. Я не предполагал тогда, что поступок мой всеми, кто окружал меня, будет расценен как… – Он вынул из кармана аккуратный, отглаженный платок, высморкался. – Как предательство… Я знал, что в городе действует подполье, искал возможности связаться с партизанами. Но куда там! Предатель! – Режиссер снова раза два глубоко вздохнул, выдохнул. Успокаивался. – Но вскоре произошла невероятная история. Как-то в нашу квартиру вошли, да нет, ворвались двое: первый был немецкий офицер, а второй… – Режиссер на какое-то время замолчал, произносил только «гм-гм», будто проверял голос, как это делают певцы. Повторил: – Второй был… Бывший ответственный работник одного из киевских райкомов ВКП(б)!..

Я невольно вскинул голову, уставившись на рассказчика. Он жестом попросил не перебивать его.

– Да, представьте себе: усы «а-ля Тарас Бульба» и повязка на рукаве «Полиция»… До войны он учил нас создавать высокоидейные произведения! И вот теперь… Какая мерзость… Я онемел…

Господа сели на оставшиеся – не сожженные, не проданные – стулья. Я стоял, прислонившись к стене, боялся, что могу лишиться чувств.

– Значит, так. Режиссер. Дорогие наши освободители и лично repp майор предлагают тебе редактировать свободную украинскую газету.

Полицай смотрел на меня – ждал моего согласия.

Я молчал.

– Сталинград капют! – промолвил офицер.

– Он грамотный, герр майор. Вдоволь нагорбатился на Советы… – Потом обратился ко мне. – Подумай. Такого шанса стать уважаемым человеком может и не повториться. С ответом не тяни. – «Гости» встали, оценивающе посмотрели на меня и ушли. Не знаю, сколько времени подпирал я стену… Очнулся от стона жены… Зашел к ней в комнату, опустился на краешек кровати…

– Не смей!.. Не смей! Я все слышала!.. – еле двигая синими губами, сказала жена.

Поверьте, Женечка, никуда я не ходил и, конечно, положительного ответа не давал. Я только думал, как избавиться от предложения врагов. Смерть меня не страшила, но мне надо было жить, пока жива моя жена.

В надежде раздобыть для нее барсучьего жира пошел я как-то на Евбаз. (Так в Киеве называли знаменитый Еврейский базар, лучший в городе. Евбаз – это то же, что Привоз для Одессы. Сейчас на этом месте находится площадь Победы. – Е.М.) Вдруг у тротуара, прямо около меня, останавливается «опель». Из него выскакивает тот самый полицай…

Помню, я успел подумать: «Вот и конец…» Полицай торопливо вытащил из кармана блокнот и карандаш, спросил: «Ну как, надумал?» Я, пусть простит меня Бог, унизился: попросил не губить меня, мол, не знаю я редакторской работы… Он что-то размашисто писал в блокноте и, не слушая меня, бросил: «С тобой ясно – виселица. А жену твою жалко. Это для нее». И, сунув мне в руку бумажку, сел в «опель» и скрылся… Боже, подумал я, как изощренно покупают меня: бумажка-то оказалась разрешением купить в немецком магазине продукты…

Записка жгла мне не только руку, она обжигала мою душу… Меня и так наши незаслуженно считали предателем, а кто же сует мне подачку?.. Истинный предатель. Отвратительное, мерзкое чувство охватило меня: кто же я в конце концов?.. Тля? червяк?.. Не дай вам Бог испытать что-либо подобное… – Лоб Режиссера от волнения покрылся мелкими росинками. Он вытер его платком и спросил: – Я не шокирую вас своей болтовней?

– Что вы, что вы!.. – проглотив комок, искренне сказал я.

Режиссер продолжал:

– Жена, как и в прошлый раз, просила: «Не смей, не ходи!»

Собственно, я и так не пошел бы к немцам – отоваривать свою совесть. Так низко пасть, поверьте, я не смог бы!..

Однажды рано утром все, что могло – гудок завода, удары по рельсу, крик домоуправа, – извещало, что немецкая комендатура требует, чтобы окрестное население вышло на площадь. Не пойти, подумал я, – значит навлечь на себя еще и вину неповиновения. Пошел… Моим глазам открылась зловещая картина: стояла добротно построенная виселица, а вокруг нее толпились сотни две стариков и старух… Присоединился и я, прислушиваясь к говору в толпе… Вполголоса кто-то сказал, что партизана казнить будут. Вскоре раздались немецкие команды, народ расступился, образовав широкий просвет.

И здесь, знаете ли, произошло странное – как бывает в театре, когда на сцену направляют свет софита: солнце на миг вышло из-за туч и его луч попал… на того самого «полицая», что из райкома ВКП(б)!.. На груди его была прикреплена дощечка с надписью «Смерть коммунисту!». Поднимаясь на ящики, под петлю, он успел выкрикнуть несколько слов о Родине, о Сталине и…

Режиссер замолчал, остановился у дерева и ногой стал шевелить пожелтевшие листья… Он отворачивал от меня лицо…

Я топтался на месте, перекладывая мешок с яблоками с плеча на плечо, и думал: «Зачем Режиссер рассказывал мне все это? Кто я ему?.. Значит, ему надо было… выговориться, облегчить перед кем-нибудь душу».

Гордый доверием и благодарный за его откровенность, я спросил:

– А как теперь с вами?

– Написал письмо Первому секретарю ЦК КП(б) Украины Никите Сергеевичу. Жду. Сейчас, знаете ли, ему не до меня – идет война… Извините меня.

Он приподнял старенькую шляпу, чуть поклонился и ушел…

На вокзале по радио передавали победный марш, а я не мог отделаться от песни Утесова:

И камень родной омоем слезой.Когда мы вернемся домой!..

Кто ваша жена?

Ну никуда не деться и от этого вопроса. Зрители (чаще, конечно, зрительницы) во время встреч с ними в записках на сцену или вслух из зала настаивают на ответе.

Уклониться – значит разрушить ту атмосферу доверительности, которую мне почти всегда удается создавать на этих творческих вечерах. Порой отделываюсь шутливо коротким: «Лидия Алексеевна Матвеева. Пенсионерка»…

Знаю, что такой скупостью ответа разочаровываю любопытных; сохранять же в тайне личную жизнь – это давать пищу для домыслов, легенд, сплетен…

В кино почти все сыгранные мною персонажи были мужики влюбчивые и толк в женской красоте понимали, да и актрисы, мои партнерши, были прелестницами. И вот на экране зрители видят наши объяснения в любви, поцелуи, свидания, страстные объятия… Как тут не родиться догадке, легенде? А уж если сняться с одной и той же актрисой в двух-трех фильмах, то сплетня лезет, как опара из горшка.

Так, по слухам, я побывал в мужьях у Людмилы Хитяевой – после «Поднятой целины» и «Цыгана»; у Ольги Остроумовой – после «Любви земной» и «Чаши терпения», у Вии Артмане – после «Родной крови», у Тамары Семиной – после «Воскресения», у Валерии Заклунной – после «Сибирячки» и «Особо важного задания»… И сейчас уже понесся слушок – после «Любить по-русски»: «Жена его Галина Польских»… Ничего себе гаремчик? Эдак и статью за многоженство можно схлопотать. А если серьезно, то я счастлив, что имел возможность общаться с этими яркими женщинами, самобытными талантами и умницами.

И все-таки: «Кто ваша жена?» Пожалуй, надо ответить. Может, не столько зрителям ответить, сколько попытаться подзарядить своих – дочь, сноху, внучку – тем душевным богатством, каким наделена моя Лидия Алексеевна.

Впервые я увидел ее на концерте в Тюменском музыкальном училище в конце 1946 года. Как меня гуда занесло, не помню. Скорее всего, затащил приятель, который любил поволочиться за каждой юбкой. В концерте чередовались баянист, балалаечник, вокалисты…

Исполнители были милы своей скованностью, неуклюжестью, но и искренностью, исполнительской горячностью, заметным старанием.

И вот просто и естественно – как птичка перелетает с ветки на ветку – на сцену вышла девушка. Ее не украшенный никаким гримом или побрякушками вид поразил меня… Лицо, глаза, грудь были так целомудренны, что я онемел от этого! И держалась она на сцене так, будто говорила: «Я буду петь не для вас. Я просто не могу не петь»… И без напряжения, свободно и легко полилось «Вижу чудное приволье»… Тут меня словно ударило током!..

Поженились мы 3 апреля 1947 года там же, в Тюмени. Всю тяжесть забот Лида сразу взвалила на себя – я не помню ее хнычущей, жалующейся, что-то требующей, капризной. Не помню ее и беззаботно порхающей, через край веселящейся… Наверное, оттого, что войну она испытала на себе: была работающим (и одновременно учащимся) подростком…

«Маме надо», «ребенку надо», «тебе надо» слышал я от Лиды очень часто. И никогда не слышал «мне надо»… И так продолжается до сих пор. Природа наградила ее способностью отдавать. Отдавать все: силы, время, заботу, терпение… И изредка дарить улыбку. Улыбается она нечасто потому, что мы (я, дети, внуки) привыкли от нее брать, а ей даже не всегда «спасибо» перепадает…

Не знаю, сумею ли я этими заметками выразить ей, хоть и поздновато, всю силу благодарности за то, что она, моя бесценная Лидочка, была и есть у меня…

Демобилизовался я в конце 1946 года. Война уже кончилась, а я еще больше года топтал учебный плац. Нашего училища к тому времени уже не было – его расформировали. Курсантов тоже не было, оставались одни преподаватели. Все ждали, кого куда переведут. Насчет меня у начальства имелись планы – направить учиться в Военную академию. Но я отдавал себе отчет, что такая карьера – не для меня. Пока шла война, я честно служил там, где было приказано, но сейчас – нет, это не мое. Мне хотелось вернуться к тому, чем я занимался до войны. А для этого надо было снова стать гражданским человеком.

Я написал письмо Александру Петровичу Довженко с просьбой посодействовать моей скорейшей демобилизации, чтобы я смог продолжить прерванное войной учение. Александр Петрович, находившийся в Москве, тормошил тамошнее военное начальство. Одновременно с Довженко обо мне хлопотала и Вера Павловна Редлих, режиссер новосибирского театра «Красный факел» (о ней я расскажу подробнее в следующей главе). Она знала меня по моим выступлениям на армейских олимпиадах, смотрах художественной самодеятельности, которые проводились в Новосибирске и на которых я получал призы. Вера Павловна уже тогда, сидя в жюри, заметила меня и решила пригласить после демобилизации в свой театр.

Но время было тяжелое – тут уж не до артистов. К мирному труду тогда возвращались люди более нужных специальностей: строители, железнодорожники, учителя. Надо было восстанавливать истерзанную войной страну, налаживать хоть как-то жизнь людей. Без специалистов крайне необходимых профессий было не обойтись, а без артистов… «Семь лет мак не родил – голода не было». Так думали тогда многие, к несчастью. Это, принимая во внимание послевоенную разруху, еще можно было понять, но когда сегодня у правительства не доходят руки до культуры – беда!

И все же Вера Павловна Редлих обратилась к командующему Западно-Сибирским военным округом генерал-полковнику Медведеву, чей штаб находился в Новосибирске. Человек высокой культуры, генерал с консерваторским образованием, он и сам понимал, что старшему лейтенанту Матвееву нужна не Военная академия, а совсем другое.

Наконец пришел приказ, я стал «вольным казаком». Но продолжить актерское образование мне не удалось – всюду опоздал. И тогда я принял приглашение Тюменского театра вступить в его труппу. В Тюмени я был уже известен: меня знали по выступлениям в концертах художественной самодеятельности нашего училища, да и мои успехи на смотрах в Новосибирске привлекли внимание руководства театра.

Меня не просто настойчиво уговаривали работать в местном театре, но… предложили играть ведущие роли. Могла ли моя голова не закружиться от этого? И пошли роли одна за другой: Фердинанд в «Коварстве и любви», Незнамов в «Без вины виноватых», Земнухов в «Молодой гвардии»…

Смешно вспомнить, но «премьер» после восторженных криков в зале и аплодисментов выходил на улицу в шинели, в кирзовых сапогах и… в шляпе!..

Успех был не оттого (это я теперь понимаю), что Матвеев – артист, а оттого, что он молод и темперамент – через край… Безоглядная эксплуатация (от чего я хотел бы предостеречь начинающих актеров-коллег) природных данных – гибель для артиста, увядание и раннее забвение зрителем…

В 1947 году проходил Всероссийский смотр молодых артистов драмы и музыкальных театров. За исполнение роли Боровского в спектакле «За тех, кто в море» по пьесе Б. Лавренева я удостоился чести стать лауреатом… Поездка в Москву… Я сомневался: надо ли ехать? Да и накладно. Но Лида говорила:

– Надо ехать, Женя. Тебе надо много видеть!..

В Москве на меня обрушилась уйма заманчивых приглашений – и из провинциальных театров России, и из столичного театра имени Ленинского комсомола, от самого Ивана Николаевича Берсенева…

Было и приглашение (повторное) из новосибирского «Красного факела»… И снова Лида уговаривала меня:

– Надо туда ехать, Женя. Тебе учиться надо!

Вот так всю жизнь: «Женя, тебе надо…» А за этим «надо» – ее терпение, самопожертвование, боль…

На страницу:
3 из 4