bannerbanner
Прекрасные и проклятые
Прекрасные и проклятые

Полная версия

Прекрасные и проклятые

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Неудовлетворенность

Во второй половине дня во вторник Глория и Энтони пили чай в гриль-баре отеля «Плаза». Ее костюм с меховой оторочкой был серым – «когда носишь серое, то приходится больше краситься», – объяснила она, – а из-под маленькой шляпки без полей, залихватски сидевшей на ее голове, ниспадали волны пшеничных волос с золотистым отливом. При верхнем освещении ее индивидуальность казалась Энтони намного более кроткой. Она выглядела совсем молодой, не больше чем на восемнадцать лет; ее фигура в облегающем футляре, известном как юбка с перехватом ниже колен, была поразительно гибкой и стройной, а ее руки, не «артистичные», не коренастые, были просто маленькими, как и положено ребенку.

Когда они вошли, оркестр доигрывал вступление к матчишу, – мелодии, полной кастаньет и плавных, неуловимо-томных скрипичных гармоник, вполне соответствовавшей атмосфере зимнего бара с толпой восторженных студентов, находившихся в приподнятом настроении из-за близких праздников. Глория тщательно осмотрела несколько мест и, к некоторому разочарованию Энтони, кружным путем повела его к столику для двоих в дальнем конце помещения. Когда они пришли туда, она снова задумалась. Стоит ли ей сесть справа или слева? Ее прекрасные глаза и губы хранили самое серьезное выражение, пока она делала выбор, и Энтони опять подумал о том, как она наивна во всех своих жестах; она считала, что все жизни принадлежит ей для выбора и предназначения, как будто постоянно разглядывала подарки для самой себя, разложенные на бесконечном прилавке.

Несколько секунд она отрешенно наблюдала за танцующими и отпускала тихие замечания, когда одна из пар проплывала мимо.

– Вот хорошенькая девушка в голубом, – и, когда Энтони послушно посмотрел в ту сторону, – там! Нет, у вас за спиной, – вон там!

– Да, – беспомощно согласился он.

– Вы ее не видели.

– Я предпочитаю смотреть на вас.

– Знаю, но она была хорошенькой. Правда, у нее толстые лодыжки.

– Что… То есть, правда? – равнодушно отозвался он.

Рядом протанцевала пара, откуда донеслось женское приветствие:

– Здравствуй, Глория! О, Глория!

– И тебе привет.

– Кто это? – спросил он.

– Не знаю. Кто-то, – она заметила другое лицо. – Привет, Мюриэл! – Она повернулась к Энтони: – Это Мюриэл Кейн. Думаю, она привлекательная, хотя и не слишком.

Энтони одобрительно хмыкнул.

– Привлекательная, хотя и не слишком, – повторил он.

Она улыбнулась, мгновенно заинтересованная его реакцией.

– Почему это забавно? – Ее тон был патетично напряженным.

– Просто так.

– Хотите потанцевать?

– А вы?

– Немного. Но давайте посидим, – решила она.

– И поговорим о вас? Вы любите говорить о себе, правда?

– Да. – Она рассмеялась, уличенная в тщеславии.

– Насколько я понимаю, ваша автобиография достойна классического романа.

– Дик говорит, что у меня нет биографии.

– Дик! – воскликнул он. – Что он знает про вас?

– Ничего. Но по его словам, биография любой женщины начинается с первого поцелуя, который имеет значение, и заканчивается с последним ребенком, который оказывается у нее на руках.

– Он цитирует собственную книгу.

– Он говорит, что у женщин, которых никто не любил, нет биографии, а есть лишь история.

Энтони снова рассмеялся.

– Конечно же, вы не можете утверждать, что вас не любили!

– Полагаю, что так.

– Тогда почему у вас нет биографии? Разве вы никогда не получали поцелуя, который имел бы особое значение? – Как только слова сорвались с губ, он сделал судорожный вдох, словно пытаясь втянуть их обратно. Это же ребенок!

– Не понимаю, что вы имеете в виду под «особым значением», – неодобрительно сказала она.

– Мне хотелось бы знать, сколько вам лет.

– Двадцать два, – с серьезным видом ответила она, встретившись с его взглядом. – А вы как думали?

– Около восемнадцати.

– Пожалуй, я начну с этого. Мне не нравится быть двадцатидвухлетней; ненавижу это больше всего на свете.

– Ваш возраст? Двадцать два года?

– Нет. Когда стареешь и все остальное. Когда выходишь замуж.

– Вам никогда не хотелось замужества?

– Мне не нужна ответственность и вдобавок куча детей.

Она явно не сомневалась, что в ее устах любые высказывания хороши. Затаив дыхание, он ждал ее следующего замечания и ожидал, что оно станет продолжением предыдущего. Она улыбалась, не шаловливо, но ласково, и, после небольшой паузы, несколько слов упало в пространство между ними.

– Мне хотелось бы мармеладных шариков.

– Сейчас! – Он подозвал официанта и отослал его к сигарному прилавку.

– Вы не возражаете? Я люблю мармеладные шарики. Все дразнят меня из-за этого, потому что я постоянно жую их… когда моего отца нет рядом.

– Вовсе нет. Кто эти дети? – вдруг спросил он. – Вы всех их знаете?

– В общем-то, нет, но они… полагаю, они отовсюду. Разве вы раньше не приходили сюда?

– Очень редко. Мне практически нет дела до «милых девушек».

Он сразу же завладел ее вниманием. Она отвернулась от танцующих, поудобнее устроилась на стуле и настоятельно спросила:

– А чем вы сами занимаетесь?

Благодаря коктейлю, вопрос был желанным для Энтони. Он находился в разговорчивом настроении и более того, хотел произвести впечатление на эту девушку, чей интерес казался мучительно-ускользающим. Она останавливалась, чтобы пощипать травку на неожиданных пастбищах, и торопливо пробегала мимо очевидных двусмысленностей. Ему же хотелось порисоваться. Внезапно он возжелал предстать перед нею в новом и героическом свете. Ему хотелось вывести ее из той поверхностности, которую она проявляла ко всему, кроме себя.

– Я ничем не занимаюсь, – начал он и сразу же понял, что в его словах не хватает того галантного изящества, которое он собирался вложить в них. – Я ничего не делаю, поскольку не могу сделать ничего стоящего.

– И что? – Он не удивил ее и даже не завладел ее вниманием, но она несомненно поняла его, если он вообще сказал что-либо достойное понимания.

– Вы не одобряете лентяев?

Она кивнула.

– Пожалуй, да, если они элегантны в своей лености. Это возможно для американца?

– Почему бы и нет? – в расстройстве спросил он.

Но ее разум уже оставил тему разговора и воспарил на десять этажей выше.

– Отец чрезвычайно сердит на меня, – бесстрастно заметила она.

– Почему? Но я хочу знать, почему американец не может быть изящно-ленивым, – его речь набирала обороты. – Это поразительно! Это… это… Я не понимаю, почему принято считать, что каждый молодой человек обязан отправляться в деловой центр и трудиться по десять часов в день лучшие двадцать лет своей жизни на скучной, прозаичной работе, разумеется, притом не бескорыстно.

Энтони замолчал. Она смерила его непроницаемым взглядом. Он ждал, когда она согласится или возразит ему, но она не сделала ни того ни другого.

– Вы когда-нибудь составляете мнение о вещах? – с некоторым раздражением спросил он.

Она покачала головой и снова посмотрела на танцовщиков, прежде чем ответить.

– Не знаю. Я не знаю ничего о том, что следует делать вам или кому-либо еще.

Она мгновенно смутила его и нарушила течение его мыслей. Самовыражение еще никогда не казалось таким желанным и таким невозможным.

– Ну, – извиняющимся тоном протянул он. – Разумеется, я тоже, но…

– Я просто думаю о людях, – продолжала она. – Думаю о том, как правильно они выглядят на своем месте и насколько хорошо они вписываются в общую картину. Я не против, если они ничего не делают. Не вижу, с какой стати; в сущности, меня всегда изумляет, когда человек что-то делает.

– Вы не хотите ничего делать?

– Я хочу спать.

Он испытал секундное замешательство, как будто она на самом деле собиралась задремать.

– Спать?

– Вроде того. Я просто хочу отдыхать, пока люди вокруг меня занимаются разными вещами, потому что так мне удобнее и надежнее… и я хочу, чтобы некоторые из них вообще ничего не делали, а только были любезными и дружелюбными со мной. Но я никогда не хочу изменять людей или волноваться из-за них.

– Вы оригинальная маленькая детерминистка. – Энтони рассмеялся. – Этот мир принадлежит вам, не так ли?

– Ну… – протянула она и быстро взглянула на него. – Разве не так? Пока я… молода.

Она немного помедлила перед последним словом, и Энтони заподозрил, что она собиралась сказать «красива». Несомненно, таким было ее намерение.

Ее глаза блестели, и он ждал, что она разовьет эту тему. Так или иначе, ему удалось вызвать ее на откровенность; он слегка наклонился вперед, чтобы лучше слышать.

Но она лишь сказала:

– Давайте потанцуем!

Восхищение

Тот зимний день в «Плазе» был первым в череде «свиданий», которые Энтони назначал ей в суматошные дни перед Рождеством, сливавшиеся в одно размытое пятно. Ему понадобилось много времени, чтобы выяснить, какие области светской жизни города в особенности привлекали ее внимание. Казалось, для нее это почти не имело значения. Она посещала непубличные благотворительные балы в больших отелях; несколько раз видел ее на званых ужинах в «Шеррис»[22], а однажды, когда он ждал, пока она одевалась, мистер Гилберт, вернувшись к привычке своей дочери «уходить, приходить и снова уходить», выболтал целую программу, включавшую полдюжины танцевальных вечеров, на которые Энтони получил пригласительные карточки.

Он несколько раз приглашал ее на ленч и на чай. Первый вариант – по крайней мере для него – был слишком скомканным и неудачным, поскольку она была сонной и рассеянной, не могла сосредоточиться ни на чем и не уделяла должного внимания его замечаниям. После двух таких бесцветных трапез, когда он обвинил ее том, что ему оставляют лишь кожу да кости, она от души посмеялась и три дня подряд разделяла с ним чайную церемонию. Это был гораздо более приятный опыт.

Как-то раз в воскресенье перед самым Рождеством он пришел к Глории и обнаружил ее в состоянии временного затишья после какой-то важной, но загадочной ссоры. Со смешанным гневом и удивлением она сообщила ему, что выставила мужчину из своей квартиры (тут Энтони принялся яростно гадать), что этот мужчина устраивает небольшой обед сегодня вечером, и что она, разумеется, не придет. Поэтому Энтони пригласил ее на ужин.

– Давайте куда-нибудь пойдем! – предложила она, когда они спускались на лифте. – Я хочу посмотреть представление, а вы?

Обращение в билетную кассу отеля выявило лишь два вечерних «концерта» в воскресенье.

– Они всегда одни и те же, – недовольно пожаловалась она. – Какие-то старые еврейские комики. О, давайте куда-нибудь пойдем!

Скрывая тяжкое подозрение, что ему следовало бы организовать некое представление, которое бы ей понравилось, Энтони изобразил осведомленную жизнерадостность.

– Мы отправимся в хорошее кабаре.

– Я видела все кабаре в городе.

– Тогда мы найдем что-то новое.

Было очевидно, что она находится в скверном настроении. Ее серые глаза теперь приобрели гранитную твердость. Если она не говорила, то смотрела прямо перед собой, как будто видела какую-то безвкусную абстракцию в фойе отеля.

– Хорошо, тогда пойдемте.

Он последовал за ней, сохранявшей изящество даже в меховой шубе, на стоянку такси, где с видом знатока велел водителю ехать на Бродвей, а потом повернуть на юг. Во время поездки он сделал несколько попыток завязать непринужденный разговор, но она облачилась в непроницаемую броню молчания и отвечала ему фразами, такими же угрюмыми, как холодный полумрак такси. Наконец он сдался и, приняв сходное настроение, погрузился в глухое уныние.

Через дюжину кварталов по Бродвею Энтони заметил большую и незнакомую вывеску с надписью «Марафон», выведенную объемными желтыми буквами и украшенную электрическими цветами и листьями, попеременно вспыхивавшими и освещавшими блестящий мокрый асфальт. Он наклонился, постучал в окошко такси и спустя несколько секунд получил информацию от темнокожего привратника. Да, это кабаре. Отличное кабаре. Луч’чее шоу в городе, сэ-эр!

– Может, попробуем?

Глория со вздохом выбросила сигарету в открытую дверь и приготовилась выйти следом; потом они прошли под кричащей вывеской, под широкой аркой и поднялись в тесном лифте в этот невоспетый дворец удовольствий.

Пестрые обиталища самых богатых и самых бедных, блистательных щеголей и отъявленных злодеев, не говоря уже о недавно разрекламированных богемных кругах, известны трепетным старшеклассницам из Августы, штат Джорджия, и Редвинга, штат Миннесота, не только по завораживающим разворотам воскресных театральных приложений и через шокированные и встревоженные публикации мистера Руперта Хьюджеса и других хроникеров «безумной Америки». Но вылазки Гарлема на Бродвей, неистовства скудоумных и кутежи респектабельных принадлежат к тайному знанию, известному лишь самим участникам действа.

Запускаются слухи, и в упомянутом месте по вечерам в субботу и воскресенье собираются представители низших нравственных классов – маленькие озабоченные мужчины, которых в комиксах изображают как «потребителей» или «публику». Они удостоверяются в том, что место соответствует трем критериям: оно дешевое; оно имитирует претенциозную и бездумную тоску по блистательным ужимкам первоклассных кафе в театральном районе; и, что важнее всего остального, – это место, где они могут «подцепить славную девочку». Последнее, разумеется, означает, что любая из таких девушек должна быть робкой, безобидной и скучной по причине отсутствия денег и воображения.

Там по воскресеньям собираются доверчивые, сентиментальные, низкооплачиваемые, загнанные люди с соответствующими профессиями: счетоводы, продавцы билетов, офисные менеджеры, продавцы, но прежде всего клерки – из курьерской службы, с почты, из продовольственных магазинов, из банков, из брокерских контор. Вместе с ними приходят хихикающие, жестикулирующие, патетично-жеманные женщины, которые толстеют рядом с ними, рожают слишком много детей и плывут, беспомощные и неудовлетворенные, по бесцветному морю каторжной работы и разбитых надежд.

Они называют такие низкопробные кабаре в честь пульмановских вагонов. «Марафон»! Непристойные аналогии, позаимствованные из парижских кафе, – это не для них. Сюда послушные завсегдатаи приводят своих «милых женщин», чье изнуренное воображение с готовностью верит, что сцена выглядит яркой и веселой, даже слегка аморальной. Это жизнь! Кому есть дело до завтрашнего дня?

Пропащие люди!

Усевшись, Энтони и Глория огляделись вокруг. За соседним столиком к группе из четырех человек готовились присоединиться еще трое, двое мужчин и девушка, которые явно опаздывали. Манеры девушки могли бы послужить темой для исследования в области национальной социологии. Она знакомилась с новыми мужчинами и при этом ужасно жеманничала. Она делала неопределенные жесты, а словами и почти незаметными движениями век показывала, что принадлежит к несколько более высшему классу, чем ей подобает, что недавно она находилась, а в ближайшем времени еще будет находиться в более высокой и разреженной атмосфере. Она казалась почти болезненно рафинированной в шляпке прошлогодней моды, украшенной фиалками, не менее претенциозной и осязаемо искусственной, чем она сама.

Энтони и Глория зачарованно смотрели, как девушка садится и излучает впечатление единственно достойного и снисходительного присутствия. «Для меня, – говорили ее глаза, – это всего лишь ознакомительный визит в бедный район, о котором отзываются с пренебрежительным смехом и сдержанными извинениями».

…Между тем и другие женщины энергично создавали впечатление, что хотя они находятся в толпе, но не являются ее частью. Это было не то место, к которым они привыкли; они заглянули сюда лишь по причине близости и удобства. От всех компаний в ресторане исходило такое впечатление… но кто мог узнать? Они постоянно меняли положение в обществе: женщины часто выходили замуж за людей с более широкими возможностями, а мужчины в браке внезапно обретали сказочное богатство, – все в соответствии с нелепой рекламной задумкой, где с неба падает рожок с мороженым. Они приходили сюда поесть, закрывая глаза на экономию, проявляемую в нечастой перемене скатертей, в небрежности исполнителей и прежде всего в обиходной невнимательности и фамильярности официантов. Можно было не сомневаться, что клиенты не производили на них особого впечатления. Казалось, что они сами вот-вот рассядутся за столиками.

– Вы не возражаете против этого? – поинтересовался Энтони.

Лицо Глории смягчилось, и она улыбнулась впервые за этот вечер.

– Мне очень нравится, – искренне сказала она. Невозможно было усомниться в ее словах. Взгляд ее серых глаз перемещался в разных направлениях, сонный, праздный или внимательный, останавливаясь на каждой группе и переходя к следующей с нескрываемым удовольствием, так что Энтони мог видеть разные ракурсы ее профиля, изумительно живые выражения рта и подлинное отличие ее лица, форм и манер, делавшее ее одиноким цветком в коллекции дешевых безделушек. При виде ее радости волна ошеломительного чувства подступила к его глазам, перехватила дыхание, щекоткой пробежала по нервам и всколыхнулась в горле трепещущей, шероховатой нежностью. В зале послышалось шиканье. Беспечные скрипки и саксофоны, пронзительные жалобы ребенка поблизости, голос девушки в шляпе с фиалками за соседним столиком, – все это медленно отступило, истончилось и стихло, как сумрачные отражения на блестящем полу, и ему показалось, что они вдвоем остались наедине в бесконечно отдаленном и спокойном месте. Свежесть ее щек была тонкой проекцией из страны изящных, еще неведомых оттенков; ее рука, мягко сиявшая на запятнанной скатерти, была раковиной из далекого, совершенно девственного моря…

Потом иллюзия лопнула, как паутина; комната сгруппировалась вокруг него вместе с голосами, лицами и движением; безвкусно-яркий свет ламп над головой стал зловещей реальностью; вернулось дыхание, медленное и монотонное, которое они разделяли с сотней тщедушных посетителей, – вздымающаяся и опадающая грудь, вечная и бессмысленная игра, взаимодействие, перебрасывание повторяющихся слов и фраз – все это выдернуло его чувства наружу, обнажило их перед удушающим давлением жизни… А потом он услышал ее голос, невозмутимый и далекий, как застывшая мечта, которую он оставил позади.

– Я часть этого, – прошептала она. – Мне нравятся эти люди.

На какое-то мгновение это показалось ему язвительным и ненужным парадоксом, брошенным ему через непреодолимое расстояние, которым она себя окружила. Ее заворожённость усилилась: она неотрывно смотрела на еврейского скрипача, который раскачивал плечами в ритме популярнейшего современного фокстрота:

Что-то льется, –Ринг-а-тинг-а-линг-а-линг, –Прямо тебе в уши…

Она снова заговорила, прямо из центра собственной всеобъемлющей иллюзии. Это потрясло его, словно кощунственное заявление из уст ребенка.

– Мне нравится, какие они, – похожие на японские фонари и гофрированную бумагу… и музыка этого оркестра.

– Вы просто молодая дурочка! – яростно запротестовал он.

Она покачала светловолосой головой.

– Нет, это не так. Я действительно похожа на них… Вы должны понять… Вы меня не знаете. – Она помедлила и перевела взгляд на него, резко посмотрев ему в глаза, как будто наконец удивилась его присутствию здесь. – У меня есть черта, которую вы бы назвали «дешевизной». Не знаю, откуда я получила ее, но это… ах, все подобные вещи, яркие цвета и кричащая вульгарность. Я как будто становлюсь частью этого. Эти люди могут ценить меня и воспринимать меня как должное, они могут влюбляться в меня и восхищаться мной, в то время как умные люди, с которыми я встречаюсь, просто анализируют меня, а потом рассказывают мне, что я такая-то из-за того или такая-то из-за этого.

На мгновение Энтони нестерпимо захотелось нарисовать ее, запечатлеть ее сейчас, как она есть, потому что в следующую секунду она уже никогда не будет такой.

– О чем вы думаете? – спросила она.

– О том, что я не реалист, – сказал он и добавил: – Нет, только романтик сохраняет вещи, достойные сохранения.

Где-то в глубокой изощренности Энтони сформировалось понимание, в котором не было ничего атавистического или смутного, в сущности, даже ничего физического, – понимание, хранившееся в романтических воспоминаниях многих поколений, что когда она говорила, встречалась с ним взглядом и поворачивала свою чудесную головку, она трогала его сердце так, как ничто не трогало раньше. Оболочка, содержавшая ее душу, обрела значение, и это было все, что важно. Она была солнцем, – растущим, сияющим, собирающим свет и хранившим его, – а потом, спустя целую вечность, изливавшим его в одном взгляде, в фрагменте предложения для той части его души, которая лелеяла всякую красоту и любую иллюзию.

Глава 3

Знаток поцелуев

Со старших курсов, будучи редактором «Гарвард Кримсон»[23], Ричард Кэрэмел испытывал желание писать книги. Но будучи выпускником, он увлекся ложной иллюзией, согласно которой определенные люди предназначены для «служения» и, отправляясь в большой мир, должны совершить неопределенное великое деяние, которое приведет либо к вечному блаженству, либо, по меньшей мере, к удовлетворенному осознанию своего стремления к наибольшему благу для наибольшего количества людей[24].

Этот неугомонный дух долго бродил по американским колледжам. Как правило, он берет начало с незрелых и поверхностных впечатлений на первом курсе или даже в подготовительной школе. Состоятельные проповедники, известные своим умением играть на чувствах, обходят университеты, запугивая дружелюбную паству, притупляя интерес и интеллектуальное любопытство, которые являются целью любого образования, и внедряют в умы таинственный догмат греховности, восходящий ко временам детских проступков и к вездесущей угрозе со стороны «женщин». Озорные юнцы, посещающие эти лекции, шутят и смеются над ними, но более робкие глотают вкусные пилюли, которые были бы безвредными для фермерских жен и благочестивых аптекарей, но весьма опасны в качестве лекарства для «будущих лидеров нации».

Этот спрут оказался достаточно силен, чтобы уловить в свои извилистые щупальца Ричарда Кэрэмела. На следующий год после окончания университета он вытащил его в трущобы Нью-Йорка, чтобы возиться с заблудшими итальянцами в должности секретаря «Ассоциации спасения иностранной молодежи». Он проработал там больше года, прежде чем рутина начала утомлять его. Поток иностранцев был неисчерпаемым – итальянцы, поляки, скандинавы, чехи, армяне, – с одинаковыми заблуждениями и обидами, с одинаково безобразными лицами и почти с одинаковыми запахами, хотя он тешил себя мыслью, что за прошедшие месяцы их ароматы становились все более щедрыми и разнообразными. Его окончательные выводы о целесообразности «служения» были довольно расплывчатыми, но в том, что касалось его собственного отношения к делу, они были резкими и решительными. Любой доброжелательный молодой человек, наполненный звенящим рвением последнего крестового похода, мог достигнуть ровно таких же успехов с этими отбросами Европы… а для него пришло время заняться письменным творчеством.

Он жил в центральном общежитии Ассоциации христианской молодежи, но когда перестал выделывать кожаные бумажники из свиных ушей[25], то поселился в верхней части города и сразу же устроился на работу репортером «Сан». Он держался за эту работу еще около года, изредка и без особого успеха публикуясь в других изданиях, а потом один неудачный инцидент преждевременно завершил его газетную карьеру. Февральским вечером ему поручили описание парада кавалерийского полка на Ист-Сайде. Под угрозой метели он отправился спать перед натопленным камином, а когда проснулся, то написал гладкую статью о приглушенном топоте лошадиных копыт по снегу… Его сочинение отправилось в печать. На следующий день копия статьи отправилась на стол редактору городских новостей с рукописным замечанием: «Уволить того, кто это написал». Как выяснилось, в кавалерийском полку тоже видели предупреждение о снежном буране и отложили парад на следующий день.

Неделю спустя он приступил к работе над «Демоном-любовником».


В январе, первом из долгой череды месяцев, нос Ричарда Кэрэмела неизменно оставался синим, отливающим той же злобной синевой, что и языки пламени, лижущие грешников в преисподней. Его книга была почти готова, и по мере завершения трудов она как будто предъявляла к нему все более высокие требования, подавляя его и высасывая его силы, пока он не стал выглядеть изможденным и загнанным в ее тени. Он изливал свои надежды, похвальбы и сомнения не только перед Энтони и Мори, но и перед любым человеком, которого мог заставить прислушаться к себе. Он встречался с любезными, но озадаченными издателями, обсуждал книгу со случайным собеседником в Гарвардском клубе; Энтони даже утверждал, что однажды воскресным вечером он услышал дискуссию о литературном переложении второй главы с начитанным билетером в холодном и мрачном закутке Гарлемской станции подземки. Последней наперсницей Дика была миссис Гилберт, которая просидела с ним целый час и чередовала интенсивный перекрестный огонь своих мнений между билфизмом и литературой.

На страницу:
5 из 8

Другие книги автора