Полная версия
Я, следователь…
А Кольяныч жил в окружении старых вещей. Они были частичками его прошлого, а он не отказывался ни от одного прожитого дня. Я думаю, он жалел эти вещи, как жалеют старых, уже бесполезных в хозяйстве животных. От новых, от молодых наверняка было бы пользы больше, но этих-то стариков не выгонишь – все-таки жизнь прожита с ними.
Окно около постеленного мне дивана было закрыто, я хотел распахнуть его и увидел, что фрамуги так и не расклеивали с зимы. Между рамами лежала запылившаяся вата, украшенная обрезками фольги. И вспомнил, как сказал мне здесь Кольяныч:
– …Старость – это разобранная новогодняя елка. Исчез аромат хвои, падают желтые иголки, лысые веточки торчат, обрывки серебра. И я бы поверил, что праздник жизни кончился, но всегда вдруг находишь одну-единственную забытую игрушку – и она сулит надежду, что пусть через год, но радость придет снова…
Я скинул ботинки, бросил на стул брюки, прилег на диван, и меня затопило непонятное сонливое возбуждение – я не мог пошевелиться от усталости, и заснуть не было сил.
Я видел забытый под столом коричневый мешок спущенной кислородной подушки – обессиленный понтон тонущего корабля жизни Кольяныча. Все бесполезно. Если бы эта подушка раздулась до размеров дирижабля, она бы и тогда не подняла повисшего над бездной Кольяныча. Телеграмма, как разрывная пуля, уже разрушила его сердце.
Сейчас не нужно думать об этом. Сейчас нужно заснуть. Заснуть.
Вертелся с боку на бок, вставал, курил, ложился опять и прокручивал снова и снова все разговоры за день, придумывал незаданные вопросы завучихе Вихоть, находил остроумно-едкие ответы Владилену, стыдил директора Оюшминальда – и меня заполняла огромная обида, боль, печаль. Остро саднящий, жгучий струп незаживающей душевной раны.
Лежал неподвижно и слушал вязкую, стоялую тишину и рассматривал через окно на затянутом дымной пеленой небосводе слепую серебряную монету луны.
И в этой тишине мне слышно было чье-то тяжелое хриплое дыхание, где-то внизу ни с того ни с сего заскрипели и смолкли деревянные половицы, отчетливо звякнуло лопнувшее стекло, невпопад ударили медным стоном стенные часы. Приподнял с подушки голову, внимательно прислушался.
Нет, никого там нет. Некому ходить. Это мое прошлое уходит из умершего дома.
Нужно уснуть, и сон все растворит, все смоет. Говорят, надо с горем переспать.
Я дожидался этого волшебного мига засыпания – первой ступеньки моста над небытием, за ним – новая жизнь. Но сон еще долго не шел, пока наконец я не открыл глаза и не увидел, что темнота прошла, наступило утро, и ночь выпала из жизни мутным, липким осадком без сновидений.
Школа в Рузаеве красиво стоит – в самом конце Добролюбовской улицы, на вершине холма, и просматривается оттуда вся далекая округа: лес, река, красные руины Спасо-Никольского монастыря. Сама школа в лучах утреннего солнца была похожа на огромный кусок рафинада: белые стены с голубовато-синими отблесками огромных окон.
Построили школу по самому современному проекту. Два трехэтажных блока, соединенных прозрачной аркой перехода. И внутри в последней предэкзаменационной паузе – послезавтра должны были начаться выпускные экзамены – школа была такая же вымытая, нарядная и праздничная. Цветы, плакаты, лозунги, малолюдство и тишина – приметы предстоящего праздника и волнения, как перед стартовым выстрелом на соревнованиях.
Я поднялся на второй этаж и прошел в учительскую. Немолодая женщина писала за столом что-то в журнале. Она подняла на меня взгляд, мгновение присматривалась, потом сказала:
– A-а, здравствуйте…
И я вспомнил, что видел ее вчера на поминках. Круглое лицо, рыжевато-седые волосы, стянутые на затылке в скудный пучок, блеклый крап веснушек. Нас, кажется, знакомили, но в царившей сутолоке я успел сразу же позабыть, как ее зовут и кто она такая.
– Меня зовут Маргарита Петровна, – избавила она меня от неловкости. – Я преподаю географию. Мы с Николаем Ивановичем были ветераны школы. Вместе работали еще в старом здании. А теперь только я осталась. Последняя, можно сказать…
Свежий аромат клейкой тополиной листвы и сирени, врывавшийся в учительскую через окна, смешивался с больничным запахом соды и хозяйственного мыла – где-то рядом мыли, чистили классы.
На лице Маргариты Петровны лежала печать испуга и искренней грусти – именно сегодня, в пустой учительской, она, наверное, почувствовала, что осталась из всех стариков в школе последней.
– Маргарита Петровна, мне не дают покоя обстоятельства смерти Коростылева. Вы ведь в курсе дела?
– Да, конечно, – вздохнула она, и я рассмотрел, что под веснушками у нее кожа не розовая, а старчески красноватая. – У нас все об этом знают. Да что поделаешь…
– Вот я пытаюсь что-то поделать, – сказал я, прочно усевшись на стуле перед ней. – Вы ведь были в дружеских отношениях с Коростылевым?
– Да, скорее всего, у нас были дружеские, добрые отношения, – задумалась она, сняла очки и положила на стол. – Мы не были закадычными друзьями, но столько лет вместе работали, так много прожито вместе! Да и человек он был очень хороший…
– У вас нет никаких предположений – кто, почему, зачем мог прислать эту телеграмму Николаю Иванычу?
Она развела руками:
– Ну как здесь предположишь что-нибудь? Как язык повернется про кого-нибудь сказать такое! Грех на душу взять боязно! Я ведь и представить себе не могу такого врага у него, чтоб мог столь злодейскую шутку учинить.
Она смотрела на меня растерянно и опасливо, и мне казалось, что ей хочется, чтобы кто-нибудь пришел в учительскую и прервал наш разговор. И тогда я спросил напрямик:
– А мне показалось, что у Коростылева были не слишком доброжелательные отношения с вашим завучем Вихоть…
Старая географичка заморгала, как девочка, веснушки совсем утонули в багровом румянце, она потупилась, заерзала:
– Я так не могу сказать. Они, возможно, были не очень теплые – отношения у них, я имею в виду, но нельзя ведь назвать их недоброжелательными. – Вздохнула тяжело и добавила: – Хотя, конечно, у них были столкновения…
Прежде чем углубляться в это сообщение, я решил уточнить для себя один не очень ясный вопрос:
– Маргарита Петровна, а власть завуча в школе велика?
Меня рассмешила ее реакция. Весь вид ее изображал – что за нелепость?! А ответила очень осторожно:
– Ну, как вам сказать… От завуча ведь довольно много зависит… Это проблема весьма сложная…
Я усмехнулся:
– А чего там сложного? Вы мне расскажите, чем завуч занимается, тогда мы вместе оценим ее власть.
Маргарита Петровна поежилась, помялась, я видел, что ей страшно обсуждать дела завуча, наконец решилась:
– От завуча зависит расписание уроков, то есть наша занятость. Так сказать, количество часов, которые выделяются…
– А количество часов – это заработок? – переспросил я.
– Ну естественно! Кроме того, завуч в известной мере является экспертом нашей работы. Молодых учителей завуч аттестует, определяет их профессиональный уровень. А для тех, кто готовится к пенсии, особенно важно, какую даст завуч учебную нагрузку…
– Почему?
– Так ведь размер пенсии зависит от заработка в последний год! Ну а пенсионера вроде меня, если завуч занелюбит, можно вообще вытурить в один хлоп…
– Вот мы и выяснили вдвоем, что власти и возможностей у завуча в школе хватает, – покачал я головой и спросил еще: – Маргарита Петровна, может быть, я ошибаюсь, тогда вы меня поправьте, но вчера на поминках мне показалось, что школьные преподаватели относятся к Екатерине Степановне Вихоть очень сдержанно.
Учительница пришла в совершенное смятение, на ее добром, простоватом лице выступили от волнения мелкие бисеринки пота.
– Вы ставите меня в очень трудное положение, предлагая оценивать их отношения… Я и о Екатерине Степановне не хотела бы ничего говорить, поскольку она человек сложный и отношения с людьми у нее непростые…
– А в чем эта сложность отношений?
– Понимаете, с ней стараются по возможности избегать конфликтов, потому что она женщина резкая и памятливая.
– Так, это я уже понял, – согласился я. – Но Коростылев, как мне сдается, этих конфликтов не боялся. Вы мне не скажете, в чем, собственно, расходились-то они с завучем?
– Как бы это точнее сказать? – Географичка поежилась, будто от пронизывающего ветерка. – Я не умею формулировать… Но однажды Коростылев при мне сказал ей: учителю, которого не любят ученики, надо менять работу. Он, скорее всего, ребенка ничему не научит, а если научит, то школьник это плохо запомнит, а если все-таки задолбит, то употребит не для доброго дела…
– Позиция спорная, – усмехнулся я. – Но, видимо, она и определила их отношения?
Маргарита Петровна долго сосредоточенно черкала что-то в журнале, потом бросила ручку на стол и сказала:
– Видите ли, их отношения сложились таким образом не сразу, они имеют некоторую историю, так сказать. Раньше они не выходили за рамки профессиональных разногласий, связанных с неодинаковым подходом к вопросу обучения. Потом это уже стало обрастать разным отношением к людям, превращаясь постепенно в столкновение мировоззрений…
– И что, долгая история у этого столкновения?
– Я думаю, что их человеческие взаимоотношения сломались после суда между Салтыковыми.
– А что за суд? – поинтересовался я.
– У нас учится девочка – Настя Салтыкова. Сложная девочка. Она заканчивает в этом году десятый класс. Доставалось нам с ней. И вот два года назад отец Насти, который официально разведен с матерью, подал в суд иск о передаче ему права воспитывать девочку…
– Да, это нечасто бывает. А чем он мотивировал?..
– Мол, мать Насти не разрешает ему встречаться с ней. Ну, знаете, обычная драма неудачного брака – воюют между собой родители, а страдают дети…
– А какое это имело отношение к Коростылеву? – спросил я.
– Дело в том, что в суде Коростылев совершенно неожиданно поддержал отца. Он настаивал на том, чтобы девочку передали на воспитание Константину Салтыкову. Это для многих было неожиданно, но у Николая Ивановича всегда были какие-то особые, неожиданные для многих поступки и соображения…
– А вы сами, Маргарита Петровна, что считали правильным?
– Я? – будто впервые задумалась она над этим вопросом. – Пожалуй, я тоже считала бы правильным передать девочку отцу… Мне никогда не казалось, что мать Насти Салтыковой может дать ей надлежащее нравственное воспитание. Но меня в суд не вызывали…
– И что? Почему этот суд повлиял на отношения Коростылева с завучем?
– Так ведь мамаша Салтыкова – близкая подруга Вихоть! И Екатерина Степановна тогда очень возмутилась позицией Николая Ивановича, чуть ли не до скандала дошло! И в суде, и потом здесь, в учительской, был очень крупный разговор.
– А как объяснял Коростылев свою поддержку иска отца? – допытывался я.
– Вы знаете, я бы не хотела сплетничать о матери Салтыковой или, упаси бог, Екатерине Степановне, – смущенно сказала географичка, – но Салтыкова – крупный торговый работник, ну, знаете, со всеми свойственными этому роду людей чертами. И Николай Иванович считал, что она дурно воспитывает девочку. Но почему он стоял за Константина Салтыкова в суде, я вам не могу точно объяснить, я его весьма плохо знаю. Гораздо лучше, чем я, Салтыкова знает наш физик Сухов. Они вместе ездят на охоту, на рыбалку, наверняка между собой обсуждают свои проблемы. Если вас интересует этот вопрос, то, наверное, Сухов мог бы вам лучше объяснить существо спора…
В это время резко распахнулась дверь, и в учительскую заглянула Вихоть. Молча, внимательно переводила она тяжелый взгляд с меня на учительницу, будто проверяя, что здесь могла она наболтать неуместного, какой сор выносила без спросу из ее избы. Потом сухо кивнула и снова пригляделась к Маргарите Петровне, словно проверяла взволнованную географичку на детекторе лжи, и я с болью наблюдал, как женщина под давлением серых выпуклых глаз Вихоть быстро увядает, сникает, корчится, словно ее застигли за очень непотребным занятием. Я так же молча кивнул, а учительница робко сказала:
– Здравствуйте, Екатерина Степановна, доброе утро. – И говорила она это стоя.
Ничего не поделаешь – обратная связь. Дети, когда в класс входит учитель, должны встать из-за парты.
Не ответив, Вихоть сделала шаг назад, и дверь захлопнулась. Ушла. И по выражению лица Маргариты Петровны я понял, что она ничего мне не скажет больше.
– Спасибо, Маргарита Петровна, за разговор. Вы не подскажете, где мне разыскать Сухова?
– А он наверняка у себя, в кабинете физики. Это на третьем этаже, справа от лестничного марша…
И физика Сухова я вчера видел в доме Кольяныча. Все эти люди постепенно приобретали для меня объем, содержание, характер, как в спектакле, когда за открывшимся занавесом появляются неведомые зрителю персонажи, коротко перечисленные в программке, и начинают словами своими и поступками обретать личность, душевную плоть. Вчера еще заметил кривую ухмылку на его лице, ухмылку, похожую на оскал, совсем неуместную во время поминального тоста завуча о безвременно ушедшем товарище.
Сейчас он возился с электрической машиной, которую я помнил еще со школы, – вертикальный круг с наклеенными полосками из фольги. Крутишь за ручку, и где-то там возникает статическое электричество. А может быть, не статическое. Не помню. Печальное и счастливое свойство нашей памяти – забывать то, чем не пользуешься. Отмирает, как хвост. Жаль. Наверное, нам хвост не мешал бы. Гордились бы и соперничали в красоте, гибкости и силе хвоста. И моды были бы другие. И отдыхали бы не на стуле, а на ветке. Давным-давно хвост стал ненужным, мы забыли о нем, и он от обиды и неупотребления отвалился.
Сухов взглянул на меня и коротко сказал:
– Привет.
– Привет.
Он кивнул мне на табурет рядом со своим столом, продолжая ковыряться в машине, и оттого, что длины пальцев не хватало добраться до кончика сорвавшегося проводка, он закусывал губу и напряженно кривил рот, как вчера во время тоста Екатерины Степановны Вихоть. И я снова пожалел, что у людей отмер хвост – как бы он сейчас пригодился Сухову! Придержать, подтолкнуть оторвавшийся проводок. Нет, не могу я поверить, что так уж сильно мешал хвост праобезьяночеловеку. И мне бы не помешало, если бы я помнил, как называется эта машина. Но я забыл. А у людей, скорее всего, хвоста и не было никогда – иначе они от него сроду бы не отказались. Растили бы и холили, до двух метров длиной выращивали.
А у Сухова была короткая русая бородка, которая лицо его не старила, не солиднила, а только подчеркивала его безусловную прекрасную молодость. Бородка выглядела симпатичной мочалочкой, приклеенной к лицу мальчишки для детского спектакля. Очень серьезный деловой мальчишка.
– Вы чего-нибудь толковое собрали? – спросил он строго. – Факты? Свидетельства?
– У вас тут соберешь факты… – усмехнулся я. – Все друг друга ценят, любят, уважают… Искренне скорбят… Неприятность маленькая приключилась, правда… Но лучше об этом забыть… Как утверждает ваша завуч, школа к этому происшествию отношения не имеет… И помочь мне не в силах, поскольку склонности и опыта в сыскной работе не имеет…
– Это Вихоть склонности такой не имеет? – переспросил Сухов и присвистнул. – Да она в курсе не только наших разговоров, но и помыслов невысказанных. Вы похлопочите – может, ее возьмут в ваш служебный питомник, где эти лохматые «гав-гав» бегают, – лучшего приобретения не будет…
– Наши лохматые «гав-гав» не делают – они молча работают, – заметил я.
– Тогда отпадает – наша без «гав-гав» шага не ступит. А нюх замечательный. Два моих парня, Белов и Радкевич, в прошлом году поехали в Москву, пришли в планетарий, а там какой-то школьный конкурс. Ребята крепкие, написали хорошие работы и шутки ради подписались: один – Воронцов, а другой – Вельяминов. А через неделю в школу из планетария пришло письмо – приглашаем, дескать, ваших десятиклассников Воронцова и Вельяминова на следующий тур конкурса по астрономии. Письмо попало к Вихоть, и тут она такой хай подняла!
– А чего она, собственно, хотела?
– Что парни, мол, глупой мистификацией опозорили школу. Мы ей с Коростылевым талдычим, что сотрудники планетария порадовались хорошей работе и приняли участие в шутке, что они не могли не заметить фамилии автора канонического учебника по астрономии, а она – как взбесилась. Целое расследование произвела, установила, что это были Белов и Радкевич, не поленилась в Москву поехать уточнить и требовала им примерного наказания за жульничество. Еле тогда ее Коростылев угомонил…
– Да-a, я вижу, что не больно вы высокого мнения о вашем завуче, – сказал я.
– Ну, это у нас взаимно. Про наши отношения есть очень жестокий романс: «Нет, не люблю я вас, да и любить не стану». Ой, не стану… Да и не боюсь я ее… Плевать мне на нее.
Я видел, что он напрягся и хорохорится. Я сказал примирительно:
– Вы, наверное, помните, что Швейк в таких случаях говорил: «Пан, не плюйте здесь». А вы что, намылились уходить из школы?
Сухов с досадой махнул рукой:
– Боюсь, что придется. Особенно теперь, когда умер Коростылев. Он был потрясный мужик. Да что вам рассказывать – вы его, надо полагать, лучше знали…
– А куда уходить надумали?
– Не знаю пока точно. Дело в том, что я ведь поступал учиться на физфак в университет, да полбалла не добрал, пошел на физмат в пединститут. Честно говоря, пришел я сюда по распределению с некоторым отвращением – какой из меня учитель? Такие, как я, – это педагоги «поверх голов»… Мечтал отбарабанить три года и уехать в Москву, куда-нибудь в серьезную фирму прибиться кем угодно, хоть лаборантом…
– А потом?
– А потом с Коростылевым подружился. Он меня рассмешил вопросом: на кого больше всего обращают внимание прохожие? На генералов – говорит. Спокон века придумали им такую яркую форму, чтобы вся улица видела, какой важный человек идет. Ты, говорит, Сухов, подожди маленько, скоро все человечество поумнеет, и тогда такую форму с соответствующим пиететом преподнесут учителям, поскольку на сегодня это важнейшая в мире профессия.
– И вы, Сухов, решили подождать генеральской формы для учителей? – поинтересовался я.
– Да. Решил подождать, пока человечество поумнеет и оценит важность нашей работы. А сам думаю окрепнуть помаленьку в своем ремесле, чтобы форма впору пришлась. Мне одноглазый, полуслепой Коростылев открыл глаза на очень многое в жизни, в детях, в моей работе. Да что говорить! Редкоземельный человек был…
– У меня к вам вопрос… – скромно сказал я.
– Пожалуйста, хоть десять.
– Нет, один-единственный. Через несколько лет придет в школу новый учитель. Генеральская форма для педагогов еще не придумана. Коростылев давно умер. Сухов с наслаждением трудится старшим лаборантом в какой-то серьезной физико-технической фирме. Кто открывает новичку глаза? Вихоть? Географичка Маргарита Петровна? Нет, географичку Вихоть давно вышибла на пенсию. Тихий толстяк Оюшминальд?
– Ну это вы про Бутова зря так! – решительно отклонил мой выпад Сухов. – Он мужик хороший, добрый он человек!
– Возможно. Но я считаю хорошим человеком того, кто доброе делает, а не воздерживается от плохого…
– А он и делает каждый день доброе! – вскинулся Сухов. – Он мямля, конечно, но вы его не поняли. Бутов – гениальный учитель математики. Он объясняет тригонометрические функции ребятам так, что они их, как серии про Знатоков, глотают. На его методические уроки математики со всей области ездят… Хотя администратор он, конечно, никакой…
– Да уж это я заметил. Итак – кто? Кто встретит новичка в школе?
– Не знаю… Тот же Бутов. Да и еще кто-нибудь найдется…
– Наверное, найдется. А может, не найдется. Нельзя, чтобы прерывалась нить. От Коростылева к вам с Надей. От вас – к «Воронцову» и «Вельяминову»…
Он сердито крикнул:
– Вам легко рассуждать, вы завтра уедете! А мне здесь с этим преподазавром каждый день сражаться! Это ж не работа, а сплошная Куликовская битва!
– Сухов, поверьте, честное слово. Мне очень трудно что-нибудь вразумительное рассудить здесь. Туман, разговоры, подозрения; где правда, где домыслы, где верная отгадка, где пустые сплетни – мне нелегко с этим разобраться. Но я не уеду отсюда завтра. Я не уеду до тех пор, пока вы не привяжете к своей судьбе лопнувшую нить жизни Коростылева. И не найду того, кто оборвал ее…
Он молча смотрел на свою испорченную электрическую машину, потом резко повернулся ко мне:
– А вы подозреваете Вихоть?
– Не очень. Вряд ли она впрямую с этим связана. Но мне кажется, что она знает гораздо больше, чем говорит… Кстати, что это за история с судом родителей Насти Салтыковой? Вы ведь хорошо знаете отца…
– Да, мы с ним соседи… Приятельствуем, вместе на рыбалку ездим. У него мотоцикл «юпитер». Я с ним познакомился уже после этого злополучного суда. Он вчинил иск о передаче ему на воспитание их дочки – Насти этой самой. А бывшая жена, конечно, легко выиграла суд, и девочка осталась с ней…
– Чем Салтыков мотивировал иск?
– Что мать торгашка и в доме у ребенка создан торгашеский грязный дух. Костя Салтыков – простой парень, замечательный слесарь, хороший, чистый человек, а мать там – клопица наливная и девку портит. Костя был уверен, что суд в его пользу решит, тем более что его поддерживал такой человек, как Коростылев.
– А девочка-то сама с кем хотела жить?
– Так в том и дело – Костя подал заявление в суд, поскольку девчонка сказала ему, что уходит от матери к нему. А на суде вдруг заявила, что снова перерешила и будет жить с матерью. А потом своим же одноклассницам рассказала, что мать ей накануне суда югославскую дубленку подарила и достала путевку в «Артек»…
– Из-за этого девчонка передумала?
– Наверное… Коростылев ведь и бился тогда против жены Салтыкова, объясняя, что она воспитывает в девочке лживость, вероломство, лицемерие… Он говорил, что слово «вероломство» происходит от слома веры в человеческие добродетели…
– А Вихоть поддерживала Салтыкову?
– Конечно! Они старинные подруги.
– Н-да, занятно… Скажите, Сухов, а вы тоже считаете, что Салтыкова плохо воспитывает девочку?
– Естественно! Она ведь не говорит ей – делай плохо, ври, жульничай. Мать подает ей пример собственным поведением, воспитывает девчонку собственной жизнью…
– А кем Салтыкова работает?
– О, она человек большой! Кормилица всеобщая! Директор Дома торговли… Всемогущая баба…
– И что же она может, эта всемогущая Салтыкова?
– Все! Люди хотят получше одеться, вкуснее пожрать, и, пока будет существовать категория товаров повышенного спроса под названием «дефицит», Салтыкова может все – большую квартиру вне очереди, санаторий только в Сочи, машину для любовника, дочку-двоечницу – в московский институт… Все готовы отплатить за ее расположение и внимание…
– Все? – усомнился я. – Разве Коростылев доставал у Салтыковой вкусную жратву? Или, может быть, фирменные шмотки брал?
– Коростылев! Он человек особый был! Он за неделю до смерти сказал мне: «Меня, Алешка, сильно огорчает, что люди забыли и обезобразили слово „приличный“». Я тогда еще удивился…
– А что он имел в виду?
– То, что употребляют это слово в смысле «подходящий», «приемлемый». А Коростылев считал, что приличие – это то, что ПРИ ЛИЦЕ человеческом достойно быть. Вот он и не любил Салтыкову, неприличным человеком полагал ее…
– Да, это на него похоже. И наверняка не скрывал от нее?
– Нет, не скрывал. И боялся, чтобы энергия предубеждения против матери не излилась на дочь. Нервничал из-за этого.
– А в чем можно было усмотреть предубеждение против девочки?
– Коростылев твердо решил выставить ей двойку по русскому языку за год. Не аттестовывать перед выпускными экзаменами…
– Так-так-так… Я об этом впервые слышу!
– Это и неудивительно. Знали всего несколько человек, он собирался поставить этот вопрос на педсовете на прошлой неделе – итоговый педсовет за год. Но не успел. Умер…
– Директор, конечно, знал?
– Знал. Знала Вихоть, еще несколько человек были в курсе дела…
Оюшминальд Андреевич Бутов занимал маленький неуютный кабинет. А может быть, он только казался маленьким, как вся мебель в нем – хрупкой и хилой, поскольку весь объем комнаты заполнялся обильным телом директора.
Но ощущения величавой значительности эта масса не создавала. По-прежнему казалось, что огромного младшеклассника поймали за курением папиросок из потертого кожаного портсигарчика и в ожидании наказания усадили за директорский стол. Он томился, терпеливо готовясь к предстоящим взысканиям.
– Оюшминальд Андреич, так вы уж мне поясните насчет педсовета, – подгонял я его ровно, но неотступно. – Когда он состоялся?
– В прошлую пятницу.
– А Коростылев умер в четверг…
– Не понимаю, какая тут связь может быть, – запыхтел Бутов и, как преследуемый пароход, попытался скрыться за дымовой завесой папиросы, печально блеснули затуманенные иллюминаторы его очков в сизой полосе.