Полная версия
Воображая город. Введение в теорию концептуализации
Две приведенные концептуализации контрадикторны. Невозможно определить общественное пространство одновременно и через наличие коммуникации и через ее отсутствие (подобно тому, как конститутивным признаком принцессы могут быть либо хорошие, либо плохие манеры, но не те и другие сразу.) Выбор «или/или» создает иллюзию необходимости выбора из двух контрадикторных альтернатив. Но мы вовсе не обязаны выбирать: «есть коммуникация / нет коммуникации». Для экономиста, к примеру, куда более естественной покажется концептуализация «общественное пространство как общественное благо». И тогда на первой орбите окажутся «потребители», «управляющий агент», «место», а также два дополнительных ограничения: а) управляющий агент не может исключить из потребления места тех, кто за него не платит, и б) потребление места одним не уменьшает возможностей его потребления другим. Вопрос о том, коммуницируют ли потребители в процессе потребления в такой логике, вообще будет выглядеть абсурдно. Экономическая концептуализация общественного пространства как общественного блага контрарно противопоставлена и гофмановской, и арендтовской модели.
Контрадикторные концептуализации – скорее исключение, нежели правило. Гораздо чаще построение концептуальной схемы предполагает выбор из не связанных между собой теоретических решений. И тогда может сложиться впечатление, что речь идет о совершенно разных объектах.
Теракт в городе: действие, факт, сообщение, событие
Макс Вебер, один из отцов-основателей нашей дисциплины, пытаясь разобраться в непростых отношениях протестантской этики и капиталистической практики, столкнулся с рядом парадоксов. К примеру, как согласуется в кальвинистской доктрине требование посвятить себя избранной профессии, добиваться успеха на профессиональном поприще с догматом о предопределенности к спасению? Расхожая трактовка – якобы кальвинисты считали работу богоугодным делом, рядоположным молитве, а потому именно в работе рассчитывали обрести спасение души – отбрасывается сразу же. Согласно тезису о предопределении, нельзя спасти душу – ни в молитве, ни в работе; вы изначально предопределены либо к вечному блаженству, либо к вечным мукам. Однако можно обрести уверенность в собственном спасении (certitude salutis) и
в качестве наилучшего средства для обретения внутренней уверенности в спасении рассматривается неутомимая деятельность в рамках своей профессии. Она, и только она, прогоняет сомнения религиозного характера и дает уверенность в своем избранничестве [Вебер 1990: 149].
То есть работа – самозабвенный труд на профессиональном поприще, без которого, по Веберу, немыслим рациональный капитализм эпохи модерна, – изначально представляет собой эпистемическое действие: вы не можете повлиять на Б-жественное решение, но вы можете проникнуть в Б-жественный замысел. Если в мирских делах вам сопутствует успех, значит, вы принадлежите числу избранных. Чтобы истолковывающим образом понять человеческое действие (а именно в этом состоит предназначение веберовской социологии[5]), нужно разобраться с его смысловой конструкцией. Как требование полной самоотдачи в профессиональной деятельности связано с идеей первородного греха? Вебер отвечает: посмотрите на ту реинтерпретацию легенды об изгнании из Эдема, которую предлагают протестантские теологи. Для католика изгнание из рая – это наказание за непослушание и урок человечеству на будущее. Для протестанта (определенного толка) – это миссия, задача, требующая решения: Г-сподь показал Адаму и Еве райский сад, после чего отправил (а не выгнал) их создавать рай своими собственными усилиями на земле. По Веберу, не поймем этого – не поймем протестантской колонизации североамериканского континента, проповеди Дж. Уинтропа на «Арбелле» и силы метафоры «сияющий град на холме».
Но что значит разобраться со смысловой конструкцией социального действия?
…Шестого февраля 2004 года молодой человек, уроженец Карачаево-Черкесии, приехавший незадолго до этого в Москву на рейсовом автобусе, спустился в метро и сел в поезд, следующий в центр города от станции «Красногвардейская». В туннеле на перегоне между «Автозаводской» и «Павелецкой» он привел в действие взрывное устройство мощностью 4 кг в тротиловом эквиваленте. Не считая террориста-смертника, погиб 41 человек. Взрыв 6 февраля стал одним из крупнейших за всю историю терактов в московском метро; после его совершения была полностью изменена система обеспечения безопасности на транспорте (в частности, введено повсеместное видеонаблюдение).
Допустим, мы – исследователи, пытающиеся истолковывающим образом понять террористический акт как социальное действие. На первой орбите концептов у нас находится «действующий», «доминирующая форма активности» (по Веберу: деяние, недеяние, претерпевание, но в данном случае – очевидно, деяние), «субъективно полагаемый смысл» и «ориентация (по смыслу) на другого». На второй орбите окажутся «цели» и «средства», соотношение которых позволит ввести веберовскую шкалу рациональности (целерациональное, ценностно-рациональное, традиционное и аффективное действие). Мы должны будем сформировать выборку аналогичных кейсов, с тем чтобы проследить: на какого «другого» оно ориентировано? каковы те ценности и убеждения, которые делают этот поступок осмысленным для действующего? насколько рационально – с точки зрения соотношения целей и средств – совершаемое им убийство-самоубийство? Эта модель мышления куда сложнее, чем кажется на первый взгляд. Мы должны будем провести детальную экспликацию смысловой конструкции теракта, сопоставить каузальный и интенциональный план действия террориста [Степанцов 2013; Степанцов 2015], чтобы увидеть взаимосвязь – между целями и средствами, рациональностью и убеждениями, смыслами и поступками. (Удивительно веберовский по своей концептуализации анализ русского политического терроризма конца XIX – начала ХХ века предпринял Альбер Камю [Камю 1990].)
Чего мы не увидим? Город. Метро. Место. Веберовская концептуализация удивительно безразлична к пространственному аспекту социальной жизни [Филиппов 2008]. Социальное действие определяется по своему смыслу. А смысл – не пространственная характеристика. Тот факт, что взрыв в Москве произошел именно в метро (в Иерусалиме теракты на рынке или автобусных остановках случаются чаще, чем в самом общественном транспорте), становится нерелевантным.
Оставим Вебера и теорию социального действия.
Эмиль Дюркгейм, пытаясь объяснить социальную природу самоубийства, столкнулся с другим вопросом: почему в протестантских общинах самоубийства происходят чаще, чем в католических? Означает ли это, что само «католичество ослабляет стремление к самоубийству, тогда как протестантство его усиливает» [Дюркгейм 1994: 282]? Веберовский ответ – надо посмотреть, во что верят одни и во что верят другие, – для Дюркгейма недостаточен. Дюркгейм мыслит самоубийство как социальный факт, напрямую связанный с характеристиками некоторого сообщества. И прежде всего, с главной такой характеристикой – солидарностью его членов. Дело в том, что в католических общинах большие семьи и весьма высокая социальная «связность»: вы регулярно исповедуетесь перед священником, ваша вера – коллективное, а не индивидуальное предприятие. Соответственно, градус солидарности и сила социальных связей выше. В протестантских общинах социальные связи слабее, вы оказываетесь, по сути, наедине с Б-гом и лишь перед ним несете ответственность. Солидарности меньше – самоубийств больше.
Теракт 6 февраля, концептуализированный как социальный факт, предстанет явлением иного порядка, нежели тот же феномен, понятый как социальное действие. Теперь на первой орбите будет находиться сообщество – с его солидарностью, морфологией и космогонией. Будут использованы иные системы различений, взятые, к примеру, из социальной антропологии или сферы community studies. Основной вопрос: как механизмы солидаризации, система верований и организация социальных связей в террористическом сообществе определяют факт теракта? Почему, как показали исследования израильских социологов [Benmelech, Berrebi 2007], теракты, совершенные взрослыми смертниками с высшим образованием, в среднем более «эффективны», чем теракты, совершенные молодыми полуграмотными самоучками? (Для экономиста здесь определяющим является различие в «человеческом капитале» террористов, но социолог немедленно задаст вопрос о «социальном капитале» двух этих когорт.) Почему террористическая группа баскских сепаратистов ЭТА настолько преуспела в деле перманентного антигосударственного террора, а жертвами аналогичной террористической группы каталонских сепаратистов Terra Lliure за семнадцать лет становились в основном ее собственные члены (и преимущественно из‐за неумения пользоваться взрывчаткой)? Ответ опять же будет найден в структуре сообщества, градусе солидарности и коллективных верованиях (но только не самих по себе, а в связи с их вкладом в поддержание и воспроизводство социального целого).
Однако гóрода мы по-прежнему не увидим. Хотя понятие сообщества и предполагает пространственные импликации, локация террористической группы – это не локация самого теракта. Дюркгеймовский язык описаний еще меньше говорит нам о связи между метро и взрывом, чем веберовский.
Третье решение – обратиться к теории коммуникации и метафоре «теракт как сообщение». Поместить на первую орбиту «отправителя», «получателя», «средство», «систему референций» etc. [Matusitz 2012]. Стоит ли говорить, что – при всей заманчивости такого теоретического шага – мы опять не увидим в этой концептуализации города.
Интуитивно понятно, что метро – особое место. Миллионы людей ежедневно оказываются спрессованы в железных коробках, но научились не испытывать дискомфорта из‐за рутинности, повторяемости, привычности этой ситуации. Московское метро – наибольший общий знаменатель города. Если завтра его отключить, часть москвичей не найдет дорогу домой[6]. Опять же интуитивно мы понимаем, что есть связь между взрывом в метро и радикальной пересборкой общественного транспорта, которая за ним последовала. Но как эта связь может быть схвачена в концептуальных различениях? Как должно быть выстроено исследование, которое «высветит» именно городской аспект теракта?
Один из возможных ходов – обращение к теории социальных событий с ее различением событий абсолютных и относительных, событий первого и второго рода, вниманием к аспектам «считывания», квалификации, фреймирования событийных фигураций как пространственно-временных комплексов, коррелятивных актам наблюдения [Филиппов 2005; Вахштайн 2011]. Но для этого и сам город должен быть переосмыслен не как совокупность людей и мест, а как множество прилегающих друг к другу событийных цепочек: ординарных и перформативных, утверждающих определенные порядки и разрушающих их. Впрочем, пока эта задача – концептуализация событийной архитектуры городской жизни – еще ждет своего часа.
То, что мы наблюдали в двух предыдущих отступлениях – это контингентность концептуализации. Нет никаких инструкций, предписывающих нам выбор конкретного языка описания. Он всегда мог бы быть иным. Скажем, экономисты и сторонники теории рационального выбора могут изучить «экономические аспекты терроризма» [Harrison 2006]. Для этого нужно аксиоматически поместить рациональность на первую орбиту, посчитав затем, какие символические выгоды приобретает террорист и материальные – его семья. Вебер бы пришел в ужас, Дюркгейм бы просто проигнорировал такое решение, но они мертвы, а исследователь-экономист – жив[7].
Однако это – контингентность первого порядка: выбор между несколькими консистентными системами концептов первой орбиты. Далее мы вновь сталкиваемся с контингентностью, когда начинаем отбирать и связывать дискриминативные концепты. Дело в том, что такая работа всегда предполагает некоторое сопряжение, подсоединение дополнительных различений, которые вовсе не обязательно содержатся в исходном теоретическом языке. Создание концептуализации – это всегда последовательность шагов «сборки» концептуальной схемы, а отнюдь не «использование» уже готовой теории. Именно поэтому фразы вроде «Я хочу использовать теорию Х для исследования объекта Y» или «Я хочу посмотреть на объект Y через призму теории X» следует рассматривать как фразы-паразиты и симптомы аспирантского невроза.
Спорные территории: рациональные горожане?
Экономист-теоретик как бы заглядывает в карты всех игроков, участвующих в построенной им мысленной модели, и на этой основе делает некоторые общие заключения о характере результата.
Ф. ХайекВернемся в Бурдьёполис. Насколько рациональны его жители? Описанные Бурдьё «социальные агенты» – это те же калькулирующие, расчетливые, экономические существа, в которых до недавнего времени искренне верили экономисты? Нет. Жители Бурдьёполиса действуют не бездумно, но и не рационально. Их рациональность – коллективная и телесная. Они ничего не подсчитывают. Буржуа переезжает на Монмартр не в поисках выгоды, а повинуясь императиву своего «поля».
Главный архитектор Бурдьёполиса неоднократно обрушивался на концепт человека экономического:
Антропологические построения, к которым прибегают защитники теории «рационального деятеля», чтобы принять на себя следствия, вытекающие из теоретического постулата, по которому рациональное действие не может иметь другого истока, кроме стремления к рациональности и свободного, информированного расчета рационального субъекта, представляют собой собственное опровержение из‐за абсурдности этого постулата и стимулируют поиск основания практик в отношении между внешним принуждением, оставляющим для выбора весьма изменчивое поле, и внутренней предрасположенностью – диспозициями, являющимися продуктом экономических и социальных процессов, более или менее нередуцируемых к этим точечно определенным принуждениям [Бурдьё 2001: 97].
Итак, с одной стороны – точечные принуждения социального пространства, с другой – вписанные в тело диспозиции. И никакого разума «в себе» или «для себя», никакого расчета, никакой калькуляции. Практика не имеет оснований в разуме агента (к этому тезису Дэвида Юма в теории практик мы вернемся в третьей главе). Но если сама рациональность – не имманентное свойство действующего, а побочный продукт практических действий, нужно ли нам тогда продолжать борьбу с самодовлеющей и самодостаточной рациональностью экономистов? И нужны ли нам тогда апелляции к всегда-уже-воплощенным в телах и территориях структурам социального пространства?
Что интересно, сам Бурдьё оставляет место для «практического разума» – того, что по-русски следовало бы назвать «сметкой», или «смекалкой», – но эта идея повседневной рациональности не схватывает того, что схватывается другими теориями. Например, как в городском пространстве проявляются отсроченные эффекты повседневно-рационального поведения горожан? Такой вопрос уже предполагает уход в сторону другой концептуализации: «Город – это непредумышленный эффект умышленных действий».
«Эффект Маккензи»: «Яндекс. Пробки» и давка в метро
Как провезти велосипед по кольцевой ветке московского метро в час пик? Вопрос для обладателей велосипедов не праздный. Однако многие велосипедисты (до недавнего времени чувствовавшие себя в Москве как партизаны в оккупированном городе) знают простое правило: нужно идти в первый или в последний вагон, где в час пик с большей вероятностью окажется подходящее свободное место. Почему?
Несколько ключевых факторов определяют, в каком вагоне окажется пассажир. Допустим, наш городской агент знает, где на станции прибытия будет находиться нужный ему выход, и к моменту спуска на платформу поезда еще нет. Тогда пассажир направится к намеченному вагону и либо сядет в него, когда подойдет поезд, либо – если поезд подойдет раньше – запрыгнет в ближайший к нему вагон. Локация пассажира в этом случае определяется «пунктом предполагаемого выхода из поезда». Теперь допустим, что он спустился на платформу в момент прибытия поезда. Независимо от того, знает ли он, из какой двери ему лучше будет выйти или нет, он сядет в ближайший вагон. И тогда его локация определяется «пунктом входа» – конструкцией станции, точнее той ее точкой, где агент может кратчайшим путем преодолеть расстояние от спуска с эскалатора/лестницы до входа на платформу. Подавляющее большинство локаций задается соотношением «пункта входа» и «пункта выхода» пассажиров, то есть, по сути, конструкцией исходной и конечной станции.
Теперь допустим, что агент не знает, в каком вагоне ему лучше находиться к моменту выхода из поезда, и поезда пока нет. Он может взять на вооружение множество иных стратегий: например, стать там, где меньше людей, стать прямо посередине платформы, сесть на лавочку, прогуляться вдоль пути и т. д. Тогда предсказать его локацию оказывается значительно сложнее, но и в этом случае она с высокой вероятностью окажется между двумя крайними входами на платформу.
Что отличает кольцевую ветку метро?
Здесь нет станций, где вход (и соответственно выход) на платформу был бы расположен у первого/последнего вагона. В крайний вагон нельзя заскочить в случае, если поезд подошел: вы вбегаете на платформу уже в районе третьего вагона. В крайний вагон нельзя сесть по рациональным соображениям, чтобы минимизировать время на станции прибытия: выход на ней тоже будет между третьим вагоном с хвоста и третьим вагоном от головы поезда. В первом и последнем вагоне на кольцевой ветке можно оказаться только случайно. Или преднамеренно – если вы велосипедист и знаете этот распространенный лайфхак.
Каждый пассажир метро действует рационально (конечно, в меру имеющегося знания). Но отсроченным эффектом рациональности каждого отдельного агента и планировки станций кольцевой ветки оказывается заметная диспропорция в заполняемости вагонов. Отсюда искушение – которому социологи поддаются чуть реже, чем экономисты, – анализировать городскую жизнь так, как если бы большинство наблюдаемых феноменов были непреднамеренными эффектами преднамеренных действий при заданных структурных ограничениях.
Представьте себе ситуацию 1: каждый автомобилист принимает решение, когда ему выезжать и каким маршрутом следовать, полагаясь на собственный здравый смысл, опыт и интуицию. Теперь представьте себе ситуацию 2: несколько миллионов московских клерков, работающих в центре города и пытающихся минимизировать время на дорогу до дома, в 17:30 сверяются с «Яндекс. Пробками», чтобы выяснить, где еще остались «зеленые коридоры». Принимая решение о выборе маршрута, они все пользуются одним и тем же инструментом репрезентации («Яндекс. Пробками»). Каждый из них действует рационально. Но отсроченным эффектом их рациональности будет невиданный затор в тех пунктах прохождения, которые выглядели оптимальными с точки зрения «Яндекс. Пробок». Инструмент решения проблемы (сервис, повышающий информированность «игроков») привел к непредсказуемому осложнению, как только стал использоваться всеми рациональными агентами.
Этот эффект описал Дональд Маккензи на примере краха рынка опционов [MacKenzie 1987]. Пока трейдеры старой закалки торговали, опираясь на свою интуицию и прогностические способности, рынок оставался стабильным. Когда формула Блэка – Шоулза – Мертона, разработанная университетскими экономистами для снижения рисков, набрала популярность и составила конкуренцию «торговле по старинке», рынок все еще демонстрировал уверенный рост. Но как только трейдеры нового поколения (презрительно именуемые их старшими оппонентами sheet-monkeys) победили и математическая формула стала общим основанием для принятия решений почти всеми игроками, рынок рухнул. Как если бы несколько тысяч московских клерков встретились на одном участке Третьего транспортного кольца.
Здесь возникает ряд теоретических вопросов. О какой рациональности идет речь? Калькулятивной, «чистой», логической рациональности экономистов или практической, нерефлексивной, повседневной рациональности социологов? Как связаны между собой рациональность и интенциональность действия? Рациональность и информированность? Что входит в категорию структурного ограничения? Всё – от архитектуры станций метро до пропускной способности Третьего транспортного кольца? Какую роль тогда играют инструменты принятия решения – «Яндекс. Пробки» и формула Блэка – Шоулза – Мертона? Означает ли выбор в пользу концептуализации «город – это неинтенциональный эффект интенциональных действий» отказ от бурдьевистской категории социального пространства?
Энтони Гидденс попытался разобраться с этими вопросами в своей теории структурации [Гидденс 2003]. Его концептуальная модель допускает совмещение идеи «практического разума» как ключевой характеристики социальной практики и фокусировки на отсроченных эффектах рациональности (столь ценных для классических экономистов и потому депортированных из Бурдьёполиса). Давайте посмотрим, что при такой смене оптики произойдет с концептуализацией рассмотренного нами выше феномена – феномена сегрегации городского пространства.
Мысленный эксперимент Гидденса выглядит следующим образом:
Представьте себе шахматную доску с расположенными на ней наборами пяти- и десятицентовых монет, которые, подобно индивидам, живущим в городской зоне, рассредоточены по этой доске в случайном порядке. Предполагается, что, несмотря на тот факт, что явная враждебность друг к другу отсутствует, члены одной группы не хотят жить по соседству с членами другой, ибо в таком случае они оказываются в этническом меньшинстве. Каждая монетка перемещается по шахматной доске до тех пор, пока не оказывается в положении, при котором по меньшей мере 50 % сопредельных монет принадлежат к той же группе, что и она. В результате мы получаем модель максимальной сегрегации. Десятицентовые монеты образуют своего рода гетто среди пятицентовых соседей. Подобный «эффект композиции» является следствием совокупности действий – тех, кто передвигал монеты по доске, или посредников, функционирующих на рынке недвижимости, – каждое из которых носит преднамеренный (или умышленный) характер. Вместе с тем конечный результат никто не планировал и не желал. Как таковой он принадлежит всем и никому [Гидденс 2003: 50].
И все. Больше никакого социального пространства с его структурами и различениями. Никаких ресурсов, в погоне за которыми агенты мечутся между Правым берегом и Монмартром. Никаких исторически сложившихся диспозиций, обеспечивающих особый статус Юго-Западу и Малой Стране. Сегрегация оказывается просто непреднамеренным эффектом преднамеренных действий. Социальное и физическое пространство – не более чем эпифеномены повседневно-рациональных практик[8].
Будем откровенны, модель Гидденса выглядит куда менее убедительной, чем модель Бурдьё. Какое бы отвращение современный теоретик ни испытывал к образу всепроникающих социальных структур – упорядочивающих практики, объективирующихся в телах и территориях, увязывающих габитусы и габитаты, – представить себе абстрактных индивидов, разбросанных в гомогенном пространстве как монеты на шахматной доске, ему еще сложнее. Но Гидденс делает важный теоретический ход: снимает с первой орбиты концептуализации «социальное пространство» и переносит акцент на «практики». (Еще радикальнее поступят в решении этой задачи исследователи-этнометодологи.)
Столкновения, которые мы наблюдали на границе Бурдьёполиса и Гидденсграда, – лишь один из примеров реконцептуализации. Два языка описания (в действительности – куда больше) борются за право «схватить» (grasp), различить, описать и объяснить феномен городской сегрегации. Но в зависимости от того, будет ли городская сегрегация понята как непреднамеренный эффект преднамеренных действий или как результат объективации в физическом пространстве социальных дистинкций, мы получим две совершенно различные городские сегрегации. Единственное, что их объединяет – внимание к практическим действиям конкретных городских агентов.
Любопытно, что идея «города в действии» – центральная и для Бурдьёполиса, и для Гидденсграда – вовсе не является само собой разумеющейся, очевидной и неоспоримой. Как и любая концептуализация, она контингентна. И тем не менее именно она всегда составляла основную альтернативу другой социологической модели мышления – концептуализации города как пространства социальных связей, – кристаллизовавшейся в теории сообществ. О том, что принесла с собой идея сообщества в городские исследования, мы поговорим в следующей главе. А пока коротко обозначим собственные аксиоматические допущения.
Город: модель для сборки
Теория устанавливает всякий раз определенную форму действительного как свою предметную область. Каждое явление, выступающее внутри той или иной области науки, обрабатывается до тех пор, пока не начинает вписываться в определяющую предметную структуру теории.
М. ХайдеггерМы исходим из того, что всякая социальная теория (сконструированная рефлексивно или принимаемая на веру по наитию) – это в первую очередь некоторый ресурс воображения. Центральная характеристика теоретической конструкции – представимость мира ее средствами. Наука, по меткому замечанию Хайдеггера, «сталкивается всегда только с тем, что допущено в качестве доступного ей предмета ее собственным способом представления» [Хайдеггер 1993: 62], а потому пополнение арсенала способов представления, техник воображения и мышления – особая область теоретической работы.