bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Дед декламировал строчки испанских поэтов, и Игорь, не понимая ни слова, вслушивался в волшебную музыку стихов Хименеса, Мачадо и Гарсиа Лорки. Потом, уже в пору юности, прочитав вошедшие тогда в моду переводы, он будто заново услышал глуховатый голос деда Наума: «И в полночь на край долины увел я жену чужую…» – и ярче яркого представил и безлунную андалусскую полночь, и молчанье речной долины, и проулки спящей пуэбла бланка – белой деревни.

Со временем детская потребность в защите отпала – и очень кстати, потому что дед как-то разом постарел и уже не казался несокрушимой крепостью. Да и отсутствующий отец постепенно утратил облик ночного кошмара, превратившись в незначительную ненужность, неведомо зачем торчащую где-то на обочине жизни. Вот тут-то и выяснилось, что героика дедовской судьбы отнюдь не ограничивается буденовским шлемом, комиссарской тужуркой и борьбой за испанскую свободу в составе интернациональных бригад, то есть всем тем, чем можно было успешно хвастаться перед сверстниками младшего и среднего школьного возраста.

В более старших компаниях, где слушали Галича и Высоцкого, упоминание о буденовке уже не выглядело козырной картой, а кое-где и вовсе подвергалось безжалостному осуждению. Что ж, дед Наум не подвел внука и на этот раз. Галич мог сколько угодно петь «ведь недаром я двадцать лет протрубил по тем лагерям» – все прекрасно знали, что это всего лишь слова, речь лирического героя, в то время как сам автор не провел за решеткой ни дня. Зато дед отсидел на Колыме восемнадцать реальных, настоящих, не поддающихся осмыслению лет. Отсидел, вернулся, был реабилитирован и более того – продолжал жить по правде и совести в атмосфере вранья и бессовестности!

Последнее Игорь осознал далеко не сразу, но, осознав, проникся еще большим – теперь уже не детским, а взрослым – уважением к главному человеку своей жизни. В квартире Островских постоянно крутились те, кого именовали тогда «диссидентами». Приносили запретную литературу, устраивали обсуждения, обменивались информацией и слухами, формулировали пресс-релизы и коммюнике, которые через несколько дней появлялись на страницах западных газет. Состав этих людей, групп и организаций постоянно менялся: кто-то садился, кого-то запугивали или выпихивали за бугор, а кому-то просто надоедало. Качество чисто человеческого материала тоже выглядело, мягко говоря, неоднозначным.

– Смотри, Игорёк, и мотай на ус, – сказал как-то дед в одну из тех бесценных тихих минут, когда он принадлежал только и исключительно внуку. – Мне иногда кажется, что свобода – химическое вещество, гормон типа адреналина или тестостерона. Ее выплеск просвечивает суть человека лучше любого рентгена, и эта суть далеко не всегда привлекательна. Посмотри, сколько здесь ревности, эгоизма, тщеславия, низменной жадности. Посмотри, как они толкают друг друга локтями, как ходят по головам своих же друзей и союзников…

В этой текучей разношерстной толпе дед Наум возвышался подобно Гулливеру среди лилипутов. Высокий красивый старик в ореоле восемнадцатилетней колымской отсидки, он буквально светился благородством и аристократической утонченностью манер. Как правило, его участие в спорах и обсуждениях ограничивалось простым присутствием, но и этого хватало, чтобы умерить страсти, добавить ответственности и подмешать к бессмысленному безумию хотя бы небольшую толику смысла. Но самым ценимым достоинством Наума Григорьевича Островского было, без сомнения, знание нескольких европейских языков – итальянского, французского, испанского, английского. Подобное качество всегда считалось из ряда вон выходящим в принципиально безъязыком советском пространстве и уж тем более – в компании диссидентов, жизненно зависящих от общения с иностранцами. Перевести статью для «Ле Монд» или «Коррьере делла сера», зачитать телефонное обращение к гражданам мира, очаровать непринужденной беседой вашингтонского сенатора или парижского министра – с этим всегда шли к нему, к деду Науму.

В старые времена таких людей называли красивым словом «светоч». Он и был светочем, причем не только для Игоря, что легко объяснялось родством и семейными обстоятельствами, но и для всех окружающих. А светочи обычно еще и бесстрашны.

– Деда, как ты не боишься? – спрашивал Игорь после того, как очередной гость-завсегдатай исчезал в направлении Лубянки, психушки и мордовских лагерей.

Наум Григорьевич только посмеивался.

– Я свое отбоялся, мой мальчик. Сам подумай: ну кому придет в голову паковать восьмидесятилетнего старика, который и так на ладан дышит? Да если и упакуют – после колымского прииска и тюрьмы «Серпантинка» даже ад – санаторий… И ты тоже заставь себя не бояться. Это трудно, но крайне необходимо. Беды, Игорёк, как волчья стая: сбегаются на запах страха. Если от тебя воняет этой гадостью, то все – пиши пропало, набросятся скопом да и сожрут с потрохами. Но мы ведь не позволим этому случиться, правда? – дед поднимал сжатый кулак и произносил клятву-девиз испанских интербригад: – Но пасаран, камрад Игорь!

– Но пасаран, камрад Нуньес! – в тон ему отвечал внук.

«Камрад Нуньес» – так звали деда Наума в Испании, где советским добровольцам в целях конспирации назначались местные имена. Так в те годы адресовала ему письма бабушка Лиза: «п/я № 898, камраду Нуньесу». Она была на седьмом месяце беременности, когда дед уехал сражаться за братство свободы. Шел 1936 год – увидеться снова им выпало лишь в 1955-м. Бабушку Игорь Сергеевич помнил не слишком хорошо – она ушла из жизни довольно рано, а до того подолгу скиталась по больницам и диспансерам. Возможно, поэтому мальчик то и дело улавливал в ее глазах некую отчужденную отстраненность – дети вообще особенно остро чувствуют такие вещи, потому что нуждаются в безоговорочной любви близких. Тем бабушка Лиза ему и запомнилась, хотя много позже, переосмыслив свои детские впечатления, доктор Островски пришел к выводу, что, скорее всего, ее странная холодность адресовалась вовсе не внуку и не семье, а негостеприимному миру, который Елизавета Аркадьевна готовилась покинуть.

Зато мама боготворила Наума Григорьевича не меньше Игоря. Ее детство и юность прошли под знаком оклеветанного и невинно осужденного отца, знакомого Ниночке лишь по фотографиям. Она буквально жила приходящими с Колымы письмами, зачитывала их до дыр, до заучивания наизусть, а в зимние месяцы, когда льды и снежные бури отрезали «Черную планету» от материка, как будто окукливалась и так, замерев в категорическом нежелании радоваться, ждала открытия навигации. Соответственно, и весна наступала для нее значительно позже, чем для остальной природы, а именно в мае, с первой почтой, вываливающей на стол целый ворох накопившихся за зиму отцовских писем.

По-видимому, многогранник талантов деда Наума включал и эпистолярную грань – достаточно яркую, чтобы сказать, что дочь выросла на его письмах. Он вернулся, когда Нине Наумовне исполнилось девятнадцать, и праздник его возвращения стал самым счастливым событием в ее жизни. Таков был Наум Григорьевич Островский, несгибаемый комиссар в пыльном шлеме, герой Гражданской войны в Испании, попавший под каток сталинского террора, но не сломавшийся, а переборовший колымский кошмар, – полиглот, диссидент, аристократ духа, предмет всеобщего восхищения и образец для подражания.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2