bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 12

Она сама, конечно, знает, что красива: на неё всё время кто-нибудь заходит поглазеть. Она даже лучше артисток польского кино из набора открыток! Высокая, светловолосая, с тонким носом и синими глазами. Непонятно, что она делает в этой «Галантерее-Трикотаже». По просьбам скучных тётенек красавица отрезает какое-то количество тесьмы или складывает пуговицы в кулёк из бумаги.

На табличке, которая висит на стене, указано: «Вас обслуживает продавец 3-й категории Бланкеннагель Е. Д.». Я думала, что её зовут Елена (Прекрасная!), пока не услышала, как со склада ей кто-то крикнул однажды: «Кать, прими товар!» Значит, Екатерина. Она, как заколдованная принцесса из сказки, томится за прилавком и продаёт разные скучные вещи. Только один раз здесь давали дефицит – японские зонты. Очередь тянулась чуть не до автобусной остановки, и нам с мамой не хватило.

В тот вечер я разглядывала Бланкеннагель ещё внимательнее, чем обычно, мечтала: вот бы мне тоже стать такой, когда вырасту. Бывает же, когда девочки полностью меняются – сбрасывают свою детскую внешность, как лягушачью кожу, и расцветают! Во многих книгах такое описано, вот пусть и со мной произойдёт. Если я стану изумительной красавицей, то папа будет гордиться мною больше, чем Танечкой. Походить на Яну Поплавскую тоже неплохо, но я предпочла бы стать точной копией Екатерины Бланкеннагель.

– Тебе что-то нужно? – ласково обратилась ко мне красавица.

Я растерялась, потому что ни сутаж, ни пуговицы покупать не собиралась. Лицо её стало сердитым, нахмуренным – я думала, это потому, что я молчу, как дурочка, но нет, Бланкеннагель рассердилась на посетителя, который только что вошёл в магазин. Он был тоже, наверное, красив, во всяком случае высок и молод. И пьян, ужасно пьян!

– Ну что, немчура? – сказал он продавщице. – Долго ещё ломаться будешь?

– Уходи отсюда, – сквозь зубы сказала Бланкеннагель. – Тут покупатели.

Она кивнула в мою сторону, но пьяный, бегло глянув на меня, рассмеялся:

– Покупатели! Не смеши давай! Сегодня чтоб пришла, ясно тебе?

Бланкеннагель вдруг вспыхнула, как будто ей стало жарко, и мелко кивнула, со страхом глядя, как пьяный идёт к прилавку. На меня он не смотрел, а больше в магазине никого не было. И вот он уже тянет к ней руку и проводит пальцем по её белому гладкому горлу… А она молчит и терпит, молчит и дышит… Не знаю, что со мной произошло, но я вдруг схватила ножницы, которые стояли в вазочке рядом с кассой, и ударила его прямо в ногу! Сильно. Ножницы упали на пол, пьяный взревел, повернулся ко мне – и стал прямо очень похож на маньяка!

– Анна Олеговна! Анна Олеговна! – кричала страшным голосом Бланкеннагель. Из подсобки выбежала женщина («Вас обслуживает кассир Полякова А. О.»), и, пока они все трое визжали и кричали, я вылетела из «Галантереи-Трикотажа» и в пять минут добежала до нашего подъезда.

Мне навстречу метнулась тёмная тень с нотной папкой в руках.

– Пожалуйста, не говори ничего маме, – попросил отец. – Я сам ей всё потом объясню.

Я молчала. В окне у Димки горел свет. Всё-таки у мамы замечательный вкус – эти оранжевые шторы делают комнату очень уютной.

Отец говорил ещё что-то, но мне его слова были понятны не больше, чем табличка в музее: «Рогово-обманковый габбропегматит с тулитизированным плагиоклазом». Я пыталась понять – и не могла, просто слушала папины слова, не отражая смысл. Как иностранный язык, которого не знаешь. Как музыку, которую не любишь.

– Вы что это тут делаете? – К подъезду шла весёлая, довольная мама с небольшим пакетом в руках.

Она с загадочным видом потрясла пакетом у нас перед лицами, а потом вытащила оттуда мужскую сорочку и галстук.

– Импортные галстуки продаются только так, с нагрузкой, – пояснила она. И забеспокоилась: – Серёжа, нравится расцветка?


Спустя три дня

Сегодня мы шли из школы вместе с Княжной. Она дожидалась меня внизу, у зеркала, лицо у неё было загадочное и даже какое-то торжественное. Всю дорогу она молчала, только иногда вздыхала, отбрасывая за спину свои густые рыжие волосы. Может, она хотела, чтобы я задала ей какой-то вопрос? Скорее всего, это помогло бы, но я из вредности тоже молчала. Почему я должна всегда идти навстречу другим, если они не делают даже шага в мою сторону?

В классе у нас все теперь помешались на «Модерн Токинг». На физкультуре Иманова рассказывала, что в Германии было покушение на Томаса Андерса, и Варя заявила: тех, кто на это решился, надо расстрелять! У неё было такое суровое лицо, что я не выдержала и рассмеялась, и почти все наши меня осудили. Хотя мне Томас тоже очень нравится, и я за него переживаю не меньше Вариного… Я как раз думала о Томасе, о его красивом, идеальном лице, когда заметила на стенде у милиции фотографию другого красивого лица. Я сразу узнала его, но прошла вперёд на автомате и только потом вернулась и протёрла пыльное стекло.

Их разыскивает милиция

11 мая ушла с работы и не вернулась домой Бланкеннагель Е. Д., 25 лет. Была одета в синее платье и косынку с узором «огурцы». Туфли чёрные, сумка коричневая. При себе имела незначительную сумму денег, флакон духов французской марки «Клима» и книгу Фейхтвангера «Гойя». В ушах – золотые серьги-листики. Особые приметы – блондинка, синие глаза, родинка над верхней губой. Просим всех, кто имеет сведения о пропавшей женщине, позвонить по телефону 23-12-30 или 02.

– Ну, ты скоро? – недовольно окликнула меня Тараканова.

– Нескоро. Иди одна.

– В милицию собралась?

– А тебе-то что?

На глазах у Таракановой я гордо зашла в отделение, где не бывала до того ни разу в жизни. Внутри всё не слишком-то отличалось от обстановки в нашей школе или, например, в районной поликлинике, только люди были в форме и смотрели на меня с удивлением.

– Ты к кому? – спросил дежурный. Я сказала, что хочу поделиться сведениями о пропавшей гражданке Бланкеннагель. Сама сейчас не понимаю, откуда у меня взялась такая смелость! Дежурный велел сесть на стул в углу, а сам позвонил по телефону, и вскоре к нам спустился мужчина в мятых брюках. От него сильно пахло сигаретами. Усы свисали как слишком длинные шнурки.

– Пойдёмте со мной.

Он говорил мне «вы». Это было сразу и приятно, и нет. Мы прошли на второй этаж, и мужчина открыл дверь маленького кабинета, где на столе дымилась сигарета в пепельнице. Такие пепельницы (я это знала от Димки) делают заключённые на зоне. А на стене висела сплетённая из больничных капельниц рыбка с длинным хвостом. Я видела такую у Вари, её дедушка подолгу лежал в больнице и там от скуки научился делать таких рыбок, а ещё оленей и человечков в шляпах. Мужчина заметил, как я разглядываю рыбку, и усмехнулся:

– Вы очень наблюдательны, так ведь?

Я промолчала, потому что не знала, как на это ответить. И мне было стыдно, что я вижу, какие у него мятые брюки и неприятные усы.

– Меня зовут Василий Михайлович, я следователь. Слушаю вас внимательно!

Он, кстати, и смотрел на меня очень внимательно – я чувствовала его взгляд на своём лице так, что хотелось прищуриться, как от яркого света. Я стала рассказывать Василию Михайловичу о той истории в галантерейном магазине, когда пьяный мужчина обозвал Бланкеннагель «немчурой». Про ножницы я благоразумно умолчала – вдруг мне за это попадёт?

Следователь почти не перебивал, подробно записал в блокноте моё описание пьяницы и только в самом конце спросил, была ли я знакома с Екатериной Дитриховной лично? Я сказала: нет, не была. А откуда я тогда её знаю? Я ответила, что, во-первых, Екатерина Дитриховна была такая красивая, что на неё многие специально приходили посмотреть, а во-вторых, я фамилию запомнила по табличке на стене.

– Да, фамилия у ней редкая, – с удовольствием подтвердил следователь. – Это вам не Иванова и не Кузнецова…

Тут в дверь кабинета постучали, и вошёл ещё один мужчина в рубашке с коротким рукавом.

– А вот как раз майор Иванов! – обрадовался Василий Михайлович. – Какими судьбами, Валентин Петрович?

– По вашему делу, – кратко сказал гость, и я его тут же вспомнила. Это был тот самый следователь, который приходил тогда к нам домой, расспрашивал про Ольгу и отказался есть фаршированные перцы.

– Напомните ваше имя, – сказал Василий Михайлович, хотя я его ещё и не называла.

– Ксения Лесовая.

– Лесовая, Лесовая… – Валентин Петрович так гримасничал, что мне стало его даже немного жалко. Мой папа тоже всегда корчит гримасы, когда не может что-то вспомнить или, например, открыть консервную банку с первой попытки.

– Вы приходили к нам, когда убили Ольгу Тарасову.

– Точно! – Теперь у следователя было лицо как у папы, когда он открыл наконец проклятую банку. – Брат учится в одном классе с младшим Сиверцевым, верно?

– Да.

Он выглядел совершенно счастливым всего секунду.

– А сейчас к нам с какой целью явились?

До этого Василий Михайлович в наш разговор не вмешивался, следил за ним, как пишут в книгах, «с растущим интересом», но тут сказал:

– У девушки информация о пропавшей Бланкеннагель. Говорит, красивая была женщина.

– Почему «была»? – возмутился Валентин Петрович.

– Ну, это я так, – смутился Василий Михайлович. – Вы, Ксения, оставьте нам свои данные: адрес домашний, школа, класс. Телефончик обязательно. Мы ваш сигнал проверим.

– Её найдут? – спросила я сразу у обоих мужчин, но они отвели глаза и ничего не ответили.

Дома я попыталась готовиться к экзаменам, но как только открыла учебник, так тут же и застряла на первой странице. Никак не могла сосредоточиться!

Теперь я ещё от каждого телефонного звонка вздрагиваю, мне кажется, что это звонит следователь Василий Михайлович, а там – мамина подруга тётя Эля, у которой всегда разговоров на два часа. Папа играет на пианино дуэт Альфреда и Виолетты из оперы «Травиата». А я совсем забросила музыку. Луиза Акимовна говорит, что ей стыдно будет выпускать меня на сцену в общем концерте.

Очень хочется кому-то довериться. Выговорить вслух всё, что накопилось внутри и лежит там, такое тяжёлое и чёрное, как свежий дымящийся асфальт. В детстве я любила подойти к этому асфальту ближе и вдыхать его жаркий запах полной грудью, но мама всегда отгоняла меня, говорила: это вредно. Кому рассказать? Маме – нельзя, с папой я стараюсь не общаться, Димка теперь идёт в одном комплекте с Княжной, Варя дружит с Имановой и разнесёт сплетни по всей школе. Луиза Акимовна сердится на меня из-за посторонней болтовни на уроках.

Я дожила почти что до четырнадцати лет – и рядом нет никого, с кем я могу поделиться или посоветоваться!

Как вдруг меня осенило: Танечка!

«Истории»

Полтава, декабрь 1895 г.

Воистину, у моего дневника есть незримый покровитель: стоило мне завершить воспоминания о прошлом нашей семьи и уткнуться, будто в тупиковую стену, в сегодняшний день, как подоспели свежие, пусть и очень невесёлые события. Описывать их труднее, чем сцены из прошлых лет; многое нелегко выговорить. Но я решила сделать это, и теперь произойдёт то, о чём я давно мечтаю. Мой дневник станет именно дневником, а не летописью. Я предполагаю ловить каждый день, как бабочку, и оставлять на этих страницах свидетельства о разных событиях, важных и незначительных в равной степени.

Я почти не рассказывала о том, что отец мой болен, прежде всего потому, что не могла себе самой в этом признаться. Мне всё казалось, что это пройдёт, что однажды я проснусь поутру и услышу его весёлый голос, но нет, такого больше не случится, да и я сама не могу более отстраняться от наших семейных проблем. Мама и Геня называют их просто – «истории».

Папа тяжело переживал, что нам так и не удалось пробиться в высший круг полтавского общества. Денег у нас немного, жениха Геничке не получается приискать… Ни фруктового сада, ни домика, о котором он так мечтал в Польше, – ничего не сбылось, не случилось. Папа стал хандрить, больше не ездит с мамой в гости, вдруг постарел. Дома дышит почти нормально, а выходя на улицу, начинает дышать так шумно, что прохожие оглядываются; мама считает, что у него астма, но пояснять, что это такое, не спешит. Ночами у него бессонница.

Меня «истории» прежде не касались, они бушевали где-то далеко, в кабинете. Раньше гнев отца возбуждался от протеста Евгении или от четвёрки, полученной братом; теперь же он вспыхивает от всякого пустяка, и я – с недавних пор – полноправная участница событий. Подоплёки, причины многих «историй» я не всегда знаю – застаю уже их разгар: внезапное появление взрослых в гостиной, расстроенное лицо мамы, взбешённое – Гени, наступающие движения отца, стремление матери уйти от перепалки и увести Евгению, склонённая над чертежом голова брата, его застывшее бледное лицо. А у мамы в такие моменты лицо каменное. Обязанности свои она выполняет деловито и невозмутимо, но её спокойный голос тоже звучит как вызов. И через некоторое время разражается скандал. Иногда, начавшись очень бурно, он сам по себе утихает, но гораздо чаще после «истории» следует длительный период отцовского гнева-молчания. В таких случаях он выходит из кабинета только для приёма пищи, ни на кого не глядит, ни с кем не разговаривает, не подпускает к руке детей и даже меня отталкивает; раньше я этого пугалась, потому что не понимала, в чём провинилась, теперь же привыкла. А в доме наступает душная тишина.

«Историй» в нашем доме все боятся, потому что никто не знает, когда очередная закончится, во что выльется. Изредка её удаётся предупредить – звучит взволнованный голос сестры, мамы или брата: «Не надо говорить об этом папе, будет “история”».

Предвидеть, что раздражит отца, а что покажется ничтожным, я долго не умела. На Пасху мы как-то были с ним вместе: папа сидел на скамье у крылечка, а я сбегала с крыльца на тротуар и обратно. Был очень сухой, тёплый день, мне дозволили выйти в одном платье, и я чувствовала себя легко, свободно. По нашей обычно тихой улице шли с Подола принаряженные, весёлые люди. «Светлый праздник», – сказал кто-то из них, и мне пришла в голову глупая мысль, которую я к чему-то озвучила:

– Папа! Вот сегодня как хорошо и светло, и все говорят: «Светлый праздник». А если бы было пасмурно или дождь? Тогда был бы тёмный праздник?

Отец рассвирепел, начал меня бранить и сердиться, что я, его дочь, говорю глупости. Даже не просто глупости, а что-то ужасное, позорящее и меня, и его, и всю семью. Он дошёл до крика, потом быстро вошёл в дом, накричал на маму и скрылся в кабинете. А мама выбежала на крыльцо, увела меня домой и тоже отругала за то, что суюсь к отцу с глупостями и сейчас выйдет «история».

После одной «истории» мама и Геничка стояли с нахмуренными лицами в гостиной, а отец говорил с большим жаром, несколько раз упомянув слово «честность». Заметив меня, подозвал и сказал проникновенно:

– Помни, Ксеничка, что надо быть честной. Тебя к этому обязывает твоё происхождение. Ты не простая девочка, а столбовая дворянка по Шестой книге.

Я же вспомнила не о своих замечательных предках, но о словах, давно сказанных мне мамой по случаю: «Что ты дворянка – это правда. Но это случайность. Ты родилась в дворянской семье, а могла бы родиться у крестьянки или нищенки и была бы тогда крестьянкой или нищенкой. Предки твои давно умерли, и думать о них не стоит. И никакая ты не особенная. Пред лицом Бога все люди и все маленькие девочки равны».

Как это сложно – увязать два родительских мнения в одно, когда они противоположны…

«Истории» случаются всё чаще и чаще. Успокоение приносит нам разве что прибытие гостей. За завтраком и обедом все сидим в гнетущей атмосфере, как вдруг – звонок. Отец оживляется, мама становится любезной, и даже после, когда гости уходят, сохраняется лёгкость, шутливый тон. Недавно в самый разгар «истории» под вечер приехали две дамы, М. и N. Отец вышел к ним, мама несколько задержалась. Я сделала реверанс и остановилась у кресла отца.

N. – она была моложе, говорливая, весёлая – обратила на меня внимание, приласкала, похвалила мои косы:

– Боже! Как она на вас походит! Копия! – И обратилась к отцу: – Это ваша любимица? Ведь правда?

Отец улыбнулся и кивнул в знак согласия.

– А ты? – N. схватила меня за руки, притянула к себе и воззрилась прямо в глаза. – Говори правду! Кого больше любишь, папу или маму?

Я растерялась. Никто раньше таких вопросов мне не задавал и спасительного ответа «одинаково» не подсказывал. Тут я и увидела лицо отца. Он глядел на меня и ждал ответа. Лицо его было таким напряжённым, как будто от этого ответа зависело что-то очень важное для него, жизненно важное! Этот взгляд заставил меня прошептать:

– Папу.

N. засмеялась, захлопала в ладоши:

– Так и знала, так и знала!

Папино лицо просветлело, как будто огромная тяжесть спала. Он обнял меня, и в этот миг я увидела маму – она давно вошла в гостиную и всё слышала. Я уловила в её лице что-то никогда раньше не виданное: оно исказилось, стало злым. И тогда я поняла, что сказала неправду. Я просто струсила, мама была мне дороже.

Гости ушли, ушёл и отец. Мама стояла у окна и безучастно смотрела на улицу.

Я подошла к ней:

– Мама, не сердись, я ведь тебя тоже очень, очень люблю.

Она поглядела на меня всё тем же холодным взглядом:

– Ничего! Ничего! Так и надо. Ты правильно поступила. Ложись спать.

Но я долго не могла уснуть и горько плакала в постели. Мне было жаль маму и жаль себя. Я не понимала, как могла сказать неправду, и подумала: а что, если я маму действительно не люблю? Ведь если бы я по-настоящему любила, разве бы я от этого отказалась?

Тогда я с ужасом впервые почувствовала то, в чём готова признаться: я никого не люблю – ни папу, ни маму. От любви становится радостно, светло, хочется обнять, приласкаться. Но у меня нет и не было ни малейшего желания обнимать или ласкаться к отцу или матери.

Не сомневаюсь, что родители меня любят. Виною всему лишь моя чёрствость.

Сестра

Свердловск, май 1984 г.

Папина записная книжка хранится у него в комнате, рядом с телефоном. Чёрная, с полустёртым словом «Алфавит» на обложке. Он никогда не прятал от меня эту книжку, но, конечно, ему не понравилось бы, что я её взяла.

Вчера, когда папы не было дома, я открыла книжку на вырезанной ступенькой букве «С» и нашла запись – «Соргина Александра Петровна, тел. дом. 28-44-39». Ниже был ещё один, зачёркнутый номер – «Д1-06-88». Буквами обозначались старые свердловские номера. Значит, папа был давно знаком с Александрой Петровной, может, ещё до того, как она пришла работать в музей. Может, он её и устроил в музей – по блату? Эта мысль, шевельнувшаяся внутри, была такой гадкой, что меня передёрнуло, как при виде вытащенной наружу диванной начинки, похожей на испачканные облака. (Иногда мне приходят на ум такие странные сравнения, что я должна записать их в дневнике. Или хотя бы вставить в сочинение, чужое или своё. Чтобы не пропали!)

Я очень скучаю по отцу – и по тому времени, когда я ничего не знала про Танечку. Идея найти её стала казаться глупой, особенно сейчас, во время экзаменов за восьмой класс! Завтра, например, мы сдаём русский устно, а я вместо того, чтобы повторять правила или хотя бы писать шпаргалки, пытаюсь найти совсем незнакомую девочку… Адреса в книжке, к сожалению, не было, но когда я пролистала её внимательно ещё раз, то обнаружила заложенный между страницами бумажный клочок, где было записано карандашом: ул. Волгоградская, 190-26. И никаких пояснений! Может, здесь и живёт Танечка со своей мамой, видеть которую мне нисколько не хотелось?

День стоял прохладный. Я вытащила из шкафа клетчатую фланелевую рубашку, на которой не хватает одной пуговицы, надела, закатав рукава. Светлые брюки, которые мама зовёт неприятным словом «чесучовые» (от него так и тянет почесаться), теннисные тапочки, слегка пожелтевшие с прошлого года. Носить мне совершенно нечего, но это никого не волнует. Волосы я забрала в хвост и спрятала под довольно дурацкую велосипедную кепку с прозрачным козырьком. Теперь главное – не встретить никого из нормальных людей по дороге, хотя, скорее всего, они бы меня в таком виде просто не узнали!

Между гаражами на Белореченской я случайно наступила на канализационный люк – крышка лежала неплотно, грохотнула, и мне пришлось отскочить в сторону. Там, на дорожке, убегавшей в кусты, лежало серебряное кольцо с лиловым камнем. Оправа в завитках.

Есть такая примета, что нельзя примерять чужие кольца, мне об этом рассказывала Варя. Будто бы с чужим кольцом на палец переходят чужие грехи. Интересно, а почему они не переходят, когда мы примеряем одежду друг друга? Варя с Имановой даже лифчиками менялись, когда Имановой понадобилась телесная «анжелика»!

В общем, я подняла кольцо и положила его в карман. Сейчас оно лежит, спрятанное в верхнем ящике стола, где у меня место ссылки для всех сомнительных предметов. Кольцо, думаю, дорогое – местами почернелое, а камень выпуклый и слегка треснутый. Похож на аметист или александрит.

До Танечкиного дома я дошла за пятнадцать минут. На трамвае было бы ещё быстрее, но мне хотелось пройти эту дорогу. Почему-то это было важно.

Дом как две капли воды походил на мой, такая же длинная серая пятиэтажка. Все эти юго-западные дома похожи друг на друга и ещё – на грубые картонные коробки из-под «Уралобуви». Второй подъезд, третий этаж, белые шторы, открытая форточка затянута сеткой от комаров. Под окнами набирающая цвет сирень и клумба, разбитая внутри старого автомобильного колеса: из неё пёрли вверх жёсткие зелёные конусы.

Входная дверь в квартиру Соргиных была обита мягким материалом и украшена декоративными гвоздиками, звонок пел мелодию «К Элизе». В самый последний момент, когда Танечка уже открывала замки (не спросив, кто там, и даже не поглядев в глазок!), я стащила с головы кепку и сунула её в карман.

Первое, что я замечаю в чужих домах, – это запахи. У нас дома пахнет книжной пылью. У Вари – растворимым кофе и пастой Теймурова, которой её мама мажет подмышки. У Таракановых – бабой Фросей. А здесь, в квартире Танечки и Александры Петровны, пахло моим папой: его рубашками, нотами, любимым чёрным чаем… Я чуть не снесла с дороги Танечку, так захотелось мне войти в эту запасную, дополнительную папину жизнь! Она удивлённо моргала, мы стояли в коридоре, пока я не догадалась сказать:

– Знаешь, кто я? Твоя сестра!

Танечка молча посторонилась. Она, видимо, только что пришла из школы и ещё не успела переодеться. Школьное платье было у неё не коричневое, а бордовое, цвета варёной свёклы. На груди комсомольский значок, фартук отглажен, оборки топорщатся, как новенькие. Ноги при этом голые – ни колготок, ни гольфов. Может, я её как раз отвлекла от переодевания?

Танечка молчала, и я тоже не знала, с чего начинать разговор. Вспомнила мамин совет: если не знаешь, что сказать, говори что-нибудь нейтральное.

– Ты в десятом учишься?

– В девятом.

– Везёт!

– Почему это?

– Ну, тебе не надо в этом году экзамены сдавать.

Я говорила это и думала: значит, Танечкин год рождения лежит между нашими с братом. Сначала родился Димка, потом Танечка, после – я.

– А отец знает, что ты здесь? – спросила Танечка.

– Нет, конечно, и ты ему не говори ни в коем случае!

– Почему это? – снова спросила сестра. Её любимое выражение подходило, скорее, Таракановой.

Я не знала, как ей всё объяснить, и мы какое-то время молча сидели на софе, угрюмо разглядывая друг друга. А я ещё и косилась по сторонам.

Комната, куда Танечка меня привела, очень напоминала нашу гостиную – такие же полки, сколоченные папой, тот же телевизор и даже пианино «Этюд». На крышке пианино, с левой стороны – стопка нот. Точно как у нас дома.

– Ты играешь? – спросила я.

– И я, и отец, – ответила она и сразу же стала ужасно неприятной. Какое право она имела называть моего папу отцом? Почему она вообще существует, зачем сидит здесь, дышит, смотрит в окно? Если бы не было этой Танечки, моя жизнь была бы счастливой, как раньше. А теперь я так запуталась, что ниткам мулине не снилось… Я совсем позабыла, что пришла сюда не выяснять отношения с Танечкой, а потому, что мне нужно было кому-то довериться, рассказать про Бланкеннагель, про Димку и Княжну, про все эти сложности, которые вдруг на меня свалились. Теперь мне казалось, что я должна всё высказать этой самозваной сестре, должна отомстить ей за мою маму (пусть даже мама ничего не знает – когда-нибудь всё равно догадается!).

Мне до сих пор стыдно того, что случилось после.

Я хотела ударить Танечку по лицу, но вместо этого просто заревела, как маленькая девочка. И тогда Танечка вдруг притянула меня к себе, стала гладить по голове и повторять «ш-ш-ш», как говорят совсем маленьким детям. А я из-за этого ещё сильнее расплакалась, потому что даже сквозь слёзы понимала, какие мы с ней разные и насколько она меня лучше, добрее, взрослее. И, к несчастью, красивее.

На страницу:
8 из 12