Полная версия
Правила социологического метода
То же самое справедливо для политической экономии. Предметом последней, как говорит Джон Стюарт Милль, являются социальные факты, возникающие главным образом или исключительно с целью накопления богатства[31]. Но, чтобы подходящие под такое определение факты могли наблюдаться учеными как объекты, потребуется по меньшей мере указать способы опознания этих фактов по какому-либо признаку. В новых науках никто не вправе устанавливать существование фактов и уж тем более притязать на постижение их сути. Во всяком виде исследований возможно установить, что факты имеют цель, и понять эту цель, лишь когда объяснение фактов уже достаточно глубоко. Нет в начале задачи более трудоемкой и менее пригодной для быстрого решения. У нас отсутствует уверенность в том, что существует некая область общественной деятельности, где стремление к богатству действительно играет преобладающую роль. Вследствие этого предметом политической экономии, понятой таким образом, выступает не реальность, в которую легко ткнуть пальцем, а простая возможность, то есть сугубо умозрительная концепция. Это факты, которые экономист трактует как относящиеся к рассматриваемой области – в том облике, в каком они ему видятся. Если, например, он изучает то, что сам называет производством, ему кажется, будто он в состоянии сразу перечислить и обозреть главнейшие производственные факторы. Фактически он узнает об их существовании вовсе не посредством наблюдения условий, от которых зависит изучаемое явление; ведь иначе он начал бы с описания опытов, при помощи которых вывел это заключение. Если, подытоживая, в самом начале исследования он выдвигает такую классификацию, то это означает, что перед нами результат элементарного логического анализа. Экономист отталкивается от идеи производства, разлагает ее на части и находит, что она логически предполагает наличие естественных сил, труда, орудий или капитала, а затем таким же образом поступает с производными идеями[32].
Главнейшая экономическая теория, теория стоимости, явно построена по тому же самому методу. Если бы стоимость изучалась так, как должен изучаться реальный объект, экономист указал бы для начала, как опознается данный объект, затем перечислил бы его разновидности, определил бы методологической индукцией, под влиянием каких причин они изменяются, сопоставил бы полученные результаты и наконец вывел бы из них общую формулу. То есть теория сложилась бы лишь тогда, когда наука успела бы уйти достаточно далеко вперед. Вместо этого она возникает исходно. Ради этого экономист довольствуется собственным познающим мышлением, осмысляет придуманную им идею стоимости как объекта, способного обмениваться. Он находит, что за нею скрываются идеи пользы, редкости и т. д., и на основании этих плодов своего анализа строит определение. Разумеется, он подкрепляет теорию некоторыми примерами. Но, если принять во внимание бесчисленные факты, которые должна объяснить подобная теория, возможно ли признать хоть какую-то доказательную ценность тех неизбежно скудных фактов, которые по случайному внушению приводятся в подтверждение теории?
Итак, в политической экономии и в этике доля научного исследования крайне ограничена, зато доля искусства преобладает. В этике теоретическая часть сводится к нескольким рассуждениям об идеях долга, добра и справедливости. Эти отвлеченные рассуждения не составляют, строго говоря, науку как таковую, поскольку их целью не является выявление некоего фактически высшего морального закона; они призваны показать, каким данный закон должен быть. Точно так же экономисты в своих исследованиях сосредотачиваются прежде всего на выяснении того, например, должно ли общество зиждиться на индивидуалистических или социалистических воззрениях; должно ли государство вмешиваться в промышленные и торговые отношения или предоставить их всецело частной инициативе; должна ли денежная система опираться на монометаллизм или биметаллизм? Законы в собственном смысле этого слова немногочисленны; даже те, которые принято считать таковыми, не заслуживают обыкновенно этого обозначения, ибо они суть простые максимы поведения, а то и подавно практические предписания. К примеру, широко известный закон спроса и предложения никогда не выводился индуктивно, как выражение экономической реальности. Ни разу не проводилось ни эксперимента, ни методологического сравнения для того, чтобы установить, в самом ли деле экономические отношения подчиняются этому закону. Все, что могло быть сделано и что было сделано, заключалось в диалектическом доказательстве того, что индивидуумы должны действовать таким образом, если они хорошо понимают свои интересы, а всякий иной способ действия будет ущербным и повлечет за собой, если к нему прибегнуть, настоящую логическую ошибку. Вполне логично ставить выше прочих наиболее производительные отрасли промышленности, продавать по самой высокой цене наиболее редкие и пользующиеся наибольшим спросом товары. Но эта очевидная логическая необходимость нисколько не соответствует насущности истинных законов природы. Последние выражают отношения фактов, связанных между собою в реальности, а не способы, какими их желательно было бы связывать.
Сказанное об этом законе можно повторить применительно ко всем тем положениям, которые ортодоксальная экономическая школа называет естественными и которые, кроме того, являются, по сути, частными случаями основного закона. Они естественны, можно отметить, лишь в том смысле, что указывают средства, которые используются или могут использоваться естественным образом для достижения намеченной цели. Но их не следует называть так, если под естественным законом понимается всякий способ природного бытия, устанавливаемый индуктивно. Они суть, в общем-то, советы практической мудрости. Если кажется, что их возможно более или менее правдоподобно выдавать за прямое выражение действительности, то потому, что – правильно или неправильно – допускается, будто указанным советам и вправду следуют большинство людей в большинстве случаев.
Между тем социальные явления – это объекты, которые надлежит трактовать как таковые. Для доказательства этого утверждения не обязательно философствовать об их природе или разбирать аналогии с явлениями низшего порядка существования. Достаточно сказать, что для социолога это единственная datum[33]. Объект же – все то, что дано, представлено или, точнее, навязано нашему наблюдению. Трактовать явления как объекты – значит рассуждать о них как о данных, и это отправная точка науки. Социальные явления бесспорно обладают таким признаком. Нам дано не человеческое представление о стоимости – оно недоступно наблюдению, – а скорее стоимость, реально обмениваемая в области экономических отношений. Нам дано также не то или иное понятие нравственного идеала, а общая сумма правил, которые действительно регулируют поведение. Нам даны не идеи пользы и богатства, а подробности экономической организации. Не исключено, что социальная жизнь и вправду представляет собой лишь развитие каких-то понятий, но даже если так, то все-таки эти понятия не осознаются нами моментально. То есть к ним нельзя прийти непосредственно, они открываются только через постижение реальных явлений, в которых выражаются. Мы не знаем априорно, от каких идей происходят различные течения, характерные для общественной жизни; не знаем, существуют ли они вообще. Лишь проследив эти течения до их источников, мы узнаем, откуда они берутся.
Потому надлежит рассматривать социальные явления сами по себе, отделяя их от сознающих субъектов, которые создают себе собственные представления о них. Эти явления нужно изучать извне, как внешние объекты, поскольку именно в таком облике они предстают перед нами. Если этот внешний характер окажется мнимым, то иллюзия начнет рассеиваться по мере развития науки, и мы увидим, как внешнее, так сказать, сольется с внутренним. Но результат нельзя предвидеть заранее; даже пускай в итоге выяснится, что социальные явления лишены всех существенных свойств объектов, исходно их правильно трактовать так, как будто эти свойства у них имеются. Это правило, стало быть, приложимо ко всей социальной реальности в целом, и нет ни малейшего повода искать исключения. Даже те явления, которые убедительнее всего представляются искусственными, должны рассматриваться с этой точки зрения. Условный характер практики или института никогда не должен предполагаться заранее. Кроме того, если нам будет позволено сослаться на наш личный опыт, смеем уверить, что, действуя таким образом, часто с удовольствием наблюдаешь, как факты, вначале очевидно произвольные, при более внимательном наблюдении проявляют свойства постоянства и регулярности, присущие объектам.
Сказанного ранее об отличительных признаках социального факта достаточно, чтобы убедить нас в этой объективности и показать, что она не иллюзорна. Объект опознается в силу того, что его невозможно как-то изменить простым усилием воли. Дело не в том, что он вовсе не подвержен изменениям, а в том, что для изменения одной воли мало, требуется приложить более или менее напряженное усилие из-за сопротивления объекта, которое далеко не всегда удается преодолеть. Мы видели, что социальные факты обладают этим качеством сопротивляемости. Они нисколько не продукты нашей воли, они сами определяют ее извне. Это как бы формы, в которые мы вынуждены отливать наши действия. Необходимость такова, что мы редко можем ее избежать. Даже когда одержана победа, сопротивление, которое мы встречаем, дает понять, что мы сталкиваемся с чем-то от нас не зависящим. Значит, рассматривая социальные явления как объекты, мы лишь подтверждаем их природу.
В конце концов реформа, которую следует предпринять в социологии, во всех отношениях тождественна реформе, преобразовавшей психологию за последние тридцать лет. Конт и Спенсер объявляют социальные факты фактами природы, но отказываются воспринимать их как объекты, а различные эмпирические школы давно признали естественный характер психологических явлений, но продолжают применять к ним сугубо идеологический подход. Действительно, эмпирики, в той же степени, что и их противники, прибегали исключительно к интроспекции. Но факты, наблюдаемые в самих себе, слишком малочисленны, слишком мимолетны и изменчивы для того, чтобы приобрести власть над нашими привычными понятиями о них и восторжествовать над ними. Когда же эти понятия избавлены от чуждой власти, у них нет противовеса, вследствие чего они занимают место фактов и составляют содержание науки. Так, ни Локк, ни Кондильяк[34] не рассматривали объективность психических явлений. Они изучали не ощущение, а некое представление об ощущениях. Потому-то, пусть кое в чем они подготовили почву для научной психологии, эта наука возникла гораздо позднее, когда наконец-то было осознано, что состояния сознания могут и должны рассматриваться извне, а не через индивидуальное сознание, подверженное этим состояниям. Такова великая революция, совершенная в этой области. Все особые приемы, все новые методы, которыми обогатилась наука психологии, суть лишь различные способы полнее реализовать эту основную идею. К тому же нужно стремиться к социологии, которая должна подняться над субъективной стадией, едва ли преодоленной, и прийти к стадии объективной.
Вдобавок этот переход в социологии менее затруднителен, нежели в психологии. Психические факты по самой своей природе даются как индивидуальные состояния, от индивидуума они, похоже, неотделимы. По определению внутренние, они вряд ли могут трактоваться как внешние без насилия над их природой. Для того чтобы рассматривать их извне, нужно не только усилие абстракции, но и целая совокупность приемов и уловок. Наоборот, социальные факты куда более естественно и непосредственно демонстрируют все признаки объекта. Право фиксируется в сводах законов, ход повседневной жизни отражается в статистических таблицах и в исторических памятниках, мода воплощается в нарядах, а вкусы запечатлеваются в произведениях искусства. В силу своей природы социальные факты стремятся возникать вне индивидуального сознания, ибо они господствуют над последним. Следовательно, дабы воспринимать их как объекты, нет нужды прибегать к изощренным толкованиям. С этой точки зрения социология обладает перед психологией важным преимуществом, которое ранее не замечалось и которое должно ускорить ее развитие. Факты социологии, пожалуй, труднее объяснить, поскольку они сложнее, зато их легче уловить наблюдением. Напротив, психология с трудом добывает и осмысливает факты. Значит, допустимо считать, что, едва состоится всеобщее признание и внедрение в практику данного принципа социологического метода, социология станет развиваться с такой быстротой, которую нельзя и вообразить, судя по неспешности ее нынешнего развития. Быть может, она даже опередит психологию, обязанную своим превосходством исключительно историческому старшинству[35].
II
Но опыт наших предшественников показывает, что для практического восприятия только что установленной истины недостаточно ее теоретически доказать или даже ею проникнуться. Ум настолько склонен ее не признавать, что мы неизбежно будем возвращаться к прежним заблуждениям, если не подчинимся строгой дисциплине. Далее будут изложены главнейшие правила этой дисциплины – в качестве короллариев[36] предыдущего правила.
1. Первый королларий таков: необходимо систематически устранять все предпонятия.
Специальное доказательство этого правила будет излишним: оно вытекает из всего, что было сказано ранее. Кроме того, оно составляет основание всякого научного метода. Декартово методологическое сомнение есть, в сущности, лишь его приложение. Если в момент возникновения науки Декарт ставил себе задачу сомневаться во всех тех идеях, которые он ранее принимал, это случилось потому, что он желал опираться лишь на научно обоснованные понятия, то есть на понятия, составленные по методу, который он предложил. Все понятия иного происхождения следовало отвергать – по крайней мере временно. Мы уже видели, что бэконовская теория идолов имела то же значение. Обе эти великие доктрины, столь часто противополагаемые друг другу, совпадают в этом существенном пункте. Потому социолог, определяет ли он предмет своих изысканий или проводит исследования, должен решительно отказаться от употребления таких понятий, которые образовались вне науки и для потребностей, не имеющих ничего общего с наукой. Ему нужно освободиться от этих ложных очевидностей, которые владеют умами заурядных людей, нужно свергнуть раз и навсегда иго эмпирических категорий, которое привычка зачастую превращает в тираническое. Если необходимость порой и вынудит его снова к ним прибегать, пускай он делает это с сознанием их малой ценности и не отводит им в своих исследованиях той роли, которой они недостойны.
Освобождение от указанных понятий особенно трудно в социологии потому, что здесь часто вмешиваются чувства. Мы относимся к нашим политическим и религиозным верованиям, к моральным практикам совсем иначе, чем к объектам физического мира. Вдобавок это эмоциональное отношение распространяется и на способ, каким мы воспринимаем и объясняем наши убеждения. Идеи, у нас возникающие, столь же близки нашему сердцу, как и цели, и приобретают поэтому такой авторитет, что не терпят противоречия. Всякое мнение, им противоположное, встречается враждебно. Например, некое утверждение может не совпадать с нашими взглядами на патриотизм или личное достоинство; оно будет отрицаться вопреки всем доказательствам. Мы не в состоянии признать его истинность, мы его отвергаем, и наши сильные чувства для своего оправдания без труда внушают нам доводы, легко признаваемые убедительными. Эти понятия могут даже оказаться настолько престижными, что вообще не потерпят научного исследования. Сам факт того, что они, как и явления, ими выраженные, подвергаются холодному и беспристрастному анализу, претит некоторым умам. Социолог, намеренный изучать нравственность как внешнюю реальность, кажется этим утонченным людям лишенным нравственного чувства (как вивисектор кажется людям заурядным лишенным обыкновенной чувствительности). Не признается, что эти чувства подлежат научному рассмотрению, и считается, что нужно непременно обращаться к ним для того, чтобы заниматься наукой об объектах, к которым они относятся. «Горе ученому, – восклицает один красноречивый историк религии, – горе ему, если он приступает к божественным предметам, не сохраняя в глубине своего сознания, в неразрушимых недрах своего духа, там, где спят души предков, сокровенного святилища, из которого временами поднимается благоухание фимиама, строка псалма, страдальческий или победный крик, с каким он ребенком обращался к небу по примеру своих братьев и который внезапно связывает его с пророками»[37].
Нельзя возражать слишком слабо против этой мистической доктрины, которая, как и всякий мистицизм, есть, в сущности, лишь замаскированный эмпиризм, отрицающий науку как таковую. Чувства, соотносимые с социальными объектами, не имеют преимущества перед другими чувствами, так как у всех у них общее происхождение. Они образуются исторически как плод человеческого опыта, пусть и неясного, неупорядоченного. Они возникают не вследствие какого-то трансцендентального предвосхищения реальности, а являются результатом всевозможных разнородных впечатлений и эмоций, собранных вместе по случаю, без систематической интерпретации. Они не только не проливают свет высшего, чем свет разума, порядка, но и формируются исключительно из смутных, хотя сильных, состояний сознания. Приписывать им преобладающую роль – значит отдавать первенство низшим способностям разума над высшими, значит обрекать себя на более или менее витиеватые словопрения (логомахию[38]). Наука, созданная таким образом, может удовлетворять лишь те умы, которые предпочитают мыслить скорее в согласии с чувствами, а не с разумом, которые ставят немедленный и туманный синтез ощущений выше ясного и терпеливого умственного анализа. Чувство – это предмет науки, а не критерий научной истины. Однако нет науки, которая в начале своем не встречалась бы с подобными препятствиями. Было время, когда чувства, связанные с объектами физического мира и обладающие религиозным или нравственным характером, не менее яростно противились установлению физических наук. Можно, следовательно, надеяться, что этот предрассудок, постепенно изгоняемый из всех наук, исчезнет наконец из социологии, из последнего своего убежища, и освободит ученым поле для исследований.
2. Предыдущее правило носит сугубо отрицательный характер. Оно учит социолога избавляться от гнета обыденных понятий и направляет его внимание на факты, но не говорит, каким образом он должен улавливать факты ради объективного их изучения.
Всякое научное исследование затрагивает конкретную группу явлений, отвечающих одному и тому же определению. Первым шагом социолога, следовательно, должно стать выяснение того, какие объекты он будет изучать, дабы он сам и другие знали, каков предмет его изысканий. Это первое и непременное условие всякого доказательства и всякой проверки. Теорию возможно проверить, лишь умея различать факты, которые она должна объяснять. Кроме того, поскольку именно первоначальное определение закрепляет предмет науки, этот предмет будет объектом (или нет – в зависимости от того, каково окажется определение).
Чтобы определение было объективным, оно должно явно выражать явления как функцию – не как идеи, порождаемые умом, а на основании внутренне присущих им свойств. Оно должно характеризовать явления через составные элементы их природы, а не по соответствию более или менее идеальным понятиям. Когда исследование только начинается и факты еще не подверглись анализу, возможно выявить только те их признаки, которые являются достаточно внешними для того, чтобы быть непосредственно видимыми. Несомненно, признаки, скрытые глубже, более существенны. Их объяснительная ценность выше, но они остаются неизвестными на этой стадии научного познания и могут предварительно оцениваться лишь на основании подмены реальности какими-либо умозрительными концепциями. Потому именно среди первых признаков мы вынуждены искать элементы нашего основного определения. С другой стороны, ясно, что это определение должно содержать в себе без исключения и различия все явления, обладающие теми же признаками, поскольку у нас нет поводов и средств выбора между ними. Эти свойства тогда – все известное нам о реальности; поэтому они должны абсолютно определять порядок группировки фактов. Мы лишены иных критериев, способных хотя бы отчасти ограничивать действие этого правила. Тем самым формулируется следующее правило: предметом исследования должна быть группа явлений, определенных предварительно некоторыми общими для них внешними признаками; сюда включаются все явления, отвечающие данному определению. Например, мы отмечаем существование каких-то действий, обладающих тем внешним признаком, что их совершение вызывает со стороны общества особую реакцию, именуемую наказанием. Мы составляем из них группу sui generis и помещаем эти явления в общую категорию: всякое наказуемое действие называется преступлением, а само преступление, определяемое таким образом, становится предметом отдельной науки – криминологии. Точно так же мы отмечаем внутри всех известных обществ наличие малых общин, опознаваемых по тому внешнему признаку, что они образованы в основном людьми, которые связаны между собой кровным родством и некими юридическими узами. Из фактов, сюда относящихся, мы составляем особую группу и называем ее особым именем; это – явления семейной жизни. Мы называем семьей всякий агрегат подобного рода и делаем семью предметом специального исследования, не получившего еще конкретного обозначения в социологической терминологии. Переходя затем от семьи вообще к различным семейным типам, надо применять то же правило. Приступая, например, к изучению клана, материнской или патриархальной семьи, нужно начинать с определения этих явлений по тому же самому методу. Предмет в каждом случае, общем или частном, должен быть установлен согласно тому же принципу.
Действуя таким образом, социолог с первого шага оказывается твердо стоящим на ногах в реальности. Действительно, способ классификации фактов зависит уже не от него, не от особого склада ума ученого, а от природы объектов. Критерий, определяющий отнесение фактов к той или иной категории, может быть предъявлен всем и признан всеми, а утверждения наблюдателя могут быть проверены другими. Правда, понятие, составленное этим способом, не всегда совпадает (даже обыкновенно не совпадает) с обыденными понятиями. Например, очевидно, что факты свободомыслия или нарушений этикета, столь неуклонно и строго наказываемые во многих обществах, с распространенной точки зрения не считаются преступлениями даже по отношению к этим обществам. Точно так же клан не является семьей в обыкновенном значении слова. Но это не имеет значения, так как вопрос не в том, чтобы установить с достаточной надежностью факты, к которым применяются слова обыденного языка и идеи, ими выражаемые. Нужно создавать понятия de novo[39], приспособленные к потребностям науки и выражаемые при помощи специальной терминологии. Это не значит, конечно, что обыденные понятия бесполезны для ученого. Они служат своего рода вехами, указывают на то, что где-то существует группа явлений, объединенных одним и тем же названием и, следовательно, имеющих, по всей вероятности, общие свойства. Кроме того, раз обыденное понятие всегда в какой-то мере связано с явлениями, то иной раз оно указывает приблизительное направление поиска этих явлений. Но поскольку оно составляется лишь вчерне, вполне естественно, что оно не вполне совпадает с научным понятием, созданным при его посредстве[40].
При всей очевидности и важности этого правила оно в настоящее время почти не соблюдается в социологии. Именно потому, что социология имеет дело с явлениями, которые обсуждаются постоянно, к примеру, семья, собственность, преступление и т. д., очень часто социологу кажется бесполезным предварительно и строго определять эти явления. Мы настолько привыкли употреблять эти слова, исправно звучащие в повседневных разговорах, что нам кажется напрасным выяснять тот смысл, в котором мы их употребляем. Мы просто ссылаемся на общепринятые понятия, но последние нередко крайне многозначны. Эта многозначность заставляет нас группировать под тем же именем и с тем же объяснением явления, в действительности принципиально различные. Отсюда возникает неисправимая путаница. Так, существует два вида моногамных союзов – фактические и союзы юридического характера. Во-первых, у мужа всего одна жена, хотя юридически он может иметь несколько жен; во-вторых, полигамия запрещена законодательно. Фактическая моногамия встречается у нескольких видов животных и в некоторых низших обществах, причем не спорадически, а столь же часто, как если бы она предписывалась законом. Когда племя рассеяно по обширному пространству, общественные связи ослаблены, и потому люди живут изолированно друг от друга. Тогда каждый мужчина, естественно, ищет себе жену, но только одну, потому что в этом состоянии разобщения ему трудно завести несколько жен. Обязательная же моногамия наблюдается, наоборот, лишь в наиболее развитых обществах. Эти два вида супружеских союзов имеют, следовательно, совершенно разное значение, хотя обозначаются они одним и тем же словом. Можно услышать, что отдельные животные моногамны, пусть в этом случае нет и намека на юридические обязательства. Спенсер, приступая к исследованию брака, употребляет слово «моногамия», не определяя его содержания, то есть использует его в обыкновенном, двусмысленном значении. Потому-то эволюция брака кажется ему содержащей необъяснимую аномалию, ведь он думает, что высшая форма полового союза наблюдается с ранней стадии исторического развития, а она между тем явно на время исчезает и затем появляется снова. Из этого он делает вывод, что нет прямого и устойчивого соотношения между социальным прогрессом как таковым и прогрессивным движением к идеальному типу семейной жизни. Надлежащее определение предупредило бы эту ошибку[41].