bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

Араго мог бы провести газ и в свою квартиру на улице Ришелье, и в редакцию, но не делал этого, предпочитая аргандовые лампы. Уж очень раздражал его назойливый свист газовых рожков!

Остановился на площадке, огляделся. За одной дверью фортепьяно исторгало из себя звуки полонеза, из чего легко было сделать вывод, что большинство гостей графини Заславской, а может быть и все – поляки. Теперь понятно, почему внизу висело так мало цилиндров. Остальные шаркают по паркету в непременных рогатывках!

Араго не испытывал ни малейшего желания танцевать, тем паче – танцевать полонез, поэтому отошел к другой двери, из-за которой неслись громкие и возбужденные мужские голоса.

Разговор шел по-французски: видимо, среди гостей были не только поляки. Речь шла о Польше, точнее, о тех событиях, которые произошли в Варшаве в ноябре 1830 года. О восстании! Поляки, затевая его, мечтали о национальном торжестве, однако эти события обернулись национальным позором, горем и эмиграцией. Впрочем, крепко ощипанное польское бохáтэровье[54] поддерживалось многими французами, особенно теми, кто был чрезмерно вдохновлен минувшими революционными бурями. Араго помнил демонстрации, которые после падения Варшавы прошли перед зданием российского посольства в Париже. Кто-то даже пытался стрелять по окнам! А Поццо ди Борго в своем донесении так описывал впечатление, произведенное на Францию этими событиями: «Париж проведет несколько времени спокойно после пароксизма, им испытанного; но причина нового волнения будет существовать всегда. Король упал во мнении всех партий. Из всех государств, которые причиняют ему наиболее беспокойства, – Россия на первом плане. Революционные партии и печать усиливают неприязненное чувство короля к России».

«Неприязненное чувство», по мнению Араго, – это было слишком мягко сказано! Когда вспыхнуло Варшавское восстание, Франция радостно встрепенулась. Ведь поляки в 1812 году воевали вместе с наполеоновскими войсками против русских. Это замечательно, что теперь шляхта подложила «тирану Николя» такого кролика! То-то попадет ему горчица в нос![55]

Впрочем, «тиран Николя», пусть не сразу, кролика крепко шуганул, горчицу под носом вытер, восстание подавил. Однако бывшие польские инсургенты, где бы ни собирались: в парижских кафе, ресторанах, клубах, в парках, в занимаемых ими жилищах, – беспрестанно обсасывали, облизывали, пережевывали события прошлого, не только оплакивая свое поражение, но и мечтая о реванше. Араго старался бывать в таких местах и вслушивался в долетавшие до него реплики, надеясь услышать что-нибудь определенное о дальнейших планах воинственных эмигрантов.

Собственно, именно поэтому он решил принять приглашение графини Стефании. А после прочтения письма Лукавого Взора исчезли всякие иллюзии, которые могли быть навеяны красотой этой дамы и тем влечением, которое Араго к ней испытывал.

Это враг. Враг, которого надо победить… любыми доступными способами, от самых жестоких до самых приятных.

Интересно, где сейчас графиня? В этой комнате? Или там, где танцуют?

Если даже Стефания находилась среди спорщиков, она молчала. Говорили только мужчины, а у них все шло по заезженной схеме. Само собой, зачитывали вдохновляющие строки из Манифеста повстанческого сейма (авторство принадлежало Адаму Чарторыйскому): «Весь польский народ, как по зову трубы архангела, воскресает и перед лицом удивленных народов ставит преграды мраку и гнету!»

Араго мрачно кивнул. Польское общество было заражено гангреной ненависти к России. Ни излечиться от этого, ни воскреснуть обновленными было невозможно. А «гнет» заключался в том, что, согласно Конституции, дарованной Александром и подтвержденной Николаем, все ведущие должности в Польше были отданы полякам. Все! Великий князь Константин, брат российского императора и его наместник в Варшаве, даже взял в жены польку – Иоанну Грудзинскую, которая стала графиней Лович. Другое дело, что поляки хотели восстановить те границы своей страны, которые были у нее до первого раздела Польши в 1772 году. Вот что непрестанно подогревало знаменитый польский гонор!

А между тем за дверью, возле которой стоял Араго, с упоением вспоминали триумфальное начало восстания: как, ворвавшись в Бельведер, резиденцию великого князя Константина, начали искать его, по пути круша все, что попадалось под руку: били зеркала, сбрасывали на пол люстры… в крови лежал генерал Жандр, которого убили, приняв за великого князя. Полицмейстеру Любовидзскому нанесли двенадцать штыковых ран и оставили, приняв его за мертвого, но он каким-то чудом выжил. Теперь об этом страшно жалели.

Еще больше жалели о том, что дали возможность Константину уехать. Проворонивших его ничуть не утешало то, что они символически казнили на виселице портреты царских вельмож и даже их жен, бежавших из Варшавы.

– Прав оказался пан Юлиуш! Надо было не зевать, а еще до начала выступления подхорунжих схватить царского братца и заключить его в тюрьму! – выкрикнул кто-то. – Пан Юлиуш все ходы наперед просчитывает что в бою, что за карточным столом! Знатный игрок! Не послушались его – вот и упустили Костуся[56]!

Араго нахмурился.

Имя «Юлиуш» всегда ранило его.

«Успокойся. Каньский давно убит. Да мало ли панов Юлиушей на свете?!»

– Окажись тот клятый Костусь у нас в плену, Миколай[57] не осмелился бы расправиться с нами! Он заключил бы мир на наших условиях! – воинственно бубнили за дверью.

– Все для люда и через люд![58] Народ с войском, а войско с народом!

– Если Европа даст нам погибнуть, если мы не уцелеем в неравной борьбе с северным колоссом, – горе народам Старого Света!

Араго вздохнул.

Народы Старого Света ждет большое горе, если они снова ввяжутся в войну с этим самым северным колоссом. Неужели оные народы еще не усвоили урока восемьсот двенадцатого года?!

После серии причитаний, произнесенных срывающимися голосами, кто-то с ненавистью воскликнул:

– Забыли, как у нас говорят? От русского разит водкой, от немца – дерьмом, у француза воняют яйца. Никому из них нельзя верить!

– Ах вы твари неблагодарные! – прошипел Араго.

– А я уверен, что это москали спровоцировали наше восстание с помощью своих тайных агентов! – донесся истерический вопль. – Чтобы унизить Великую Польшу!

«Это что-то новенькое, – изумленно пробормотал Араго. – Сами додумались, панове, или подсказал кто?»

– Ешли кофею с пирогом желаете, ижвольте пройти в гоштиную под лештницей, – раздался за его спиной знакомый голос.

Он резко обернулся. Андзя сменила замызганный передник на девственно-чистый – очевидно, именно поэтому Араго и не почувствовал предупреждающего «аромата», – однако в руках она держала свой прежний шандал с единственной свечой.

– Спасибо, но я откажусь, – буркнул Араго, размышляя, услышала ли служанка, как ядовито он комментировал высказывания, доносившиеся из-за двери. Опять выдал ей свое знание языка, а главное – враждебность к полякам. Ладно еще, что ничего не ляпнул по-русски!

Впрочем, ляпать что-нибудь по-русски Араго уже давно отучился: слишком долго и слишком крепко держал себя в руках.

Андзя, покладисто кивнув, распахнула дверь и зычно провозгласила:

– Пожалуйте на каву ш пирогами, гошпода!

Видимо, бывшие инсургенты изрядно проголодались, потому что послышался грохот отодвигаемых стульев и из дверей вывалился добрый десяток людей в рогатывках и кунтушах[59]. Однако ни одной женщины среди них не было.

Наверное, Стефания там, где танцуют.

Тем временем Андзя открыла другую дверь и повторила свой призыв.

Фортепьяно вмиг смолкло; из зала ринулись паны во фраках и дамы в бальных платьях. Кавалеров оказалось только трое: видимо, как раз они и оставили свои цилиндры в прихожей. Дам было в два-три раза больше: наверное, они танцевали с кавалерами поочередно.

Араго подавил ухмылку: веселиться в цивильной одежде можно, ну а спорить о политике следовало исключительно в национальной. Воистину, патриотическое неистовство поляков не имело границ!

И танцоры, и спорщики вынесли из комнат лампы, поэтому просторная площадка озарилась необычайно ярким светом. Все оживленно трещали по-польски.

Араго оглядывался, всматривался в лица, но напрасно. Графини не было и среди танцующих.

Внезапно по лестнице, по которой уже начали спускаться самые горячие охотники до кавы, стремительно взбежала невысокая девушка в скромном темном платье. «Какая прелесть!» – подумал Араго, взглянув на ее лицо. Девушка вскричала, чуть задыхаясь от быстрого бега:

– Господа, могу я видеть ее сиятельство графиню Заславскую?

– Вам зачем к ее сиятельству? – хмуро спросил, проталкиваясь вперед, кряжистый, коротконогий, широкоплечий поляк.

Араго прищурился. Он уже где-то видел этого человека, но где?..

– Вы кто?

– Я модистка из ателье мадам Роше, – объяснила девушка, отчаянно краснея, отчего показалась Араго еще более прелестной. – Привезла платье для ее сиятельства.

– Вот те на! – воскликнула Андзя. – Да ваш еще чаша нажад ждали! Где ж вы шлялишь штолько времени? Я все глажа проглядела!

– У фиакра колесо отвалилось, – прижимая руки к груди, объяснила девушка. – Долго чинили, потом ехали еле-еле… Не изволите ли передать госпоже, что платье готово?

– А где оно? – высунувшись из толпы окаменевших от любопытства дам, подала голос кругленькая светловолосая пани в розовом наряде, похожая то ли на булочку в розовой сахарной пудре, то ли на пышно распустившуюся бургундскую розу.

– Оставила на крыльце, – виновато призналась модистка. – Оно упаковано в большую картонку, я боялась, что в погребе ее сомну, испорчу платье, а оно безумных денег стоит!

– Да уж, наша Стефка не стесняется чистить карманы польских патриотов! – насмешливо бросила дама в розовом.

Прочие гостьи тихонько закудахтали от с трудом сдерживаемого смеха, но веселье мигом прекратилось, когда немолодая особа со скорбным иссохшим лицом возмущенно воскликнула:

– Да как ты можешь так говорить, Фружа! Постыдись!

Араго почудилось, будто рядом с ним зашипел клубок хорошеньких змеек: молодые дамы, видимо, побаивались сердитой старухи. А розовая Фружа только сдобными плечиками передернула презрительно.

– Да жачем же вы, мамжель, в погреб полежли? – вскричала Андзя, из-под своего громадного чепца изумленно глядя на модистку. – Да еще и гряжи нанешли!

Башмаки модистки и в самом деле оставили на плитках пола черные следы.

– Я стучала, звонила, но колокольчик молчал, да и на стук никто не отзывался. Что мне было делать? Тогда я и решила пробраться в дом через погреб, – торопливо оправдывалась девушка.

– Я на штол накрывала и каву варила! – запальчиво воскликнула Андзя. – У плиты ничего не шлышно. А почему колокольчик не жвенел, я не жнаю!

При этих словах она метнула опасливый взгляд на Араго. Тот, подмигнув, быстро приложил палец к губам, давая понять, что не собирается ее выдавать.

Андзя чуть кивнула своим громадным чепцом – видимо, поблагодарила, – и заспешила вниз по лестнице. Араго не сомневался, что она отправилась заметать следы: развязывать веревку колокольчика.

Впрочем, сабо так громко застучали, что Андзя, опасаясь привлечь к себе внимание, пошла еле-еле, осторожно опуская ноги на ступеньки.

Араго с трудом удержался от смеха. Неужели не догадается снять сабо, чтобы не топать?

Широкоплечий поляк подозрительно уставился на модистку:

– Как вы попали в погреб? Разве он открыт?!

– Да, – кивнула девушка. – Дверь притворена.

– Холерни ленивы![60] – выругался поляк. – Но откуда вы знали, что через погреб можно проникнуть в дом?!

– Я… – с запинкой проговорила девушка, – то есть мы, наша семья, когда приехала из Монморанси, сняли жилье поблизости, и я не раз играла в этом особняке, когда он стоял пустой, заброшенный. Это было давно, еще в пору моего детства! Я иногда ездила и до сих пор езжу в Монморанси к тетке, но ни за что не стала бы там жить. Родители тоже не хотели туда возвращаться. Ах, как мне здесь нравилось! Мы с друзьями забирались в сад, потом пролезали в погреб через окошко, которое за кустами, а потом и в сам особняк.

Араго перестал дышать. Сердце замерло.

Погреб… окошко, прикрытое кустами…

Да неужели это она – та самая, которая спасла ему жизнь восемнадцать лет назад?!

В тот далекий, прошлому принадлежащий день…

Париж, 1814 год

В тот далекий, прошлому принадлежащий, навсегда запомнившийся день – 31 марта 1814 года – Фрази Бовуар стояла в толпе на обочине Итальянского бульвара рядом с матерью и отчимом, стараясь не выпустить их рук, потому что со всех сторон толкались, и жалея, что у нее всего одна пара ушей. Шестилетняя Эфрази-Анн-Агнес (таково было полное имя Фрази) вообще была крайне любопытна, а разговоры со всех сторон неслись настолько интересные, что ей хотелось бы услышать их все, от начала до конца. Но ушей по-прежнему имелась только одна пара, а потому девочка знай вертела головой так, что в конце концов капор съехал и теперь болтался за спиной, держась только на лентах.

Кто-то громогласно причитал, что минувшей ночью Париж капитулировал и открыл ворота северным варварам, которые, конечно, уничтожат и столицу, и вообще всю Францию, которую великий император Наполеон Бонапарт чуть не сделал властительницей мира.

– Какого дьявола! – огрызнулся другой голос. – Ваш великий император сам чуть не уничтожил Париж! Неужели вы не знаете, что, отступая, он приказал взорвать главный пороховой склад, чтобы превратить столицу в «кладбище для иностранцев»?! Всех нас и наш город спасло только то, что полковник Лескýр отказался выполнять устный приказ и потребовал письменного подтверждения. На счастье, ближайшие соратники императора успели уговорить его не губить город, поэтому Париж, а также мы все были спасены.

Впрочем, люди не слушали друг друга; восклицания неслись со всех сторон:

– А вы знаете, что у русских сегодня еще только 19 марта?[61] У них числение дней юлианское, варварское! Как бы не заставили нас перейти на свой языческий календарь!

– Нас коварно обманывали! Бои шли уже на заставе Клиши, на Монмартре, а нам трубили победные марши о том, что русские отходят! Но они не отходят, а входят!

– Позавчера императрица Мария-Луиза и Римский король, сын Наполеона, уехали в Рамбуйе. А в той же позолоченной карете, в которой Бонапарт ездил на коронацию, вывозили их вещи!

– Императорская семья спасается от казаков, а нас бросает на разграбление!

– А я куда больше боюсь не казаков, а нашей черни. Как бы опять на Гревской площади не поставили «малышку Луизон»![62]

– Монгольские орды поработят нас! Одна надежда, что о нас позаботятся пруссаки и австрийцы, это все-таки цивилизованные люди, да и королевой у нас была австриячка…

– Вы о которой австриячке говорите? Уж не о Марии ли Антуанетте, которую любящие сограждане отправили на гильотину в конце минувшего века?

– Нас убьют, нас ограбят и убьют и австрияки, и пруссаки, и монголы!

– Уверяю вас, что в российской армии нет никаких монгольских орд и казаков! А император Александр не допустит разграбления Парижа и нашей гибели! Он благороден и великодушен! – раздался взволнованный женский голос, и Фрази с удивлением узнала голос матери.

– Дорогая, тише! – пробормотал отчим, не без опаски оглядываясь.

На миг рядом с мадам Бовуар все замерли; на нее уставились с изумлением.

– Хотел бы я знать, почему вы так в этом уверены, мадам? – неприязненно воскликнул высокий темноглазый человек в потертом до пролысин коричневом бархатном рединготе. Он словно бы шипел, выговаривая слова. От злости, может быть?

Пуговицы на его рединготе через одну были оторваны, и Фрази тихонько хихикнула. Но тут же ей стало не до смеха, потому что человек повысил голос:

– Быть может, вы состоите в переписке с русским императором? Быть может, вы русская шпи…

– Заткнитесь, сударь! – рявкнул Филипп Бовуар, заслоняя собой жену и Фрази, но внезапно по толпе словно волна прошла – волна криков, свиста, смеха: люди передавали друг другу, что войска союзников уже вошли в ворота Сен-Мартен, Святого Мартина!

Все разговоры, споры, страхи, обвинения вмиг были забыты.

Бульвары Парижа приготовились встречать победителей!

– Парижане – они как дети, – проворчал какой-то старик, стоявший рядом с Фрази. – Нам лишь бы на что-нибудь таращиться, разинув рот!

Девочка робко улыбнулась ему, не зная, хорошо это или плохо.

– Смотрите, ах смотрите, Фрази, Филипп! – воскликнула мадам Бовуар, закинув голову. – Наверх смотрите!

Фрази подняла глаза и тоже ахнула: из окна каждой мансарды высовывалось по нескольку голов; даже на крыше, цепляясь за каминные трубы, стояли люди. И все кричали, свистели, хохотали, махали белыми платками…

– Как бы кто не упал, – пробормотал отчим.

– Повернись ко мне, – сказала мадам Бовуар дочери и прикрепила ей на пелеринку заранее приготовленную белую розетку. Потом приколола такую же себе и мужу.

Кругом там и сям люди тоже прикалывали на грудь белые розетки или просто ленты. Белый цвет был знаком возвращения Бурбонов[63], знаком графа Прованского, готового провозгласить себя Людовиком XVIII, возвращения которого ждала вся Франция, даже та ее часть, которая не так давно бурно радовалась, когда отрубали голову Людовику XVI и «австриячке» Марии-Антуанетте, когда в Тампле[64] умирал ее сын, десятилетний принц Луи-Шарль, который мог бы стать Людовиком XVII… Граф Прованский[65], брат покойного короля, не мечтал о престоле, он даже, будучи в эмиграции, провозгласил королем маленького племянника, однако теперь граф стал символом будущего, которое казалось благостным, спокойным, мирным и приближалось с каждой минутой в слаженном топоте коней, барабанном бое и звуках музыки – эти звуки все отчетливей пробивались сквозь крики и почти истерический смех доведенных до восторженного исступления парижан.

– Мамочка, они уж близко! – воскликнула Фрази, показывая на колышущееся где-то над бульваром Бон-Нувель пыльное, пронизанное солнечными лучами марево.

Мадам Бовуар не могла говорить от волнения. Муж заметил, что ее глаза полны слез, и только вздохнул.

В эту минуту толпа, запрудившая мостовую, подалась на обочины, давая дорогу великолепной кавалькаде, которая неудержимо приближалась.


…Впереди всего парада маршировали лейб-гвардии Донской и Уланский полки цесаревича Константина Павловича. Конечно, эти названия Фрази узнала позднее, а сейчас она могла только восхищенно наблюдать, как двигаются один к одному рослые, породистые кони, как великолепны всадники, как фантастичны одежды казаков, как сверкают их оружие и уланские каски, как мерно колышутся плюмажи. За передними полками на некотором расстоянии следовала сотня лейб-запорожцев, которые составляли конвой Александра Первого; потом скакали два генерал-адъютанта: российского императора и короля Прусского. И наконец появились оба союзных монарха.

Фрази, забыв обо всем от восторга, протиснулась вперед. Капор свалился и мигом был затоптан чужими ногами, но она даже не оглянулась.


Мадам Бовуар, смахивая слезы, вглядывалась в лица русских воинов, словно надеялась найти среди них одно, бесконечно любимое и незабываемое… знала, что не найдет, и все же уповала на чудо небесное.

Муж смотрел на нее печально. Он привык к той боли, которую так часто причиняли ему любимая женщина и приемная дочь. Утешало только то, что они делали это бессознательно.

Но сейчас снова ожгло словно огнем. Филипп Бовуар боялся, что этот день разрушит его счастье и покой, но старался не показывать своего страха, скрывал его даже от себя.

Нет, ничего плохого не случится! Дмитрий Видов – единственный человек, который мог лишить Филиппа обожаемой жены и дочери (Филипп Бовуар любил Фрази как родную!), мертв уже шесть лет тому. Он простудился – и в несколько дней сгорел от горячки по пути из Франции в Россию, куда направлялся, сопровождая российского посланника Толстого.

Видова похоронили в каком-то провинциальном городишке. Эта весть едва не убила Жюстину, но сделала счастливым Филиппа Бовуара. Однако выпадали дни, когда ему казалось, что счастье его висит на волоске.

Благодарение Богу, что девочке не все известно. Она, к сожалению, знает, что Филипп Бовуар ее отчим, но кто был родным отцом, не ведает. Думает, что француз, который давно умер от какой-то опасной болезни. И уверена, что мать тайком учит ее русскому языку только потому, что она сама наполовину русская: учит в память о своей покойной матери, Эуфрозине Вестинже, бабушке Фрази, в честь которой девочку и назвали Эфрази.

На миг негодование, которое копилось в душе Филиппа Бовуара годы и годы, затмило разум. Да понимают ли эти два существа, которые дороги ему больше всех на свете, что он сделал для них?!

Филипп помнил тот майский день 1812 года, когда гильотинировали Мишеля Мишеля, бывшего чиновника Управления обмундирования войск Министерства военной администрации. Он был приговорен к смерти за шпионаж в пользу России. Казнены были и его сообщники из военного министерства, а также Жак Вестинже, служивший консьержем при российском посольстве и игравший роль посредника между ним – и завербованными чиновниками французских военных министерств.

Если бы кто-то узнал, что Жюстина, дочь Вестинже, родила ребенка от бывшего секретаря российского посольства, этого гнездилища врагов Франции, – она разделила бы участь отца! И что тогда сталось бы с девочкой?!

На счастье, у Вестинже хватило ума предвидеть свое печальное будущее. Едва узнав о смерти Дмитрия Видова, он настоял на том, чтобы беременная Жюстина вышла за Филиппа Бовуара. Тот был влюблен в Жужу, как он называл Жюстину, с самого детства он женился бы на ней, будь у Жужу пятеро незаконных детей, будь она преступницей и каторжанкой, лишись она рук и ног! У бедняжки не нашлось сил противиться, да и о судьбе ребенка надо было думать. Филипп увез жену в Нанси, на свою родину: подальше от досужей, недоброй молвы. Там и родилась Фрази. По обычаю, первое имя – Эфрази – ей дали в честь бабушки со стороны матери, второе – Анн – в честь бабушки со стороны отца, и Филипп видел особое благоволение небесных сил в том, что и его мать, и мать покойного Дмитрия Видова были тезками. Ну а Святая Агнес, давшая третье имя, покровительствовала тому дню, когда девочка появилась на свет – раньше срока, слабенькая… Впрочем, Фрази быстро окрепла. Семья Бовуар благополучно прожила в Нанси шесть лет и лишь зимой 1814 года, осознав, что городок может оказаться на пути войск союзников, стремящихся к столице, покинула Нанси, вернувшись в Париж, в старый дом Филиппа, находившийся в тупике Старого Колодца.

Мсье Бовуар думал, что все в прошлом, все успокоилось. Но сейчас, увидев выражение лица жены, понял: ничто не в прошлом, ничто не успокоилось и не успокоится никогда. Жюстина не забыла и не забудет своего мертвого любовника. Неужели ее муж не испил еще до дна чашу ревности?!

Однако Бовуару слишком дороги жена и приемная дочь. Он никогда и ничем не упрекнет их…


И Филипп, и его жена были настолько увлечены своими тайными переживаниями, что не заметили, как Фрази исчезла.

Девочка восторженно разглядывала обоих государей, гадая, кто из них российский император. Один, облаченный в кавалергардский сюртук, темно-зеленый с черным бархатным воротником и серебряным прикладом[66], в шляпе с белым султаном, ехал на белой лошади; другой – на темно-серой, и Фрази засмеялась от счастья, сообразив, что русский император, император-освободитель, государь далекой России – страны, о которой она много слышала, которую видела во сне! – может восседать только на этом прекрасном, белоснежном коне… белом, как русский снег.

– Это же тот самый конь, которого подарил Александру Наполеон! – чуть ли не взвизгнул кто-то в толпе. – Его зовут Эклипс![67]

Ему ответил хохот:

– На свою голову подарил!

Настроение толпы, которая еще недавно была настроена настороженно или опасливо по отношению к победителям, уже изменилось. Теперь все любовались этим статным красавцем – российским императором, который оказался очень великодушен к завоеванной столице: не позволил ее разрушить и разграбить и обещал бывшим противникам защиту и прощение.

За монархами следовали рядами фельдмаршалы, за ними генералы и воины разных чинов, составлявшие их свиты. За кавалькадой шел знаменитый Преображенский оркестр с капельмейстером Дерфельдом. Потом маршировала скорым шагом колонна пехоты, состоявшая из почетных полков союзных государей. Замыкали шествие гусары и уланы, охранявшие тылы колонны.

Голова шествия уже повернула на бульвар Капуцинок, ведущий к площади Мадлен, святой Магдалены; туда же потянулась и толпа зрителей. Суматоха поднялась немилосердная, потому что многие захотели перебежать к Мадлен проулками, чтобы сократить путь. Мадам Бовуар вдруг спохватилась, что дочери нет рядом, принялась озираться, пытаясь ее отыскать, но толпа напирала, теснила, уносила с собой.

На страницу:
6 из 8