Полная версия
Бабий Яр
Вышли на ту площадь, где раздевали. Здесь по-прежнему валялись кучи одежды, туфель. За вещами, в сторонке, сидели тридцать или сорок стариков, старух и больных. Верно, это были остатки, выловленные по квартирам.
Одна старуха лежала парализованная, завернутая в одеяло.
Дину и девочек посадили к ним. Девочки тихо плакали.
Они сидели под каким-то уступом, а по уступу прохаживался туда-сюда часовой с автоматом. Дина исподлобья следила за ним, как он то удаляется, то приближается. Он заметил это, стал нервничать и вдруг закричал яростно, по-немецки:
– Что ты следишь? Не смотри на меня! Я ни-че-го не могу тебе сделать. У меня тоже дети есть!
К ней подсела девушка в гимнастерке и шинели – увидела, что Дина дрожит от холода, и прикрыла ее шинелью. Они тихо разговорились. Девушку звали Любой, ей было девятнадцать лет, она служила медсестрой и попала в окружение.
Подъехал грузовик с советскими военнопленными, у всех были лопаты. Старики в ужасе заволновались: неужели будут закапывать живьем? Но один из пленных посмотрел издали, сказал:
– Вам повезло.
Всех стали поднимать и загонять в кузов этого же грузовика. Двое солдат подняли старуху в одеяле и, как бревно, сунули в кузов, там ее подхватили на руки.
Кузов был открытый, с высокими бортами. Один немец сел в кабину, другой в кузов, и четверо полицаев поместились по бортам.
Куда – то повезли.
Трудно было усмотреть в этом какую-то знаменитую немецкую логику или последовательность: одних раздевали, других нет, одних добивали, других оставляли медленно умирать, тех везли сюда, этих отсюда…
Грузовик приехал на улицу Мельникова, где было большое автохозяйство. На просторный двор выходило много ворот гаражей и мастерских. Открыли одни ворота – оказалось, что там набито людей как селедок, они кричали, задыхались – так и вывалились из ворот. Среди прочих вывалилась старушка и сразу же стала мочиться под дверью. Немец закричал и выстрелил ей в голову из пистолета.
Парализованную старуху в одеяле вынули из кузова и сунули в гараж прямо по головам. С трудом, под крики и визг, немцы поднатужились и закрыли эти ворота, вкатив туда же и труп убитой, и стали озабоченно говорить между собой, что нет мест.
Это сюда загнали на ночь толпу с улицы, и именно здесь люди сидели по нескольку суток, ожидая очереди на расстрел.
Дина понимала немецкую речь, слушала и соображала: что же дальше?
Машина стала задним ходом сдавать из двора. Немец из кузова спрыгнул, остались четыре полицая: двое у кабины, двое у бортов, но они сели не у самого заднего борта, а ближе к середине. Они выглядели усталыми, но не злыми.
Дина и Люба стали сговариваться: надо прыгать.
Будут стрелять – пусть. По крайней мере будет быстрая смерть, а не ждать очереди.
Поехали быстро. Люба прикрыла Дину от ветра шинелью. Петляли по улицам. Оказались на Шулявке, двигались куда-то к Брест-Литовскому шоссе.
Покрытая шинелью. Дина перевалилась через задний борт и прыгнула на большом ходу. Она упала, разбилась в кровь о мостовую, но с машины ее не заметили. А может, не захотели заметить?
Ее окружили прохожие. Она стала бормотать, что вот ехала, надо было сойти у базара, а шофер не понял, она решила спрыгнуть… Ей и верили и не верили, но вокруг она видела человеческие глаза. Ее быстро увели во двор.
Еще через полчаса она была у жены своего брата, польки по национальности. Всю ночь грели воду и отмачивали на ее теле сорочку, влипшую в раны.
* * *Д. М. Проничева потом много раз еще была на краю гибели, скрывалась в развалинах, в Дарнице, затем по селам под именем Нади Савченко. Ее детей спасли люди, она долго разыскивала их и нашла в самом конце войны. В 1946 г. она была свидетелем обвинения на Киевском процессе о фашистских злодеяниях на Украине. [Но из-за последовавшего вскоре разгула антисемитизма она стала скрывать, что спаслась из Бабьего Яра, скрывала опять, что она – еврейка, опять ее выручала фамилия «Проничева».]
Она вернулась в Киевский театр кукол, где работает и поныне актрисой-кукловодом. [Мне стоило огромного труда, убедить ее рассказать, как ей, единственной из расстрелянных в сентябре 1941 г. 70.000 евреев, удалось спастись, она не верила, что это может быть опубликовано и что это кому-нибудь нужно. Ее рассказ длился несколько дней и перемежался сердечными приступами. Это было в том же доме на улице Воровского, откуда она уходила в Бабий Яр, в старой разрушающейся комнате.
Только в 1968 г. Д. М. Проничевой удалось выхлопотать маленькую квартиру в новом доме, и она прислала мне письмо, где писала, что после выхода этой книги к ней приходил один киевлянин, сказавший, что он тоже спасся из Яра. Он тогда был совсем ребенком и вылез, как и Мотя, его скрывала украинская семья, он принял их фамилию, в паспорте у него стоит «украинец», и он никогда никому не рассказывал, что он из Бабьего Яра. Судя по деталям, которые он помнит, рассказ его правдив. Но он просто так посидел, повспоминал – и ушел, не назвав себя.]
Глава воспоминаний
1. Людоеды
Самый большой за всю историю Украины, голод был при советской власти в 1933 году. Это первое осмысленное воспоминание моей жизни.
Бабка месила в деревянном корыте мамалыгу, я вертелся рядом: не перепадет ли кусочек. А отец, осунувшийся и усталый, сидел на табуретке и рассказывал.
Он только что вернулся из-под Умани, где проводил коллективизацию. Раньше, бывало, приезжая, он привозил муку, горшочки с медом, потом перестал; и на этот раз не привез ничего.
– Ну, загнали мы крестьян в колхозы револьверами, – говорил отец. – А они работать не хотят. Опустили руки и ничего не делают. Скот передох, поля остались незасеянными, заросли бурьянами. Говорить с людьми, столковаться – нет никакой возможности. Замкнутые, тупые, молчат, словно не люди. Сгоним на собрание – молчат, велим разойтись – расходятся. В общем, нашла коса на камень. Мы им: колхозы или смерть. Они на это: лучше смерть. Говорят: Ленин пообещал нам землю, за это революция была. И вот это одно задолбили, и стоят на том. Какая-то немыслимая, полоумная крестьянская забастовка, жрать больше нечего…
– Господи, – охала бабка, – так что ж ты там ел?
– Нам, коммунистам, выдавали по талонам, чтоб не сдохли, немножко деревенским активистам тоже, а вот что ОНИ жрут – это уму непостижимо. Лягушек, мышей уже нет, кошки ни одной не осталось, траву, солому секут, кору сосновую обдирают, растирают в пыль и пекут из нее лепешки. Людоедство на каждом шагу.
– Людоедство! Господи! Как же это?
– Очень просто. Скажем, сидим мы, в сельсовете, вдруг бежит деревенский активист, доносит: в такой-то хате девку едят. Собираемся, берем оружие, идем в эту хату. Семья вся дома в сборе, только дочки нет. Сонные сидят, сытые. В хате вкусно пахнет вареным. Печка жарко натоплена, горшки в ней стоят.
Начинаю допрашивать:
– Где ваша дочка?
– У город поихала…
– Зачем поехала?
– Краму(Ткани – Укр.) на платье купить.
– А в печи в горшках что?
– Та кулиш…
Выворачиваю этот «кулиш» в миску – мясо, мясо, рука с ногтями плавает в жире.
– Собирайтесь, пошли.
Послушно собираются, как сонные мухи, совсем уже невменяемые. Идут. Что с ними делать дальше? Теоретически – надо судить. Но в советских законах такой статьи – о людоедстве – нет! Можно – за убийство, так это ж сколько возни судам, и потом голод – это смягчающее обстоятельство, или нет? В общем, нам инструкцию спустили: решать на местах. Выведем их из села, свернем куда-нибудь в поле, в балочку, пошлепали из пистолета в затылок, землей слегка присыпали. – потом волки съедят. [Голод был вызван искусственно, по приказу Сталина. У сопротивлявшихся коллективизации крестьян были реквизированы все запасы. Вымирали многие села до последнего человека. На железнодорожных станциях, по городам лежали тысячи опухших и умиравших крестьян, бежавших из сел в поисках хлеба. Исходя из цифр переписей, показаний свидетелей и других данных, исследователи находят, что число погибших превышало 7 миллионов человек. Сталин в беседе с Черчиллем обронил фразу, что ему тогда понадобилось ликвидировать сопротивление 10 миллионов противников: «Десять миллионов, – сказал он, подняв руки. – Это было страшно. Это длилось четыре года». (Уинстон Черчилль. Вторая мировая война. Лондон, 1951. Том 4, книга 2, стр. 447.)]
2. Кто принес елочку?
Мое детство окружала ложь.
Я пошел учиться в первый класс школы в историческом 1937 году (тогда начинали учиться с восьми лет). Здание было древнее, ветхое, в классах было по пятьдесят учеников, занятия шли в три смены.
Мы распевали песенку про козла и учили букву «О». Мама научила меня грамоте с четырех лет. В классе мне было скучно, потому что я читал, как пулемет, уже прочел главные романы Гюго и «Размножение» Золя, где меня особенно потрясло то, что хирургическое предупреждение беременности приводит женщину к преждевременной старости. Там осуждается женщина, которая не хотела беременеть, а только свободно спать с мужчинами и веселиться, и врач ей что-то вырезал, и через несколько лет она стала старухой. Я очень жалел эту женщину, но слащавая картина чудовищного многодетного семейства, которую Золя нарисовал как образец, мне почему-то показалась еще более противной. Я про себя решил, что когда вырасту, ни за что не женюсь на матроне, плодовитой, как жирная самка тутового шелкопряда, а буду гулять, спать и веселиться.
На праздник 20-й годовщины революции мы переселились в новую школу. Она встала на нашей Куреневке среди кособоких домишек и купеческих особняков, как Гулливер среди лилипутов – с огромными окнами, колоннами, широкими лестницами, истинный символ нового, живой пример заботы партии и лично товарища Сталина.
Нам, маленьким клопикам, постоянно говорили это на уроках. Мы переселились в новую школу со знаменами, барабанным боем и песнями о любимом Сталине. Нас возили в грузовиках на демонстрацию, где мы восторженно визжали «ура!»
В школьном зале по субботам бесплатно показывали кино. Мы, первоклассники, занимали лучшие места на полу под экраном и смотрели, задрав головы, разинув рты.
Никто не знал заранее, какое будет кино, потому что коробки с кинолентами привозили в самый последний момент. Из-за этого случались неувязки. Так, одной из первых показали картину, сюжет которой был такой.
Молодой рабочий-ударник, комсомолец женится на отсталой мещанской девице. Входит в мещанскую семью. Бурные сцены борьбы коммунистической и мещанской идеологий. Молодой муж уходит из дому и ночует у приятеля. В это время престарелый отец героини утирает ей слезы, а затем спит с ней, в результате чего рождается ребенок. Молодой муж узнает об этом у станка, выполняя очередную ударную норму. Он ломает голову: от кого ребенок? Из-за этого он делает брак и не выполняет норму. Название и конец фильма не остались у меня в памяти, но на всех нас, сидевших в первых рядах на полу, он произвел глубокое впечатление.
Напротив школы открылась детская агротехническая станция, и разные тети приходили записывать в юннаты, чтобы по методу академика Лысенко выращивать невиданные урожаи. Мы с Жориком Гороховским немедленно записались, нам дали участок земли и пакет с арахисом. К сожалению, мы его попробовали и уже не могли остановиться, пока не съели весь. Посмотрели друг на друга и, ни слова не говоря, удрали навсегда, пожертвовав карьерой последователей Лысенко.
В старом особняке открылась детская техническая станция – ДТС – с кружками фотографии, радио, авиамоделизма, и мы записались в фотокружок. Первой работой, которую нам поручил руководитель, была фотография бюста Сталина.
На нашей кривой и противной улице асфальтировались тротуары, по тем временам это было истинное чудо.
В газетах сообщалось, что по предложению выдающегося сталинского соратника Постышева вводится новый праздник – Новый год с елкой. До той поры с самой революции елки не было, и для нас, детишек, это было открытие. В новой школе установили елку, девочки изображали снежинок, я декламировал стихи про Мороза, который дозором обходит владенья свои. И в заключение мы пели песню, которая была напечатана в газете и кончалась словами:
«И эту чудо-елочку нам Постышев принес.»
Бабка сказала:
– Это Рождество. Елку Иисус Христос принес. Я возражал:
– Нет, Постышев. Никакого Иисуса Христа нету и не было! Это советская власть дала детям елку.
– Ты – щеня, – сказала бабка, и мы жестоко поссорились. Мама сказала:
– Вот, Толя, какой ты везучий. Только пошел учиться – построили тебе новую школу, открыли агростанцию и ДТС, ввели елку, даже асфальт вам проложили, – только учитесь. Ты пользуйся этим и учись, но только читай побольше, читай и читай, в книгах – мудрость.
Однако очень скоро выяснилось, что в книгах не все мудрость. Как-то на уроке нам велели раскрыть учебники на странице с портретом Постышева и эту страницу вырвать: Постышев оказался врагом народа.
И его расстреляли, хоть он и елочку принес. Для наших детских мозгов это было потрясением, но нам и сообразить не дали, сразу сделали это системой, чем-то обыкновенным и привычным. То велели вырывать новые страницы, то – густо замазывать чернилами какие-то строчки и имена. Портить учебники – это было даже весело, это всем ужасно понравилось.
Однажды, во время урока вдруг распахнулась дверь класса, вошли взволнованные директор, завуч и парторг, скомандовали:
– Тетради – на парты!
На обложках тетрадей для красоты был напечатан букет цветов. Все тетради с букетом немедленно отобрали и отнесли в кочегарку, где сожгли в топке. Школьный телефон надрывался от звонков из гороно: все ли тетради изъяты? Оказалось, что среди цветов обнаружена замаскированная царская корона. Как в загадочной картинке: «Где охотник?» – листики, штрихи, завитушки, а если перевернуть вверх ногами да некоторые линии обвести карандашом, то в аляповатом букете при желании можно было обнаружить корону. А можно и лошадку… И говорили, что много людей было арестовано за эту проклятую тетрадку, и исчезли они неизвестно куда.
3. Горели книги
– А ну, – сказала мама, – разорви эту книгу, клади в печку и разжигай.
Книг у нас было много, мама собирала их и постоянно покупала новые. И вот она стала пересматривать их, стопу за стопой – и отправлять в печь. Книги горят долго и упрямо, их надо ворошить кочергой. Была теплая погода, и вскоре от раскаленной печки стало жарко, пришлось открыть окна – и все равно душно.
Довольно много из наших книг я уже прочел, подобно этому самому «Размножению» Золя, но еще больше не успел. Особенно жаль было великолепно иллюстрированных, переплетенных годовых комплектов «Иностранной литературы» с 1890 по 1910 год, напечатанную при царе «Русскую историю в картинах», не говоря уж о книгах Горького.
– Это вредительские книги, – объяснила мать. Понятно. Если в школе тетради жгут, то вредительские книги надо и подавно – в печь. Горький не так давно умер, но вокруг все шепотом говорили, что его отравили. Сперва сына его убили, а потом и самого «залечили» в Кремлевской больнице. А раз такое дело, лучше его книг не держать.
Но я буквально завизжал, когда к сожжению были приговорены, японские сказки:
– Не надо, мама, не надо!
Это была самая любимая книга моего детства, по ней я выучился читать. В ней рассказывалось о занятных и поучительных историях, происходивших с мальчиком Таро и девочкой Такэй, а на картинках были прудики с золотыми рыбками и японские домики среди карликовых сосенок. Я вцепился в книгу, а мать стала вырывать, и она была сильнее, и мои Таро и Такэй полетели в огонь. Обложка была плотная, лакированная и долго не хотела гореть. Лежит великолепная детская книга среди огня – и не горит.
– Японцы – капиталисты и наши враги, – сказала мать. – Нельзя держать в доме японские книги.
Чтобы я не разревелся, она дала мне ножницы и велела кромсать семейные фотографии. Ставила крест на лицах, которые надо вырезать, это были враги народа, и я их аккуратно вырезал. Что-то у нас оказалось подозрительно много знакомых врагов народа.
После моей обработки фотографии выглядели презабавно. Вот, например, большая групповая фотография, ряды проглотивших аршин мужчин и женщин, надпись: «Учительская конференция 1935 года». А в этих рядах теперь, после моих ножниц, – пустые дырки в форме человеческих силуэтов, словно не люди были, а привидения. Все они оказались врагами народа, теперь их уж нет, их надо забыть.
И начались ночи.
По ночам мама почти не спала. Ходила из угла в угол, прислушивалась к каждому звуку. Если на улице гудел мотор автомобиля, она вскидывалась, бледнела и металась. Но это были просто проезжающие мимо автомобили.
Приходя с работы, рассказывала, что очень трудно: не пришел такой-то учитель, и такой-то учитель, и она одновременно работала с двумя классами, и каждый день происходят слияния классов, перестановки, потому что учителей все арестовывают и арестовывают… Она ждет своей очереди.
Бабка плакала и причитала:
– Ой, ты ж ничего не зробыла, Маруся. Тебя ж нэма за що арестуватъ!
– А их за что?
– Ой, Маты Божа, за що ж така кара?
Приятель деда старик Жук был тихим и смирным дедушкой, регулярно подметал улицу, красил забор, бежал голосовать в шесть часов утра и всегда вывешивал красный флаг на 7 ноября и другие праздники. Однажды он стоял в очереди за ситцем.
Ткани тогда были большой ценностью. Их можно было купить, только простояв сутки в очереди. Очередь была жуткая, многотысячная, и выстраивалась она не у магазина, а так, чтобы, ее не видно было с Кирилловской улицы, где ездили правительственные машины и иностранные гости, – вдоль ограды сквера, как раз напротив наших ворот. Галдела она сильно, и люди в очереди завтракали, обедали, спали по ночам на земле.
Милиция наводила порядок, отсчитывала десятки и вела их в магазин. Забавно они шли: цепко ухватясъ за бока друг друга, в затылок, как дети играют в поезд – это чтобы одиннадцатый не примазался, – измученные, всклокоченные, но судорожно-счастливые, достоялись, наконец! При входе в магазин милиция их опять пересчитывала, так что всё было очень культурно, и порядок соблюдался образцовый, и их впускали в магазин, как в храм. Что они там получат – никто не знал. Чего в данный момент привезли целую машину, то и «дают» по несколько метров на душу, и счастливцы выходили все с совершенно одинаковыми кусками.
Так вот Жук стоял в этой очереди, что-то сказал, а кто-то услышал, и может быть за это получил кусок ситца вне очереди. Ночью у дома Жука погудел мотор машины, и его увезли. После этого и у деда пропал сон. Он перебирал в памяти все свои высказывания против большевиков, прикидывая, кто же из друзей их вспомнит.
Бабка приготовила две корзинки с бельем, сухарями, положила по кусочку мыла и зубной щетке. Сама вскидывалась при гуле проезжающей машины. Мутные, жуткие ночи.
Мама снова перебрала все бумаги, листик за листиком, снова горела печь, и моя работа пропала: фотографии с дырками мать решила вообще не хранить, побросала в огонь. И остались у нас только самые распроверенные советские книги да еще шеститомное собрание сочинений Пушкина.
После людоедов это был второй ужас в моей жизни.
* * *[Не могу здесь удержаться от комментария, как в те времена люди понимали события.
Едва был убит Киров, как сейчас же все заговорили, что Киров убит по приказу Сталина. То же самое об Орджоникидзе. О Горьком упрямо говорили, что он отравлен, так как не был согласен со Сталиным. Никто никогда не отделял Сталина от НКВД. В Киев Сталиным был послан Вышинский, занял под свою резиденцию Октябрьский дворец и принялся подписывать смертные приговоры сразу под огромными списками. Многих убивали тут же во дворце и сбрасывали трупы из окон в овраг. Всё это Киев прекрасно знал, и даже на что уж темная, глухая Куреневка, и та точно ориентировалась в событиях.
Поэтому, когда много лет спустя Хрущев занялся «разоблачениями» Сталина, в Советском Союзе это не составило новости. Новостью был лишь сам курс на «разоблачение» и нескончаемые ряды чудовищных подробностей.
И тут некие «честные коммунисты» стали бить себя в грудь и кричать, что они, оказывается, ничего не знали. Или, что знали, но верили, что уничтожаются подлинные враги. Или, что думали, будто во всем виновато НКВД, а любимый Сталин не знает, и партия – свята. Появилось много таких «честных коммунистов», отделяющих Сталина и партию от «ежовских» или «бериевских» преступлений.
Лицемеры. В душе все прекрасно всё знали и понимали. Лишь только тот, кто НЕ ХОТЕЛ ЗНАТЬ – «не знал». И лицемерил, и спасался лицемерием, и был стоек в своем лицемерии, и не без его помощи выжил, и оказался уже настолько органически лицемерием пропитан, что и сейчас лжет, доказывая, что миллионы членов партии были так умственно недоразвиты.
Так после разгрома Гитлера некоторые «честные фашисты» заявляли, что они не знали о чудовищных злодеяниях в лагерях смерти, или, что верили, будто во всем виновато лишь одно гестапо. Лицемеры. Еще раз повторяю: не знал лишь тот, кто не хотел знать.
Ибо, если на секунду поверить и допустить, что так называемые «честные коммунисты», взявшиеся диктовать миру условия жизни, видели, понимали и мыслили, как пятилетние дети, – то тогда еще страшнее.]
4. Пионерия
Придя в школу грамотеем, я учился шутя, получил четыре похвальные грамоты подряд, и меня выбрали председателем совета пионерского отряда.
Это было свирепое казенное идиотство для детей: мы заседали, совсем как взрослые, приучались говорить казенные фразы. Время от времени выстраивались, и звеньевые по-военному докладывали мне:
– Председателю совета отряда. В звене номер один по списку десять человек, на линейке присутствует девять человек. Один отсутствует по болезни. Рапортует звеньевой Жора Гороховский.
При этом я чувствовал себя дураком, Жорик чувствовал себя дураком, и все остальные стояли, как остолбенелые. Потом выносили знамя, потом уносили знамя, потом вожатый учил нас быть такими же юными ленинцами, как знаменитый пионер Павлик Морозов, который донес на своих собственных родителей, и его убили кулаки.
К счастью, наш вожатый Миша, симпатичный еврей, любил детей, и он еще таскал нас по музеям Лавры, водил всей оравой на Днепр купаться, мы ездили в Пущу-Водицу на военные игры, выступали на олимпиадах, все были в кружках.
Эта сторона жизни осталась для меня яркой, звонкой, солнечной. Перед нами действительно всё было открыто. В школы приезжали представители разных институтов и упрашивали, уговаривали старшеклассников идти к ним.
Мы с Жориком Гороховским, занимаясь в фотокружке, делали «пионерскую летопись», снимали отличников-активистов, а за фотомонтаж, посвященный Сталину, попали на выставку.
Она была устроена в фойе кинотеатра «Октябрь», и мы там дежурили у своего отдела, чтобы, не растащили экспонаты. Красота! Один дежурил, а другой бежал в зал и бесплатно смотрел кино.
Перед каждым фильмом непременно шел киножурнал-боевик «Пребывание В. М. Молотова в Берлине». Я насмотрелся его так, что знал наизусть каждый кадр.
Из него явствовало, что у Советского Союза нет большего друга, чем Гитлер. У советского народа есть Сталин, а затем – Гитлер. И вот Молотов едет в Германию, у нас с ней пакт о дружбе и ненападении. Его встречают в Берлине оркестрами, цветами и овациями. Изумительно маршируют гитлеровские войска. Захватывающая военная музыка. Гитлер по-братски радушно встречает Молотова, долго-долго трясет ему руку, они о чем-то увлеченно говорят, а вокруг толпа фотографов, вспышки. И опять сногсшибательно маршируют немецкие войска с развернутыми знаменами, на которых – такая мужественная, дружественная нам свастика.
И я начинал захлебываться от восторга, глядя на экран: хотелось вот так же лихо маршировать. Вот бы наш пионерский отряд научился так ходить, а наши военные игры походили бы на немецкие операции в Европе!.. Ах, как они лихо действовали, эти немцы. Советский Союз едва поспевал им неумело подражать.
Состоялась расчудесная война с Польшей. Гитлер с запада, мы с востока – и Польши нет. Конечно, для отвода глаз мы назвали это «освобождением Западной Украины и Белоруссии» и развесили плакаты, где какой-то оборванный хлоп обнимает мужественного красноармейца-освободителя. Но так принято. Тот, кто нападает, всегда – освободитель от чего-нибудь.