Полная версия
Маска времени
Мариус Габриэль
Маска времени
Посвящается Линде и Теодору
«Они сняли с Иосифа одежду его, – одежду разноцветную, которая была на нем, и взяли его и бросили в ров…»[1]
Бытие 37, 23-24ПРОЛОГ
РОЖДЕНИЯ, СМЕРТИ, БРАКИ
1945
ИТАЛИЯ
Роды начались ночью. К концу следующего дня роженица совсем обессилела. Эту красивую, с блестящими карими глазами и черными как смоль волосами девушку нельзя было узнать. От былого очарования не осталось и следа: волосы облепили изможденное лицо, глаза впали, губы потрескались. Когда тело при каждой новой схватке выгибалось огромным животом, то из груди вырывался только слабый хрип: у роженицы не было сил выразить боль в крике.
Повитуха провела губкой по лицу:
– Отдохни. Отдохни пока, Кандида.
Кандида посмотрела на женщину затуманенным взором и прошептала:
– Не хочет… Не лезет он.
– Что ты, он просто обязан. Не волнуйся, и отдохни, пока не началось снова.
– На, выпей, дорогая, – мать подошла с другой стороны и поднесла чашку к самым губам. Кандида попыталась отпить немного, но сил хватило только на то, чтобы смочить губы. Она закрыла глаза, и голова ее упала на подушку.
Для роженицы застелили кровать в лучшей комнате нелепого старого деревенского дома. Ее обычно использовали в особых случаях – когда кто-нибудь появлялся на свет Божий, умирал или становился чьим-то супругом. Но эти роды не были большим событием для семьи, и все вокруг, казалось, подчеркивало это чувство небрежения. Только две женщины дежурили у постели будущей матери, да в дальней комнате, съежившись у самого огня и вздрагивая при каждом крике, сидел Тео, брат роженицы. Больше никого в доме не было.
Повитуха взглянула на мать Кандиды и кивнула в сторону двери. Они вышли и начали шептаться.
– У Кандиды очень узкие бедра.
– Где этот чертов доктор?
– Он в пути, Роза, скоро будет здесь. – Повитуха положила руку на ладонь матери Кандиды. – Но я боюсь, ребенок мертв – я не слышу, как бьется его сердце.
– Для нас это было бы милостью Божьей. – Неожиданный гнев исказил выразительные черты лица Розы Киприани. Мать произнесла с горечью:
– Господь проклял это дитя.
– Не говори так, – шикнула на нее повитуха.
– Господь проклял нас всех. А кое-кого уже успел послать в ад, – сквозь зубы прошептала мать.
Новый стон заставил женщин вернуться в комнату. Кандида приподнялась на локтях. Схватки возобновились. Голова девушки откинулась назад, вены вздулись на шее.
– О Господи! – кричала Кандида. – Помоги! Помоги мне!
Наконец появился доктор. Маленький, лысый, он вошел с заднего входа, стряхнул с раздражением грязь с сапог и прошел в дальнюю комнату. Тео поднял голову и встретился с ним взглядом.
– Надеюсь, этот выродок наконец-то появится на свет, – мрачно заметил доктор. Врача вызывали уже третий раз, и он возненавидел долгий подъем к дому – по грязной дороге на вершину холма. Доктор вошел в комнату, где была Кандида, и с силой захлопнул дверь.
Тео поднял глаза и посмотрел на распятие, висящее над очагом. Конец света настал. Война закончилась, но в последние месяцы она успела смести с лица земли большие города, затопить в крови страны, громоздя ужас на ужасе. И среди всеобщего опустошения и смерти появление новой ничтожной жизни, еще одного воробушка, казалось бессмысленным. Эта мысль ошеломила Тео.
– Что? Доволен? – прошептал он, обращаясь к распятию. – Хочешь забрать и эту жизнь?
Из соседней комнаты вновь донеслись крики роженицы. Эти ужасные вопли рвали душу Тео на части, обессиливая и выматывая.
Дверь распахнулась, и повитуха пронеслась мимо. Лицо ее было напряжено. Она схватила тряпку и взялась за чан с кипящей водой. Пар поднимался над посудиной.
– Началось? – нетерпеливо спросил Тео. Ничего не ответив, она понесла кипяток в комнату, и дверь с грохотом закрылась за ней.
Безмолвие воцарилось в ночи.
Кандида уже не кричала. Долго, слишком долго она не издавала ни звука. Кажется, все должно было кончиться. Но ребенок тоже молчал. Тео сжал кулаки, чтобы заставить себя не думать о том, что сделал коротышка-доктор там с Кандидой. Ее надо было отправить в больницу для нормальных родов, а не прятать здесь, в горах, с ее позором и горем.
Тео ждал, и страх прижимал его к полу.
Наконец дверь открылась, и на пороге появился доктор с черным саквояжем в руке. Изможденное лицо пьяницы, а глаза почти закрыты. Роза Киприани шла следом – казалось, у нее нет лица, только маска, высеченная из камня. Тео почувствовал, как острая боль пронзила сердце.
Доктор достал два листа бумаги, сел за стол и начал писать. Заполнив оба листа, он придвинул их к Розе, но та даже не взглянула.
– Пусть повитуха приберет там все, – приказал доктор. – Надеюсь, она знает, что делать.
Он навинтил колпачок на ручку и посмотрел на Розу:
– Все понятно?
Роза слегка кивнула в ответ.
– Зовите священника.
И с этими словами доктор защелкнул саквояж и ушел.
Роза Киприани продолжала стоять на том же месте. Тео хотел что-то сказать матери, но не нашел в себе сил. Мать сняла с крючка у самой двери шаль и как слепая вышла в ночь.
Тео понадобилось немало времени, чтобы встать со стула. Еще в 1941 году в Греции пуля повредила ему левое бедро, и врачи решили, что у него туберкулез кости. Очень скоро он уже не сможет передвигаться, разве что в инвалидной коляске. С трудом опершись о стол, Тео стал вглядываться в то, что написал доктор. Это были два свидетельства о смерти. Первое – для Кандиды Киприани, а второе для ее дочери, все-таки появившейся на свет, – Катарины Элеоноры.
ЛАТВИЯ
– Я американец!
Он повторял эти слова уже столько раз, что они начали терять всякий смысл даже для него самого. Он выкрикивал, шептал, говорил их размеренно и спокойно или выл как дикий зверь. Он кричал на всех известных и даже неизвестных ему языках: английском, итальянском, немецком, французском, русском, литовском, еврейском, польском. Но его не слышали, потому что его вопль, его слова тонули в общем потоке других слов, в этом разноязыком, разъяренном море. И хотя охранники носили форму русской армии, лица их больше напоминали монголов, и только Господь ведал, какой язык понятен им.
Он продирался сквозь тела, преграждавшие ему путь, расталкивая их и отбрыкиваясь.
– Я американец! Я американец!
Но ветер бесследно уносил его слова.
В этом мире они ничего не значили, потому что он, американец, был всего лишь одним из многих заключенных, ничем не отличающихся друг от друга. Они находились теперь в лагере, а значит, в полной власти у Красной Армии. Этот хаос грязных изможденных тел в серых лохмотьях был окружен кольцом колючей проволоки. А за оградой простирались зловещие поля, опустошенные отступающими нацистами.
Мир изгоев казался пропастью, гиблым местом, где обитали сирые, беглые, несчастные. Миллионы жизней, перемолотых жерновами войны и разбросанных по всей Европе за эти шесть бесконечных лет. Это был мир нравственного падения и голода, где полное безразличие давно уже вытеснило всякое сострадание и нормой считалась жестокость.
Но даже здесь был особый страх, перед которым все остальное меркло и казалось ничтожным. Это был страх эвакуации в Литву, Латвию, Эстонию, Польшу, Чехословакию, Венгрию, Югославию или Румынию. Страх быть отправленным назад, в сталинские владения, недавно отвоеванные у Гитлера, страх оказаться за «железным занавесом», который уже успел опуститься над половиной Европы. Такая участь казалась пострашнее судьбы обычного заключенного в лагере беженцев, ибо означала полное, абсолютное уничтожение.
Он знал, что, если сейчас упустит свой последний шанс, судьба раздавит его. Впрочем, это знал не только он, об этом догадывался здесь каждый.
– Я американец! – не переставая кричал он, продираясь сквозь тела. Чей-то локоть ударил по ребрам, пальцы пытались выцарапать глаза, но он упрямо стремился к грузовику. Удар кулака разорвал ему губу. Не тратя понапрасну времени на защиту плоти, он даже не остановился, чтобы вытереть кровь. Его взор впивался только в этого чиновника из Москвы, который стоял на подножке грузовика, брезгливо отгораживаясь дверью и защищая свою новенькую форму от стаи полулюдей, полуволков, что копошились вокруг.
– Я американец! – кричал он, карабкаясь по спинам престарелой пары, которую подмяла толпа. – Американец! Американец! – кричал заключенный, чувствуя, как под подошвой его ботинка спина одного из стариков согнулась еще ниже. Вытянув вперед руки, ни на что не обращая внимания, он рвался к человеку, стоящему на подножке грузовика.
Ведь у него помимо слов было что-то более существенное.
У него были бумаги.
Бумаги, которые удостоверяли, что его действительно зовут Джозеф, он американец и не имеет ничего общего с этим адом.
Сейчас Джозеф был у самой кабины, глаза блестели, каждый мускул изможденного тела вибрировал от напряжения и нечеловеческих усилий. Одной рукой он схватился за ручку дверцы, подтянулся и сделался чуть выше всех этих тел, и голос его уже не могли заглушить другие голоса.
Чиновника это явно испугало. У человека на подножке был ухоженный вид, нафабренные усики, нос «картошкой» и пухлые губы, – словом, само воплощение порядка. Вот оно – Спасение. Все эти полки вокруг только портили дело. Взгляд Джозефа и взгляд чиновника встретились на мгновение. «Я американец!» – закричал Джозеф прямо в лицо офицеру.
Чиновник отвел взгляд. Его круглое лицо выражало одновременно замешательство и беспокойство. Он протиснулся в машину и попытался закрыть дверь.
Но Джозеф так вцепился в ручку, будто от этого зависела вся его жизнь. Толпа смяла престарелую пару, и Джозеф повис теперь в воздухе, как полураспятый Христос, но руку с бумагами он успел поднять вверх.
Мотор кашлянул и завелся, выбросив в воздух выхлоп. Паника усилилась. Все набросились на Джозефа, пытаясь отодрать его руку от дверцы. Он отбивался как мог, размахивая бумагами.
Кто-то со знанием дела нанес ему удар палкой по почкам – это подоспела охрана. Только она могла так действовать. Ужасная боль парализовала Джозефа, у него перехватило дыхание, в глазах потемнело, кричать не было сил, но Джозеф, не выпуская ручку дверцы, в последний миг сумел забросить в кабину свои бумаги.
Он бросил их, прекрасно сознавая, что тем самым он выбросил, может быть, большую часть своей жизни, единственную вещь, которая хоть как-то могла подтвердить существование его призрачной личности. Может быть, он швырнул с бумагами свою последнюю надежду на избавление от этого ада. Он бросил бумаги как последний шанс в его жизни.
На этот раз удар палкой пришелся по шее. Было ясно, что это конец. Джозеф упал на землю и пополз по грязи, прекрасно сознавая, что если он не будет шевелиться, то сапоги русских просто сломают ему ребра и останется только умереть.
Он поставил на смерть. Поставил и проиграл. У него уже не осталось чувств. Он израсходовал все.
– Подождите.
Голос прямо над Джозефом произнес по-русски:
– Вот этот. Притащите его сюда.
Джозефа схватили и поволокли. Он попытался поднять голову, его глаза остекленели.
– Это твои документы?
Чиновник из Москвы открыл дверцу кабины и стоял сейчас на подножке, держа в руке бумаги. Потом он спрыгнул вниз и очутился рядом с Джозефом. Охранники уже гнали серую массу обездоленных назад в ворота, за колючую проволоку.
– Это твои документы? – вновь спросил чиновник. Джозеф кивнул в ответ, он по-прежнему не мог говорить.
– Так ты американский солдат? Джозеф кивнул еще раз, и на его изможденном лице выразились одновременно боль и радость. Чиновник все понял. Он понял!
– Джозеф Красновский?
– Да, – выдавил Джозеф.
Чиновник придвинул круглое лицо вплотную к Джозефу, и в глазах его мелькнуло сомнение.
– Тогда скажи что-нибудь по-английски, – скомандовал он.
– Я американец. Вы можете сами убедиться даже при этом свете, – закашлявшись, он не смог дальше говорить и согнулся почти вдвое. Солдаты заставили Джозефа выпрямиться. Приступ кашля был настолько сильным, что на лбу и на шее у него выступили вены. Болезнь сидела в нем уже давно, и он знал, что это – пневмония. Чиновник откинулся назад, с отвращением вытирая слюну со своей новенькой шинели. В нерешительности он смотрел то на пачку грязных бумаг, то на этого человека дикого вида, стоящего перед ним, и явно не знал, что же делать.
Из-за кашля Джозеф так и не смог произнести ни слова, а сказать ему хотелось многое – ведь вся его жизнь висела сейчас на волоске.
Но чиновник принял наконец решение и сунул бумаги Джозефу.
– Хорошо, – обратился чиновник к солдатам, – запихните его в фургон вместе с остальными.
А сам залез в кабину с неловкостью штатского, не привыкшего к военной форме и военной жизни. Какой-то невероятный ангел-хранитель.
Солдаты подтащили Джозефа к фургону и нетерпеливо забарабанили в дверь.
– Еще один.
Дверь открылась, и чьи-то руки крепко схватили человека по имени Джозеф Красновский. Он не выдержал и заплакал, но не тихо, с облегчением, а навзрыд, плачем страдания и освобождения от мук. И пока его затаскивали в фургон, он продолжал сжимать бумаги обеими руками.
Перед тем как дверь закрылась, Джозеф еще раз взглянул на то, что оставлял навсегда: грязь, лагерные бараки, серые фигуры, облепившие колючую проволоку… Последний взгляд на весь этот ужас и ад.
Наконец дверь захлопнулась, и грузовик с рычанием тронулся с места.
НОРТАМБЕРЛЕНД, АНГЛИЯ
Ее представили ему раньше, но он не придал этому особого значения, решив, что пока не время. Вежливо и легко оставив ее, он направился к другим гостям, прекрасно зная, что делает.
Об Эвелин Сандз он знал все. Ему пришлось приложить немало усилий, чтобы сегодня она все-таки оказалась в его доме. Эвелин шел двадцать второй год, и она была дальней родственницей семьи Черчилль. В конце восемнадцатого месяца войны девушка стала сотрудником личного аппарата премьер-министра, а совсем недавно ей пришлось оставить это место. После смерти отца, Роберта Сандза, она должна была получить в наследство около семи миллионов фунтов стерлингов.
Сейчас она стояла в дальнем конце комнаты и без всякого оживления разговаривала с молодым офицером артиллерии по имени Фредди, вертлявым типом, которого Дэвид знал как зануду. Не подавая виду, Дэвид продолжал болтать с двумя молодыми леди, расспрашивающими его о войне. Однако все его внимание было направлено на Сандз.
Она не была лишена приятности. Высокая и стройная, Сандз одевалась в определенном стиле, что выделяло ее среди других собравшихся здесь женщин. Ни одна из них не могла носить скучные платья военного времени с таким щегольством. Черты се худощавого лица, с тонкими губами и прекрасными серыми глазами, свидетельствовали об аристократическом происхождении. При разговоре ее брови почти всегда были вопросительно, даже иронично приподняты. И хотя Дэвиду Годболду не очень нравилась в женщинах ирония, но ее прекрасные каштановые с отливом волосы, се гибкое тело были так хороши, что Дэвид инстинктивно почувствовал: она должна быть хороша и в постели, и если не сладострастна, то любопытна, во всяком случае. Порода в ней чувствовалась во всем. Нет, положительно, она не была лишена приятности.
Однако она была ужасно скованна. С неловкими манерами, скрывающими глубокую застенчивость, она не чувствовала себя свободно в компании. У нее не было дара, как бы порхая, легко и свободно болтать о пустяках, что просто необходимо в обществе.
Она девственница – не совсем обычно для девушки се круга и происхождения, но Дэвид был полностью в этом уверен. Застенчивая, скованная, несметно богатая девственница.
Стало быть – само совершенство.
Естественно, он решил вступить в игру и играть долго, сколько потребуется, – два, три года. Смутно сознавая, что банк в этой партии уже удалось сорвать, он инстинктивно почувствовал: вступать в игру надо сейчас же, не медля, пока кто-то другой не опередил его.
Легкое подрагивание век и плотно сжатые губы явно сулили ему успех в этом флирте. В лагере для военнопленных он здорово похудел. И его вид способен был вызвать жалость и сострадание. В таком деле это могло быть только на руку.
В очередной раз взглянув в другой конец комнаты, он чуть не улыбнулся. Оставив Сандз одну, Фредди двигался сейчас по направлению к другой группе гостей. Дэвид увидел, как щеки девушки слегка покраснели, и она взглянула на свой бокал.
Бедный Фредди! Даже светские приличия не удержали такого зануду возле девушки. Семь миллионов фунтов стерлингов словно висели в воздухе, позвякивая и раскачивая над головой Сандз. Она стояла в углу – стройная, застенчивая, одинокая, глядя в свой бокал, словно желая найти в нем ответ на какой-то вопрос.
Дэвид подождал немного, желая узнать, кто же еще подойдет к Сандз. Никого. Он почувствовал, что сердце его возбужденно забилось. Вот он, его час. Неужели так добываются состояния? Тот, другой, проморгал сейчас удобный случай, и фортуна сама указывает путь.
Дэвид улыбнулся своим собеседницам, блеснув красивыми зубами.
– Извините меня, старушки, – сказал он с легким вздохом, – но я немного устал и оставлю вас на минуту.
Женщины проводили Дэвида томными взглядами. Он удалялся от них, пробираясь между гостями и желая скорей оказаться там, где стояла Сандз, все также разглядывая свой бокал.
– Ну, не надо так грустить. Уверен, что предмет ваших мыслей не стоит этого, – мягко произнес Дэвид в качестве приветствия.
Она взглянула на него с некоторым испугом в широко раскрытых глазах. Дневной свет слегка позолотил пушок ее щек, придал блеск ее каштановым волосам.
Мгновение она была сама застенчивость, сама нерешительность. Затем брови с вызовом приподнялись.
– Вы не правы, капитан Годболд. Мои мысли стоят многого.
– Зовите меня просто Дэвид.
– Хорошо.
И она вновь покраснела, но уже не как школьница, опустив голову, а глядя ему прямо в глаза; впрочем, краска довольно скоро сошла с ее щек:
– Вы пришли сюда, чтобы спасти меня от одиночества?
– Скорее, чтобы выразить сочувствие.
– О! – При этом она как-то выпрямилась, а взгляд стал холодным. – По какому поводу?
– По поводу того, что случилось с премьер-министром.
– Что же с ним случилось?
– Он проиграл на выборах, – пояснил Дэвид. – Еще не смолкли пушки и – на тебе. И это после всего того, что Уинстон сделал для страны, причем я имею в виду не только войну. Не могу поверить в то, что британцы оказались настолько неблагодарными, что просто выпихнули своего спасителя. Это ужасно, это национальный позор. Я готов лично выпороть каждого, кто голосовал против. Неблагодарные свиньи.
– Боюсь, это непосильный труд, – заметила Эвелин Сандз. – У лейбористов подавляющее число мест в парламенте, но ведь они получили на выборах вдвое больше голосов, чем консерваторы.
– Вот этого-то я и не могу понять.
– Демократия, – произнесла она спокойно, – за которую мы и боролись эти шесть лет.
Он быстро взглянул на нее, слегка отступив назад. Дэвиду показалось, что над ним подсмеиваются. Но ее худощавое лицо и губы сохраняли спокойствие.
– Вы не теряете присутствия духа.
– У меня просто нет выбора. – С этими словами она пригубила вино из бокала, продолжая смотреть ему прямо в глаза: – А почему именно мне вы решили посочувствовать?
– Потому, – произнес Дэвид с некоторой нерешительностью, – что мне известно, как близки вы были к Уинстону. Я подумал, что для вас это тоже могло оказаться немалым потрясением. Так или иначе, но работу вы потеряли.
В ответ она только кивнула:
– Правда. Но я не рассматривала себя работающей только на Уинстона. Скорее на правительство. На всю страну. От моих услуг просто отказались.
Дэвид смотрел на губы Сандз – слегка влажные от вина и чуть поблескивающие в дневном свете. Не самое соблазнительное из всего, что он успел увидеть в Англии после возвращения домой. Однако он почувствовал возникшее в нем желание. Дэвид протянул руку, чтобы взять пустой бокал из рук девушки.
– Принести вам еще чего-нибудь?
Она слегка улыбнулась ему.
– Согласна, если вам так хочется.
Бокал уже был в его руке.
– Фруктовый пунш?
– Скорее джин с тоником.
– Хорошо, – проговорил он, отходя от девушки. – Может быть, продолжим на террасе? Смотрите, какой прекрасный день.
– Согласна, – с той же интонацией отозвалась Сандз, – как вам угодно.
Дэвид улыбнулся в ответ. У него появилось предчувствие скорой и легкой победы. А скорые победы доставляли немалое удовольствие.
– Не уходите отсюда.
ИТАЛИЯ
Повитуха вышла из комнаты, вытирая руки.
– В доме есть выпивка? – обратилась она к Тео. Он так и застыл в одной позе, склонившись над столом.
– Поищи в шкафу, – прошептал Тео.
Повитуха принялась шарить по полкам, нашла полбутылки бренди. Затем налила стакан и ушла на кухню.
Наконец Тео нашел в себе силы сделать первое движение. С трудом развернувшись и опираясь на палку, он захромал к комнате роженицы. Войдя в комнату, Тео сразу же ощутил запах бойни.
Повитуха положила мать и дочь рядом, укрыв одной окровавленной простыней. Дрожащей рукой Тео откинул ее и застыл над телом сестры и младенца.
Лицо Кандиды было мраморно-белым, глаза полуоткрыты и смотрели куда-то в потолок. Капли молока выступили на сосках.
Девочка лежала, уткнувшись в тело матери. Мраморно-белое личико со щечками херувима, нежным пушком черных волос, на голове – следы от щипцов. Глаза закрыты, а маленький ротик полуоткрыт. Похоже скорее на сон, чем на смерть.
Но все кругом напоминало скорее преступление, а не роды.
Тео отбросил трость и взял младенца на руки. Тельце оказалось мягким и еще теплым. Одна ручка безжизненно свесилась, а головка упала прямо Тео на грудь.
«Нет, – неожиданно родилась в его сознании мысль. – Я не позволю свершиться этому».
Захромав из последних сил (больная нога, как ветка дерева, готова была переломиться в любую минуту), Тео понес ребенка так быстро, как только мог, через весь дом. Лицо повитухи побелело, когда она увидела калеку.
– Совсем спятил? – выпалила женщина.
– Я не позволю, не позволю, – произнес Тео вслух.
– Тео, ты сошел с ума. Это уж слишком для тебя. Не обращая внимания на женщину, калека проковылял с младенцем мимо и вышел во двор.
– Тео! – продолжала кричать повитуха ему в спину.
Во дворе оказалась бадья с водой, которая уже успела покрыться легкой корочкой льда. Тео склонился, чувствуя, как нестерпимая боль пронзает ногу. Затем, освободив одной рукой воду ото льда, он опустил маленькое тельце в холодную колючую воду.
И сразу же почувствовал, как дрогнул в конвульсиях этот безжизненный комочек.
Сначала он подумал, что ошибся, но движение тут же повторилось. Тогда Тео вытащил ребенка из воды, и она ручейками побежала по черному пушку волос. Девочка поперхнулась, и все личико стало красным, а затем она закричала, и это было как призыв к жизни.
Повитуха оказалась на пороге, она словно окаменела от неожиданности.
– О Господи! Что ты сделал?
Удивившись сам свершившемуся чуду, Тео вновь ступил на больную ногу и, прижимая к груди кричащее дитя, захромал назад, к дому. Краска постепенно покрывала белое тельце. Девочка начала брыкаться и сжимать кулачки. Она кричала и, казалось, вкладывала в этот крик всю неистребимую жажду жизни.
– Ей холодно, – произнес Тео и удивился своему голосу. Он протянул младенца повитухе, но та закачала головой, будто боясь чего-то.
– Ты дал ей жизнь. Вот ты и неси ее теперь, – сказала женщина и побежала за пеленками.
– Катарина Элеонора, отказываешься ли ты от козней дьявольских? – громко спросил священник.
– Да, – ответил за девочку хромой Тео.
Роза Киприани, не отрываясь, молчаливо, смотрела на маленькое создание, что лежало у ее сына на руках, пока священник касался лба младенца. Девочка даже не проснулась во время крещения.
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа нарекаю тебя. Аминь.
С этими словами Роза медленно перекрестилась. Повитуха еле сдерживала слезы. Тео как завороженный смотрел на девочку. Он так и не выпустил этот теплый комочек из рук. И казалось, что теперь никто на свете не осмелился бы забрать у него ребенка.
Священник ушел, а повитуха осталась, чтобы присмотреть за девочкой. Она проснулась и заплакала, суча ножками в пеленках. Тео неловко принялся убаюкивать дитя.
– Голодная, – сказал он, вспомнив о капельках молока, выступивших на сосках мертвой сестры, и посмотрел на мать. Она, кажется, не произнесла еще ни слова, и лицо ее по-прежнему напоминало маску. Эта женщина приняла воскрешение младенца без радости и даже без удивления.