Полная версия
Кролики и удавы
Казалось, Автандил Автандилович только что облетел места моей командировки и теперь сравнивает то, что видел, с тем, что я написал.
Рядом с его крупной, породистой фигурой сухощавый Платон Самсонович выглядел в лучшем случае как дежурный механик. Сейчас он выглядел как провинившийся механик. Когда я подошел к столу Автандила Автандиловича, я почувствовал даже физически, как от его облика повеяло холодом, словно он еще был окружен атмосферой заоблачных высот, откуда только что прилетел.
Я почувствовал, что меня начинает сковывать этот заоблачный холод, и постарался стряхнуть с себя унизительное оцепенение, но ничего не получилось, может быть, потому, что он молчал. Мне вдруг показалось, что я в очерке все перепутал, причем я даже отчетливо увидел всю эту бредовую путаницу и удивился, как я этого не заметил, когда его перечитывал. Мне даже показалось, что я везде Иллариона Максимовича назвал почему-то Максимом Илларионовичем, и это было особенно неприятно.
Наконец, почувствовав, что я дошел до определенной, нужной ему точки замерзания, он проговорил голосом, поддерживающим эту точку:
– Вы написали вредную для нас статью.
Я посмотрел на Платона Самсоновича. Платон Самсонович отвернулся к стене.
– Причем вы замаскировали ее вред, – добавил Автандил Автандилович, любуясь моим замерзанием. – Сначала она меня даже подкупила, – добавил он, – есть удачные сравнения… Но все-таки это ревизия нашей основной линии.
– Почему ревизия? – сказал я. Голос мой подымался откуда-то из самой глубины, где осталось небольшое незамерзшее пространство.
– И потом, что вы за чепуху пишете насчет микроклимата? Козлотур – и микроклимат. Что это – апельсин, грейпфрут?
– Но ведь он не хочет жить с местными козами, – сказал я взволнованно, стараясь обезоружить его самой бесспорностью факта, и вдруг вспомнил и уверился, что в очерке ничего не напутано, а Илларион Максимович назван именно Илларионом Максимовичем.
– Значит, не сумели настроить его, не мобилизовали всех возможностей, а вы пошли на поводу…
– Это председатель его запутал, – вставил Платон Самсонович. – Я же предупреждал: основная идея твоего очерка – это «чай хорошо, но мясо и шерсть – еще лучше».
– Да вы знаете, – перебил его редактор, – если мы сейчас дадим лазейку насчет микроклимата, они все будут кричать, что у них микроклимат неподходящий… и это теперь, когда нашим начинанием заинтересовались повсюду?
– А разве мы и они – не одно и то же? – сорвалось у меня с губ, хотя я этого и не собирался говорить. Ну, теперь все, подумал я.
– Вот это и есть в плену отсталых настроений, – неожиданно спокойно заметил Автандил Автандилович и добавил: – Кстати, что это за ерундистика с таджикской шерстяной козой, что за фантазия, откуда вы это взяли?
Я заметил, что он сразу успокоился, – мое поведение объяснилось отчетливо найденной формулировкой.
Платон Самсонович поджал губы, на скулах у него выступили пятна румянца. Я промолчал. Автандил Автандилович покосился на Платона Самсоновича, но ничего не сказал. Несколько секунд он молчал, давая нам обоим осознать значительность моего падения. И тут я опять подумал, что все кончено, и в то же время я подумал, что если он меня решил изгонять, то должен был ухватиться за мои последние слова, но он почему-то за них не ухватился.
– Переработать в духе полной козлотуризации, – сказал он значительно и перекинул рукопись Платону Самсоновичу.
Откуда он знает это слово, подумал я и стал ждать.
– Вас я перевожу в отдел культуры, – сказал он голосом человека, выполняющего свой долг до конца, хотя это и не так легко. – Писать можете, но знания жизни нет. Сейчас мы решили провести конкурс на лучшее художественное произведение о козлотуре. Проведите его на хорошем столичном уровне… У меня все.
Автандил Автандилович включил вентилятор, и лицо его начало постепенно каменеть. Пока мы с Платоном Самсоновичем выходили из кабинета, я боялся, что его кружащийся самолет пустит нам вслед пулеметную очередь, и успокоился только после того, как за нами закрылась тяжелая дверь кабинета.
– Сорвалось, – сказал Платон Самсонович, когда мы вышли в коридор.
– Что сорвалось? – спросил я.
– С таджикской козой, – проговорил он, выходя из глубокой задумчивости, – ты не совсем так написал, надо было от имени колхозника…
– Да ладно, – сказал я. Мне как-то все это надоело.
– «Козлотуризация»… бросается словами, – кивнул он в сторону кабинета Автандила Автандиловича, когда мы вошли в свой отдел.
Я стал собирать бумаги из ящика своего стола.
– Не унывай, я тебя потом возьму снова в свой отдел, – пообещал Платон Самсонович. – Кстати, правда, что тебе заказали статью из газеты, где ты работал?
– Правда, – сказал я.
– Если у тебя нет настроения, я могу им написать, – оживился он.
– Конечно, пишите, – сказал я.
– Сегодня же вечером напишу. – Он окончательно стряхнул с себя уныние и снова кивнул в сторону редакторского кабинета: – «Козлотуризация»… Одни бросаются словами, другие дело делают.
Когда я проходил по нашей главной улице, со мной случилась жуткая вещь. На той стороне тротуара возле витрины универсального магазина стоял человек, одетый в новенький костюм и в шляпе. Он смотрел в витрину, в которой стояло несколько манекенов, точно так же одетых, как и он. Увидев его, я подумал: до чего они похожи друг на друга, то есть он и манекены. Не успел я додумать эту мыслишку, как один из манекенов, стоявших в витрине, зашевелился. Я как-то похолодел, но у меня хватило здравого смысла сказать себе, что это бред, что манекен не может шевелиться, до этого еще не додумались.
Только я так подумал, как манекен, который до этого зашевелился, теперь в какой-то злобной насмешке над моим здравым смыслом спокойно повернулся и стал выходить из витрины. Не успел я очнуться, как через мгновение зашевелились и остальные манекены, именно зашевелились сначала и только потом двинулись вслед за первым. И только когда все они вышли на улицу, я понял: этот разговор манекенов – просто какая-то ошибка зрения, помноженная на усталость, волнение и еще что-то. То, что я принял за витрину универсального магазина, было стеклянной перегородкой, и люди, которых я принял за манекены, просто стояли по ту сторону стеклянной стены.
Надо дохнуть свежим воздухом, иначе так с ума сойдешь, подумал я и поскорей повернул в сторону моря.
Я с детства ненавижу манекены. Я до сих пор не пойму, как эту дикость можно разрешить. Манекен – это совсем не то, что чучело. Чучело человечно. Это игра, которая может некоторое время пугать детей или более долгое время птиц, потому что они еще более дети. На манекен я не могу смотреть без ненависти и отвращения. Это наглое, это подлое, это циничное сходство с человеком.
Вы думаете, он, манекен, демонстрирует вам костюм новейшего покроя? Черта с два! Он хочет доказать, что можно быть человеком и без души. Он призывает нас брать с него пример. И в том, что он всегда представляет новейшую моду, есть дьявольский намек на то, что он из будущего.
Но мы не принимаем его завтрашний день, потому что мы хотим свой, человеческий завтрашний день.
Когда я гляжу в глаза собаки, я нахожу в них сходство с человеческим взглядом, и я уважаю это сходство. Я вижу миллионы лет, которые нас разделяют, и вижу, что, несмотря на миллионы лет, которые нас разделяют, ее душа уже оплодотворена человечностью, чует ее, как след, и идет за ней.
Собака талантлива. Меня трогает ее стремление к человеческому, и рука моя бессознательно тянется погладить ее, она рождает во мне отзывчивость. Значит, она не только стремится к человеческому, но и во мне усиливает человеческое. Наверное, в этом и заключается человеческая сущность – в духовной отзывчивости, которая порождает в людях ответную отзывчивость. Радостный визг собаки при виде человека – это проявление ее духовности.
Я удивляюсь способностям попугая, его голосовых связок и механической памяти, но до собаки попугаю далеко. Попугай – это любопытно. Собака – это прекрасно.
Мы часто удовлетворяемся, обозначая сущность приблизительным словом. Но даже если мы ее точно обозначим – сущность меняется, а ее обозначение, слово, еще долго остается, сохраняя форму сущности, как пустой стручок сохраняет выпуклости давно выпавших горошин. Любая из этих ошибок, а чаще всего двойная, в конце концов приводит к путанице понятий. Путаница в понятиях в конечном итоге отражает наше равнодушие, или недостаточную заинтересованность, или недостаточную любовь к сущности понятия, ибо любовь – это высшая форма заинтересованности.
И за это приходится рано или поздно расплачиваться. И только тогда, щупая синяки, мы начинаем подбирать к сущности точное обозначение. А до этого мы путаем попугая с пророком, потому что мало или недостаточно задумывались над тем, в чем заключается величие человека. Мало задумывались, потому что мало уважали себя, и своих товарищей, и свою жизнь.
Дня через три в обеденный перерыв я сидел в той же кофейне. Вошел Вахтанг Бочуа – в белоснежном костюме, сияющий апофеоз белых и розовых тонов. Он был в обществе старого человека и женщины, одетой с элегантной неряшливостью гадалки. Увидев меня, Вахтанг остановился.
– Ну как лекция? – спросил я.
– Колхозники рыдали, – ответил Вахтанг, улыбаясь, – а с тебя бутылка шампанского.
– За что? – спросил я.
– Разве ты не знаешь? – удивился Вахтанг. – Я же тебя спас из-под колеса истории. Автандил Автандилович хотел с тобой расстаться, но я ему сказал: только через мой труп.
– А он что? – спросил я.
– Понял, что даже колесо истории увязнет здесь. – Вахтанг любовно похлопал по своему мощному животу. – Экзекуция отменена.
Он стоял передо мной розовый, дородный, улыбающийся, неуязвимый, как бы сам удивленный беспредельностью своих возможностей и одновременно обдумывающий, чем бы меня еще удивить.
– А ты знаешь, кто это такие? – Он слегка кивнул в сторону своих спутников. Спутники уже заняли столик и оттуда любовно поглядывали на Вахтанга.
– Нет, – сказал я.
– Мой друг, профессор (он назвал его фамилию), известнейший в мире минералог, и его любимая ученица. Между прочим, подарил мне коллекцию кавказских минералов.
– За что? – спросил я.
– Сам не знает. – Вахтанг радостно развел руками. – Просто полюбил меня. Я его вожу по разным историческим местам.
– Вахта-а-анг, мы скучаем, – капризно протянула любимая ученица.
Сам профессор, ласково улыбаясь, смотрел в нашу сторону. Из-под столика высовывались его длинные ноги, прикрытые полотняными брюками и лениво вдетые в сандалии. Такие ноги бывают у долговязых рассеянных подростков.
– И это еще не все, – сказал Вахтанг, продолжая улыбаться и пожимая плечами в том смысле, что чудачествам в этом мире нет предела, – завещал мне свою библиотеку.
– Смотри не отрави его, – сказал я.
– Что ты, – улыбнулся Вахтанг, – я его, как родного отца…
– Приветствую нашу замечательную молодежь. – Откуда-то появился Соломон Маркович. Он стоял маленький, морщинистый, навек заспиртованный, во всяком случае изнутри, в своей тихой, но упорной скорби.
– Уважаемый Вахтанг, – обратился Соломон Маркович к нему, – я старый человек, мне не нужно ста граммов, мне нужно только пятьдесят.
– И вы их получите, – сказал Вахтанг и, вельможно взяв его под руку, направился к своему столику.
– Еще одна местная археологическая достопримечательность, – представил его Вахтанг своим друзьям и пододвинул стул. – Прошу любить: мудрый Соломон Маркович.
Соломон Маркович сел. Он держался спокойно и с достоинством.
– Я вчера прочел одну книжку, называется «Библия», – начал он. Он всегда так начинал. Я подумал, что он опять, согласно моей теории, из большой неудачи своей жизни извлекает маленькие удачи ежедневных выпивок.
С месяц я спокойно работал в отделе культуры. Шум кампании не смолкал, но теперь он мне не мешал. Я к нему привык, как привыкаешь к шуму прибоя. Областное совещание по козлотуризации колхозов нашей республики прошло на высоком уровне. Хотя и раздавались некоторые критические голоса, но они потонули в общем победном хоре.
В конкурсе на лучшее произведение о козлотуре победил бухгалтер Лыхнинского колхоза. Он написал песню о козлотуре. Вот ее текст:
Жил гордый тур в горах Кавказа.По нем турицы сохли все,Но он мечтал о желтоглазой,О милой маленькой козе.Но отвергали злые люди,Пролить пытаясь его кровь,Его альпийскую, по сути,Высокогорную любовь.Тур уходил за перевалы,Колючки жесткие грызя,Его теснили феодалы,Мелкопоместные князья.Паленой шерстью дело пахло,А также пахло шашлыком…А козочка в долине чахлаВ разлуке с гордым женихом.И только в наши дни впервыеНашелся добрый чародей,Что снял преграды видовыеРукой мичуринской своей.И с туром козочка любовноСплела рога под звон чонгур.От этой ласки, безусловно,Родился первый козлотур.В нем навсегда, как говорится,Соединились две черты:Прыгучесть славного альпийцаИ домовитый нрав козы.Назло любому самодуруТеперь мы славим на векаНе только мясо козлотура,Но и прекрасные рога.Чтобы понять ядовитый смысл последней строфы, надо знать предысторию всего стихотворения. В основу ее был положен реальный случай.
В одном колхозе козлотур чуть не забодал маленького сына председателя, который, как потом выяснилось (я имею в виду, конечно, сына), часто дразнил и даже, как утверждал Платон Самсонович, издевался над беззащитным животным, пользуясь служебным положением своего отца.
Ребенок сильно испугался, но, как выяснилось, никаких серьезных увечий козлотур ему не нанес. Тем не менее председатель под влиянием своей разъяренной жены приказал местному кузнецу спилить рога козлотуру. Об этом написал секретарь сельсовета. Платон Самсонович пришел в неистовство. Он поехал в колхоз, чтобы лично убедиться во всем. Все оказалось правдой. Платон Самсонович даже привез один рог козлотура, другой рог, как смущенно сообщил ему председатель колхоза, утащила собака. Все работники редакции приходили смотреть рог козлотура, даже невозмутимый метранпаж специально пришел из типографии посмотреть на рог. Платон Самсонович охотно показывал его, обращая внимание на следы варварской пилы кузнеца. Рог был тяжелый и коричневый, как бивень допотопного носорога. Заведующий отделом информации, он же председатель месткома, предложил отдать мастеру отделать его, чтобы потом ввести в употребление для коллективных редакционных пикников.
– Литра три войдет свободно, – сказал он, рассматривая его со всех сторон.
Платон Самсонович с негодованием отверг это предложение. По этому поводу он написал фельетон под названием «Козлотур и самодур», где сурово и беспощадно карал председателя. Он даже предлагал поместить в газете снимок обесчещенного животного, но Автандил Автандилович после некоторых раздумий решил ограничиться фельетоном.
– Это могут не так понять, – сказал он по поводу снимка. Кто именно может не так понять, он не стал объяснять.
Вот почему, когда на конкурс пришло стихотворение лыхнинского бухгалтера под тем же названием, Платон Самсонович стал за него горой как самый влиятельный член жюри и его единственный технический эксперт. Редактор не имел ничего против, он только заметил, что надо немного изменить две последние строчки так, чтобы автор славил не только мясо и рога, но и шерсть козлотура.
– Еще неизвестно, что важнее, – сказал он и неожиданно сам исправил последние строчки. Теперь стихотворение кончалось так:
Назло любому самодуруЯ буду славить на векаИ шерсть и мясо козлотура,А также «пышные» рога.– Может, «пышные» не совсем точно? – сказал я.
– Пышные, то есть красивые, очень даже точно, – твердо возразил Автандил Автандилович.
В нем проснулось извечное упорство поэта, отстаивающего оригинал. Автор был доволен. Вскоре на это стихотворение была написана музыка, и притом довольно удачная. Во всяком случае, ее неоднократно исполняли по радио и со сцены. Со сцены ее исполнял хор самодеятельности табачной фабрики под руководством ныне реабилитированного, известного в тридцатых годах исполнителя кавказских танцев Пата Патарая.
Рог так и остался в кабинете Платона Самсоновича. Он возлежал на кипе старых подшивок как напоминание о бдительности.
* * *Основное время в отделе культуры у меня уходило на обработку читательских писем – обычно жалобы на плохую работу сельских клубов – и стихи – творчество трудящихся.
После окончания конкурса на лучшее произведение о козлотуре стихи на эту тему посыпались с удвоенной силой. Причем многие из них были помечены грифом: «К следующему конкурсу», хотя редакция нигде не объявляла, что будет еще один конкурс.
Интересно, что многие авторы, в основном пенсионеры, в сопроводительном письме упоминали, что государство их хорошо обеспечило и они не нуждаются в гонораре, и если какой-нибудь молодой сотрудник редакции кое-что подправит в их стихах для напечатания, то его скромный труд не останется без вознаграждения, ибо всякий труд и т. д. Сначала меня возмущало, почему именно молодой сотрудник, но потом я к этому привык и не обращал внимания.
Первое время я вежливо намекал авторам, что сочинительство требует некоторых природных способностей и даже грамотности. Но однажды Автандил Автандилович вызвал меня и, подчеркнув красным карандашом наиболее откровенные строчки моего ответа, посоветовал быть доброжелательней.
– Нельзя говорить, что у человека нет таланта. Мы обязаны воспитывать таланты, тем более когда речь идет о творчестве трудящихся, – заметил он.
К этому времени я окончательно уяснил слабость Автандила Автандиловича. Этот мощный человек цепенел, как кролик, под гипнозом формулы. Если он выдвигал какую-нибудь формулу, переспорить его было невозможно. Зато можно было перезарядить его другой формулой, более свежей. Когда он заговорил насчет творчества трудящихся и воспитания талантов, мне пришла в голову формула относительно заигрывания с массами, но я ее не решился высказать. Все-таки сюда она не слишком подходила.
Вот почему, сжав зубы, я отвечал на письма стихотворцев, злорадно советуя им учиться у классиков, в особенности у Маяковского.
Несколько раз за это время я выезжал в командировки и, когда готовил материал к печати, уже заранее знал те места, которые редактору не понравятся и будут обязательно вычеркнуты.
Для мест, подлежащих уничтожению, я делал единственное, что мог: старался их писать как можно лучше.
Одним словом, все шло нормально, но тут случилось событие, которое в какой-то мере повлияло на мою жизнь, хотя и не имело отношения к теме моего повествования, то есть к козлотурам.
В тот вечер мы сидели с ребятами на приморском парапете и поглядывали на улицу, по которой все время двигались навстречу друг другу два потока. Толпа нарядных, возбужденных своим процеживающим движением людей.
Белоснежная рубашка, черные брюки, узконосые туфли, пачка «Казбека», заложенная за пояс на манер ковбойского пистолета, – летняя боевая форма южного щеголя.
Вечер не предвещал ничего особенного. Да мы ничего особенного и не ожидали. Просто отдыхали, сидя на парапете, лениво поглядывая на гуляющих, и говорили о том, о чем говорят все мужчины в таких случаях. А говорят они в таких случаях всякую ерунду.
Тогда-то она и появилась. Девушка была в обществе двух пожилых женщин. Они прошли по тротуару мимо нас. Я успел заметить нежный профиль и пышные золотистые волосы. Это была очень приятная девушка, только талия ее мне показалась слишком узкой. Что-то старинное, от корсетных времен.
Она покорно и прилично слушала то, что говорила одна из женщин. Но я не очень поверил в эту покорность. Мне подумалось, что девушка с такими пухлыми губами может быть и не такой уж покорной.
Я следил за ней, пока она со своими спутницами не скрылась из глаз. Слава богу, ребята ничего не заметили. Они держали под прицелом улицу, а девушка как бы прошла над ними. Я посидел еще немного и почувствовал, что разговоры товарищей как-то до меня не доходят. Я уже нырнул куда-то и слышал их через толщу воды.
Девушка не выходила у меня из головы. Мне захотелось ее снова увидеть. Не то чтобы я боялся, что ее увлекут щеголи в белых рубашках, с томной походкой. Нет, я был уверен, что их дурацкие патронташи с полупустыми гильзами казбечин не представляют для нее опасности. Слишком мелкая дробь. К тому же я понимал: вынуть ее из такой плотной шершавой обертки, как две пожилые женщины, задача дай бог.
Как бы там ни было, я распрощался с ребятами и ушел. Найти ее в такой толчее казалось невероятным. Но она мне уже мерещилась. Чуть-чуть, но все-таки. А раз человек мерещится, можно быть спокойным – сам найдется. Раз так, подумал я, значит, я излечился от старой болезни. Майор оказался неплохим врачом. Я почувствовал в себе вернейший признак выздоровления, желание снова заболеть. Я стал ее искать.
Я знал, что ее увижу, а что дальше будет – понятия не имел. Просто надо было убедиться – в самом деле она мерещится или только показалось?
И вот я вижу – она стоит на маленьком причале для местных катеров. Наклонилась над барьером и смотрит в воду. На ней какая-то детская рубашонка и широченная юбка на недоразвитой талии. Про таких девушек у нас говорят: ножницами можно перерезать.
Рядом с девушкой на скамейке сидели обе женщины, с которыми она так покорно проходила по набережной.
Надо сказать, что о наших краях болтают всякую чепуху. Вроде того, что девушек воруют, увозят в горы и тому подобную чушь. В основном все это бред, но многие верят.
Во всяком случае, спутницы девушки сейчас сидели от нее так близко, что в случае неожиданного умыкания могли бы, не вставая со скамейки, удержать ее хотя бы за юбку. Юбка эта сейчас плескалась вокруг ее ног широко и свободно, как флаг независимой, хотя и вполне миролюбивой державы.
Раздумывая, как быть дальше, я прошел до конца причала и, возвращаясь, решил во что бы то ни стало остановиться возле нее. Я решил использовать единственную ошибку, допущенную охраной, – фланг, обращенный к морю, был открыт.
Море было на моей стороне. И вот я подхожу, а легкий ветерок дует мне в спину, как дружеская рука, подталкивающая на преступление. Неожиданно порыв так раздул ее юбку, что мне показалось – она вот-вот взлетит, прежде чем я успею подойти. Я даже немного ускорил шаги. Но девушка, не глядя на юбку, прихлопнула ее рукой. Так прикрывают окно, чтобы устранить сквознячок. А может быть, так гасят парашют. Хотя я сам с парашютом не прыгал и, разумеется, не собираюсь, но почему-то образ парашюта, особенно нераскрывающегося, меня преследует…
Но как к ней все-таки подойти? И вдруг меня осенило. Надо притвориться приезжим. Обычно они друг другу почему-то больше доверяют. То, что она не из наших краев, было видно сразу.
И вот я подошел и стал рядом с ней. Стою себе солидно и скромно. Вроде человек гулял, а потом решил: дай я посмотрю на это Черное море, с чего оно плещется тут без всякой пользы для отдыхающих. Чтобы не было никаких подозрений, я даже не смотрел в ее сторону.
Внизу, прямо под ногами, у железной лесенки, болталась шлюпка с рыбацкого баркаса. Сам баркас стоял на рейде. На эту шлюпку она и смотрела. Теперь-то можно сказать, что она смотрела прямо в глаза судьбе. Но тогда я этого не понимал. Я только заметил, что она как-то задумчиво смотрела на нее. Может быть, она решила удрать на этой шлюпке от своих спутниц. Я бы с удовольствием помог ей, хотя бы в качестве гребца.
Я стоял рядом с ней, медленно чугунея и чувствуя: чем дальше буду молчать, тем труднее мне будет заговорить.
– Интересно, что это за лодка? – наконец пробубнил я, обращаясь к ней, но не прямо, а так под углом в сорок пять градусов.
Более глупый вопрос трудно было придумать. Девушка слегка пожала плечами.
– Странно, – сказал я, продолжая гнуть ту же дурацкую линию, как будто увидеть шлюпку у причала бог весть какое чудо. – Ведь говорят, здесь граница близко, – нервно проговорил я, мысленно колотя себя головой о поручни.
– А что, может, контрабандисты? – обрадовалась она.
– У нас в санатории рассказывали, – начал я бодро, еще сам не зная о чем.
Как раз в это время, грохоча сапогами, по железной лесенке спустились два человека. Первый нес большую плетеную корзину, прикрытую полотенцем, у второго за плечами лежал мешок.
Я замолк и приложил палец к губам.
– Как интересно, – прошептала девушка. – Что они будут делать?
Я слегка покачал головой, давая знать, что ничего хорошего от них ожидать не следует. Девушка закусила губу и еще ниже наклонилась над поручнями.
Тот, что шел с корзиной, вскочил на пляшущую лодку и, пробежав по банкам, уселся на корму, поставив корзину между ног. Не успел я опомниться, как он поднял свое румяное до черноты лицо и, улыбаясь, кивнул мне. Это был один из тех рыбаков, с которыми я когда-то выходил в море. Звали его Спиро.