Полная версия
Мария Каллас. Дневники. Письма
Вот и я в свою очередь решил стать таким «проводником». Мне казалось, что, если я поделюсь со всеми своим опытом, тем, что я сам пережил когда-то, познакомлю с Вашей жизнью и искусством новое поколение, это будет прекрасным подарком, который и мне станет высшей наградой. И только теперь я понимаю, что это оказалось моей миссией. Поиск Ваших близких обернулся сам по себе целой эпопеей, я собирал утраченные или ревностно охраняемые документы и архивы, объездил дюжину стран в надежде найти фотографии, фильмы и, конечно же, Ваши письма, что и позволило мне осуществить уникальный, многогранный проект (фильм, выставка, три книги и неизвестные записи), в центре которого царит Ваше слово, ибо я еще в самом начале пути понял, что Вы и только Вы можете поведать нам о своей необыкновенной жизни – впрочем, так Вы и говорили, добавляя: «After all I’m the one who’s lived it» – «В конце концов, я же ее прожила».
Запустить этот гигантский проект, учитывая, что никто в него не верил, было совсем непросто. И я не без некоторого волнения смотрю, как приближается финал нашего долгого путешествия, кульминацией которого является эта книга. Вы были всегда рядом со мной, Вы казались почти вездесущей, и в самые трудные минуты сомнений, когда я сталкивался с многочисленными препятствиями, мне всегда был дан знак, свершалось маленькое чудо, и я мог продолжать свой путь. И еще меня постоянно и безоговорочно поддерживали Ваши близкие, вселяя в меня решимость и веру, без которых невозможно осуществление такого безумного предприятия.
С самого начала я подошел к этой работе и связанным с ней проектам с бесконечной любовью, бескорыстием и смирением, следуя Вашему принципу отдавать всего себя во имя чего-то большего, чем ты сам. Сегодня мои «произведения» уже мне не принадлежат. Фильм «Maria by Callas» объездил более сорока стран, книги отныне в руках читателей. Одноименная выставка оказалась сродни тибетской мандале – словно тысячи разноцветных песчинок, тщательно собранные воедино, просуществовали некоторое время, а потом их стёрло дыханием, возвышенным и изменчивым. Из всего этого я не извлекаю ни выгоды, ни прибыли, за исключением того, что я был «смиренным слугой Гения», как пела Ваша Адриана Лекуврер, и если мне и сопутствовал успех, то прежде всего и навсегда он принадлежит, естественно, Вам. Если мне удалось, благодаря усердному труду и преданному служению, внести свой скромный вклад в общее дело, это величайшее счастье для меня. В Париже, Вашем любимом городе, вместе с теми, кто Вам был близок и дорог, мы создали организацию, присвоив ей Ваше имя. На «Дотационный фонд Марии Каллас» возложена теперь миссия, которую я когда-то взял на себя. Моя же миссия увенчана этой книгой и подходит к концу, и мне кажется, я справился с ней, во всяком случае справился в силу своих возможностей, неизменно стараясь делать все так, как хотели бы Вы, честно и уважительно.
В таком умонастроении я и приступил к заключительной фазе моих странствий, собирая, переводя и аннотируя все тексты, принадлежащие Вашему перу, которые мне удалось достать, иногда не без труда, за эти шесть лет. Для меня это стало в каком-то смысле апогеем нашей истории, проникновением в Вашу сокровенную жизнь, – должен признаться, что, я открыл для себя вещи, о которых мог только догадываться. Мне показалось, что благодаря этим письмам, буквально заглянув вам в душу, я точнее понял истоки Вашего пения. Конечно, нельзя утверждать, что эта переписка включает в себя все, что Вы когда-либо писали, но, я полагаю, это безусловно исчерпывающий рассказ от первого лица почти о всей Вашей жизни. Вот почему я решил ни от чего не отказываться. Ведь даже самое обычное, на первый взгляд, письмо может оказаться откровением. От нас зависит, научимся ли мы читать между строк. Мне важно было сохранить Ваши тексты целиком, ни в чем не искажая Ваших слов, и представить их читателю в подлинном виде. Я, насколько это было возможно, постарался сопроводить их комментариями, чтобы следовать за нитью повествования и за Вами, шаг за шагом. Создание этой книги, равно как и фильма, обернулось в некотором роде составлением гигантского многофигурного пазла из архивов и документов, разбросанных по всему миру, извлеченных из коробок, подвалов и с чердаков – тех фрагментов, что сохранились чудом или стараниями Ваших родственников, друзей и поклонников, которые неизменно доверяли их мне. И я горжусь возможностью познакомить с ними сегодня Вашу публику, в данном случае – Ваших читателей, чтобы они узнали настоящую Каллас, певицу, но прежде всего – женщину. Вы говорили: «Во мне живут два человека, Мария и Каллас, и я обязана соответствовать последней. Но если меня внимательно слушать, мое пение все расскажет обо мне». Так вот, я верю, или во всяком случае надеюсь, что мы все узнаем о Вас из Ваших текстов, которые впервые позволяют приподнять завесу и краем глаза увидеть тайну, ничуть не умаляя ее магии. Фанни Ардан, голосом которой ожили ваши слова в моем фильме, сказала: «Думаю, Мария Каллас своим искусством помогла мне в жизни больше, чем кто бы то ни было.» Это одно из чудес, которые Вы совершаете.
Я знаю, дорогая Мария, что Вы просили близких друзей помочь Вам написать автобиографию, которая так и не увидела свет. Вы сказали Дорле Сориа в роковом 1977 году: «Однажды я напишу автобиографию, и напишу ее сама, чтобы все расставить наконец по местам. Обо мне было сказано столько лжи». Я приступил к этой работе, помня о Ваших словах. И стремясь к максимальной подлинности, сам занялся переводом Ваших текстов, как можно точнее передавая Ваши слова и особые характерные выражения, которые, даже если и кажутся порой неловкими, так полно раскрывают Вашу личность и Ваши чувства. Я старался хранить верность Вашим словам, будь они написаны на вашем родном английском, греческом языке ваших предков или на итальянском, переставшем быть для Вас иностранным – точнее, на веронском диалекте, который вы переняли от мужа. Вы обращались с языками так же виртуозно, как с embellimenti[10] бельканто, высказываясь порой весьма красочно и необычно. Я старался передать и эту особенность Вашей речи, сохраняя насколько это было возможно, пунктуацию и заглавные буквы, и Вашу манеру подчёркивать отдельные слова. Часто, читая вас, слышишь Ваш голос. Я также включил в эту книгу несколько адресованных Вам писем и телеграмм, чтобы пролить свет на некоторые эпизоды вашей жизни. Наконец, я добавил полную хронологию Ваших выступлений, концертов и звукозаписей, мне показалось, что это важно для того, чтобы проследить Ваш путь, или, скорее, полёт – как Икара к солнцу.
В заключение мне хочется выразить благодарность, Вам прежде всего… и тут мне не хватит слов (как говорил Жорж Претр, «Молчание выразить невозможно») – а также Вашим близким, которые помогали мне с неизменной благосклонностью, доверяя письма, опубликованные здесь, по большей части впервые.
Желаю читателям и читательницам приятного путешествия в Вашей компании, ведь это великая честь и счастье – узнать Вас, научиться Вас понимать и любить.
ВашТом ВольфВоспоминания. 1923–1957
Перевод с итальянского[11]
В последнее время я часто получала предложения от итальянских и зарубежных журналов, в особенности от американских Time и Life, опубликовать мои воспоминания. И всегда отказывалась. Прежде всего потому, что воспоминания пишутся на более позднем этапе жизни, или, возможно, когда больше нечего сказать. Кроме того, должна заметить, что не соглашалась еще и по той причине, что я человек весьма скрытный. Я до такой степени ненавижу говорить о себе, что отвергла даже предложения опубликовать заметки о моих поездках, – в стремлении избежать, а это вряд ли получилось бы, всякого упоминания о собственных успехах, я же вечно предоставляю посторонним говорить обо мне, полагая, что имею дело с людьми умными, хорошими и великодушными. Увы, дав им свободу слова, я в итоге оказалась центральным персонажем нескончаемых сплетен, быстро облетевших мир. Вот для того, чтобы развеять все это нагромождение небылиц, я и решаюсь сегодня, хоть и не без некоторых колебаний, прояснить ключевые моменты своей личной жизни и карьеры. Поэтому этот рассказ абсолютно ни на что не претендует и начисто лишён – упаси Господи – всякого полемического задора. Этот текст следует читать в том же расположении духа, в котором я диктовала его.
Давайте начнём с даты моего рождения, как это принято в биографиях. Я появилась на свет в Нью-Йорке, под знаком Стрельца, утром 2-го или 4-го декабря, но в этом пункте мне трудно быть столь же определенной как в остальных, поскольку в паспорте у меня указано, что я родилась 2-го, тогда как мама уверяет, что родила меня 4-го – так что выбирайте, какое число вам больше по душе. Я лично предпочитаю 4 декабря[12], во-первых, потому что я, само собой, обязана верить маме, а кроме того, это день Святой Барбары, покровительницы артиллеристов, святой гордой и боевой, которая мне просто очень нравится. 1923 год. Место рождения – клиника на Пятой Авеню, то есть в самом центре Нью-Йорка, а не в Бруклине, куда, уж не знаю почему, некоторые журналисты решили во что бы то ни стало меня сослать. И дело не в том, что в самом факте рождения в Бруклине есть нечто уродливое или постыдное (мне кажется, в этом районе родилось много знаменитостей), просто я люблю быть точной. В актах гражданского состояния я записана как Мария Анна София Кекилия Калогеропулу. Мои родители – греки: мама, Евангелия Димитриаду, родилась в семье военных, на севере Греции, в городе Стилида, отец, сын фермеров, появился на свет в Мелигаласе, на Пелопоннесе. Поженившись, они поселились в Мелигаласе, где отец владел процветающей аптекой; и, вероятно, так бы там и остались, если бы не постигшее их горе, они потеряли своего единственного сына, Базилио, в возрасте всего трех лет. С тех пор отец постоянно пребывал в тревожном состоянии, мечтая уехать подальше от того места, где умер его сын, и постепенно у него созрело решение перебраться в Америку. Они уехали в августе 1923 года, за четыре месяца до моего рождения, взяв с собой мою старшую сестру Джасинту[13], которой было тогда шесть лет. В Нью-Йорке отец открыл прекрасную аптеку, и поначалу все складывалось удачно. Дела шли в гору, мы жили в элегантных апартаментах в центре города. Потом грянул чудовищный кризис 1929 года, не обошедший стороной и нашу семью; аптеку продали, и с тех пор отцу не везло. Должна добавить, что он, возможно, был слишком порядочным и галантным человеком, чтобы отвоевать себе место в джунглях бизнеса. Кроме того, его, как всегда, подводило здоровье. Сейчас он работает химиком в одной нью-йоркской больнице, это хорошая должность. Отец ни за что не согласится уехать из Америки, потому что прожив там уже тридцать четыре года, он полностью ассимилировался; правда, я брала его с собой на гастроли по Мексике и в Чикаго (как-то раз к нам присоединилась мама) и радовалась, что каждый вечер, пока я пою на сцене, он сидит в зале Оперы рядом с моим мужем.
Но вернёмся в моё детство. Никаких особых воспоминаний у меня не сохранилось, за исключением смутного ощущения, что родители не очень-то ладили друг с другом; теперь они живут раздельно и я очень из-за этого переживаю. Что касается моего призвания, то тут сомнений никогда не возникало. Отец рассказывает, что я пела уже в детской кроватке, выводя столь невероятные для младенца вокализы и брала такие высокие ноты, что поражались даже соседи. Мои родственники по материнской линии, кстати, всегда хвастались своими певческими способностями. Дед, например, обладал прекрасным драматическим тенором[14], но будучи кадровым офицером, даже не помышлял о том, чтобы развивать его. Что уж о женщинах говорить. Появление в семье «лицедейки» грозило скандалом и несмываемым позором. Мама, однако, придерживалась иного мнения, и как только заметила мои вокальные таланты, решила как можно скорее сделать из меня вундеркинда. А у вундеркиндов настоящего детства не бывает. Я не в состоянии вспомнить любимую игрушку, куклу или какие-то детские забавы, зато песни – сколько угодно, мне приходилось репетировать их до одури, снова и снова, для сдачи экзамена в конце каждого учебного года; а главное, я никогда не забуду, какая мучительная паника охватывала меня посредине какого-нибудь трудного пассажа, когда мне вдруг начинало казаться, что я задыхаюсь, и я в ужасе думала только о том, что из моего онемевшего, пересохшего горла больше не вырвется ни единого звука. Никто не подозревал об этих внезапных приступах тревоги, поскольку, судя по всему, я сохраняла спокойствие и продолжала петь.
Окончив начальную школу, мои одноклассники записались в колледж или в другие учебные заведения, и мне так хотелось, последовав их примеру, стать старшеклассницей. Но меня лишили и этого: я – решила моя мать – должна каждое мгновение своего трудового дня посвящать обучению вокалу и игре на фортепьяно. Так что в одиннадцать лет я отложила в сторону учебники, и понемногу моими буднями стали невыносимые ожидания на прослушиваниях для вундеркиндов, на которые меня регулярно записывали, в надежде, что я буду участвовать в радиоконкурсах или выиграю какую-нибудь стипендию. Я, собственно, всегда училась благодаря стипендиям. Во-первых, потому, что после 1929 года мы были отнюдь не богаты, а кроме того, я всегда довольно пессимистически настроена относительно собственных способностей. И по сей день, даже если меня и обвиняют в излишней самонадеянности, я никогда не чувствую уверенности в себе и вечно терзаюсь страхами и сомнениями. Еще в детстве мне не по душе были полумеры: мама хотела, чтобы я стала певицей, и я была счастлива пойти ей навстречу; но только при условии, что я стану однажды великой певицей. Всё или ничего: в этом я определённо оставалась верна себе все эти годы. Таким образом, получение стипендии являлось гарантией моих талантов и подтверждало, что родители не обманулись, уверовав в мой голос. Успокоившись, я продолжала заниматься вокалом и играть на фортепиано, с каким-то даже остервенением.
В конце 1936-го года мама решила вернуться в Грецию повидать родственников и взяла с собой нас с Джасинтой. Сестра уехала чуть раньше; мы присоединились к ней в феврале 1937 года. В Америке, для удобства произношения, отец сократил нашу фамилию, сохранив только первую часть и переделав «Калос» в «Каллас», чтобы звучало гармоничнее. Не знаю, как уж он оформил это официально, но помню, что уже в школе меня называли Мэри Каллас. В Греции, однако, я вновь стала Марией Калогеропулу. Когда я приехала в Афины, мне едва исполнилось тринадцать лет, но будучи уже такой же рослой, как сейчас, довольно упитанной и слишком серьезной, лицом и манерами, для столь юного возраста, я выглядела куда старше. Мама попыталась для начала записать меня в Афинскую Консерваторию, самую знаменитую в Греции, но ей просто рассмеялись в лицо. Что прикажете делать, – сказали они – с 13-летней девицей? Тогда, прикинувшись шестнадцатилетней, я поступила в другую консерваторию, Национальную, где начала учиться у педагога, вероятно итальянского происхождения, Марии Тривеллы. Впрочем, на следующий год, я, наконец, достигла своей цели, и блестяще сдав экзамен, поступила в Афинскую Консерваторию, где меня поручили прекрасной преподавательнице, которой суждено было сыграть важнейшую роль в моей творческой подготовке – Эльвире де Идальго.
Этой знаменитой испанской исполнительнице, которая запомнилась публике и бывшим держателям абонементов Ла Скала своей незабываемой и непревзойденной Розиной[15], блиставшей и во многих других центральных ролях – этой прославленной диве, повторяю я с сердечным волнением, бесконечной преданностью и благодарностью – я обязана своим обучением и мастерством, артистической и музыкальной подготовкой. Эта изысканная дама не только передала мне свои драгоценные знания, но и вложила в меня всю душу, став свидетельницей моей афинской жизни, как творческой, так и семейной. Она бы рассказала обо мне лучше, чем кто-либо, потому что ни с кем больше у меня не сложилось столь близких и доверительных отношений.
Она вспоминает, что я приходила на занятия в десять утра и оставалась после на уроки всех других учеников, до шести вечера. Тем, что сегодня я владею таким обширным репертуаром я, наверняка, обязана своей неутомимой жажде знаний и наставлений, о которой я в то время и не подозревала. Тогда, в октябре или ноябре 1938 года, то есть восемнадцать лет назад, я дебютировала на сцене. В пятнадцатилетнем возрасте я впервые предстала перед публикой в столь желанной роли «примадонны»[16]. Я исполняла партию Сантуцци в «Сельской чести», и все прошло прекрасно. Правда я была в отчаянии, потому что от дикой зубной боли я пела с опухшим, исказившимся лицом. Со мной вечно что-то такое случалось в самые ответственные моменты карьеры. Вам предстоит убедиться, на протяжении моего рассказа о жизни, что мне приходилось мгновенно и неминуемо расплачиваться неприятностями или недомоганиями за все свои триумфы. Но, как бы то ни было, этот первый успех открыл мне путь на другие прослушивания, и через несколько месяцев меня выбрали на роль Беатрис в оперетте «Боккаччо» в афинской Королевской Опере.
Я помню, что моей единственной заботой в то время были руки. Я никогда не знала, куда их деть, они казались мне бесполезными и громоздкими. Кроме того, мой педагог [Эльвира де Идальго] – сетовала, – и как я теперь понимаю, была тысячу раз права – что я ужасно нелепо одеваюсь. Однажды, собираясь познакомить меня с каким-то важным человеком, она упрашивала меня нарядиться пошикарнее, но я предстала пред ней в темно-красной юбке, кофточке с воланами, тоже красной вырви-глаз, и вдобавок водрузив на завитые косы отвратительную шляпу, вроде той, что была на «Мюзетте»[17]. Я считала, что выгляжу более чем элегантно и ужасно смутилась, когда синьора Эльвира сорвала с меня этот кошмар с криком, что больше никогда не даст мне ни единого урока, если я не позабочусь впредь о своей внешности.
По правде говоря, я понятия не имела, как выгляжу. Одежду мне выбирала мама, не позволяя мне проводить перед зеркалом больше пяти минут. Я должна учиться, а не «тратить время на всякие глупости»; скорее всего именно ее строгости я обязана тем, что сегодня, всего-то в тридцать три года, у меня за плечами огромный и значительный творческий опыт. Но, с другой стороны, я была полностью лишена развлечений подросткового возраста и его невинных, свежих, искренних и незаменимых радостей. Зато, – совсем забыла упомянуть об этом, – я набрала вес. Под тем предлогом, что для того, чтобы хорошо петь, надо быть крепкой и упитанной, я с утра до вечера до отвала наедалась булочками, шоколадом, кремом и хлебом с маслом.
Так я превратилась в пышку с пунцовым лицом, усеянным бесчисленными прыщами, сводившими меня с ума.
Но давайте по порядку. После «Боккаччо» генеральный директор Королевской Оперы пригласил меня на «Тоску». Репетиции продолжались без перерыва три с лишним месяца и надоели мне до такой степени, что даже сегодня эта опера занимает последнее место в списке моих предпочтений. Мы подходим к самом болезненному периоду моей жизни, к печальным годам войны, о которых я не люблю говорить даже с самыми близкими людьми, чтобы не разбередить так и не закрывшиеся раны. Я помню зиму 1941 года. Захваченная немцами Греция, и люди, уже долгие месяцы страдающие от голода. В Афинах еще никогда не бывало так холодно: впервые за последние двадцать лет афиняне увидели снег. Мы репетировали «Долину» Эжена д’Альбера, эта опера считается чем-то вроде немецкой «Сельской чести»[18], и нам приходилось работать в полумраке ацетиленовых ламп, опасаясь бомбардировок. Всё лето я питалась исключительно помидорами и варёными листьями капусты, ради которых мне приходилось проделывать пешком бесконечные километры по окружающим деревням, выпрашивая у фермеров немного овощей. За корзинку помидоров или капустных листьев могли и расстрелять, немцы были безжалостны. Тем не менее, я никогда не возвращалась домой с пустыми руками. Как-то, зимой 1941 года, друг нашей семьи, будучи тогда женихом моей сестры, принес нам бутылочку растительного масла, немного желтой муки и картошки; никогда не забуду с каким оторопелым изумлением мама и мы с Джасинтой тряслись над этими сокровищами, чуть ли не опасаясь, что они могут вдруг исчезнуть в одно мгновенье, как по волшебству.
Тот, кто не испытал мук голодного существования в оккупации, не может знать, что значит быть свободным и жить в покое и комфорте. До конца своих дней я уже не смогу бросать деньги на ветер и буду переживать – и это сильнее меня – видя, как выкидывают пищу, будь то ломоть хлеба, фрукты или кусочек шоколада. Позже, когда появились итальянцы, жить стало полегче. С горечью глядя, как я неотвратимо худею, один поклонник моего таланта, владелец мясной лавки, реквизированной захватчиками, познакомил меня с итальянским офицером, ответственным за распределение продовольствия союзным войскам. Раз в месяц он продавал мне буквально за копейки десять килограммов мяса, я привязывала его на себя и целый час шагала по солнцепеку, даже в самые жаркие месяцы, легко и радостно, словно несла букет цветов. Собственно, благодаря этому мясу мы и выжили. Холодильника у нас не было и хранить его мы не могли. Но мы продавали остатки соседям по этажу и на вырученные деньги покупали самое необходимое. А потом итальянцы «реквизировали» группу оперных певцов, меня в том числе, на несколько концертов, и мы попросили заплатить нам продуктами. Наконец, по прошествии года, мы снова ели рис и пасту, и пили настоящее молоко. В общем, итальянцы всегда были добры ко мне. Синьора де Идальго уговаривала меня выучить итальянский. «Он тебе пригодится, – повторяла она, – потому что рано или поздно ты окажешься в Италии. Только там ты сможешь начать настоящую карьеру. А исполнительное искусство и артистичность требуют досконального понимания каждого слова. «Я последовала ее совету, стараясь особенно не обольщаться. Италия и Ла Скала были для меня недосягаемой мечтой, как будто находились на Марсе или на Луне, и я гнала от себя всякую надежду, чтобы потом избежать разочарований. Однако я заключила пари с синьорой Идальго, что через три месяца заговорю с ней по-итальянски. Только я понятия не имела, как это сделать. Не могла же я отправиться в штаб к фашистам, как предлагали некоторые, потому что мои соотечественники, разумеется, сочли бы меня предательницей. Денег на частные уроки у меня не было, поэтому я подружилась с четырьмя молодыми врачами, которые учились в Италии, и уж не знаю, каким чудом – может быть, потому что язык Данте сразу безумно понравился мне – три месяца спустя я выиграла пари.
Летом 1944 года у меня возникли первые трения с коллегами. Мы должны были ставить «Фиделио»[19], и другая примадонна, изо всех сил добивавшаяся этой роли, преуспела и получила ее; правда, она не удосужилась ее выучить. Поскольку репетиции надо было начинать немедленно, меня попросили заменить ее, и, прекрасно зная эту партию, я конечно же согласилась. Этот эпизод я рассказываю, чтобы подчеркнуть, что подготовленность была моим единственным, но очень мощным и честным оружием, ведь перед блистательно исполненной арией падают все преграды. На сцене, до того, как поднимется занавес, можно как угодно поддерживать артиста, но, когда занавес поднимается, ценится только мастерство. Говорят, я всегда выигрываю. Труд и подготовка – вот мой арсенал. Если, по-вашему, это слишком «суровые» средства, то я уж не знаю, что и сказать.
Сразу после спектаклей «Фиделио» в чудесном амфитеатре Герода Аттика в Акрополе, мы отпраздновали «освобождение», и вот тут коллеги пошли на меня войной. Но об этом позже. Тем временем руководство Королевской Оперы соблаговолило наконец дать мне три месяца отдыха, и мама, не теряя времени даром, тут же нашла мне работу поблизости от штаб-квартиры англичан, где меня поставили на сортировку секретной почты союзников. Я начинала в восемь утра, но мне приходилось вставать полседьмого, потому что я ходила пешком, чтобы не тратить деньги на трамвай, а наша квартира на улице Патиссион, 61, находилась довольно далеко от места работы. В полдень англичане угощали нас щедрым обедом, но вместо того, чтобы остаться в штаб-квартире, я клала его в кастрюлю и относила домой, чтобы поделиться с матерью (в то время моя сестра Джасинта уже не жила с нами). На обеденный перерыв мне отводилось всего полтора часа, так что мне удавалось побыть дома всего минут пятнадцать. Так продолжалось всю зиму; и по сей день я все еще злюсь, что эта изнурительная гонка обернулась для меня, к сожалению, больной печенью и верхним давлением 90, и то если повезет.
Простите за это отступление, продолжим. 1945 год: мне пришло время продлить контракт с Королевской Оперой, но от своего дяди по материнской линии, врача Королевского Дома (профессора Костантино Луроса), я узнала, что у Раллиса, главы греческого правительства того времени, уже побывали все мои коллеги. Они пришли выразить протест, угрожая тотальной забастовкой, в случае если меня снова возьмут в Оперу на статус примадонны. Какой стыд: их оскорбляло, что молодая женщина двадцати одного года смеет тягаться с артистами их таланта и возраста. Дядя не знал, что мне посоветовать; но, поскольку Господь всегда приходит на помощь тем, кто не сворачивает с пути истинного и ни причиняет никому зла, в тот момент, когда я меньше всего этого ожидала, американское консульство подарило мне обратный билет в Америку. Я верну деньги, сказали мне, когда смогу.