Полная версия
Молот ведьм
Я беру ножницы, показываю ей и говорю:
– Я сниму с тебя одежду. Прошу, сиди спокойно и не препятствуй мне.
В голубых глазах страх и облегчение одновременно: ей кажется, она понимает, что я хочу с ней сделать, и это пугает меньше, чем неизвестность.
Я старательно разрезаю пальто, свитер, футболку, брюки. Наверное, у нее самой это получилось бы лучше, но я не портной, и мне приходится кроить и кромсать довольно долго, пока вся одежда не превращается в ворох изрезанных тряпок, лежащих на грязном полу. Потом снимаю с нее изорванные грязные носки, обнажая босые стопы. Тщательно исследую каждый кусок ткани – ничего не вшито, не прикреплено изнутри, никаких знаков, кроме фабричных меток. Хорошо.
Когда я принимаюсь за нижнее белье, она начинает дрожать. Разрезанный бюстгальтер раскрывается, и большие груди мягко выпадают наружу. Ее соски затвердели от холода, налились темно-красным, и я с трудом отвожу от них взгляд. Когда я разрезаю трусы, она рефлекторно пытается свести бедра, но я кладу ладони ей на колени, раздвигаю и смотрю между, на розовую полоску плоти среди нежных складок, чувствуя отчетливый, горячий, волнующий запах. На лобке заметна легкая тень от чуть отросших волосков, и я думаю, что если провести по ним рукой, то они будут приятно покалывать подушечки пальцев.
Значит, бритва и гель мне не понадобятся.
Осталось избавить Оксану от скотча на лице. Я встаю, осторожно разрезаю слои клейкой ленты у нее на губах и отдираю рывком. На затылке скотч запутался в волосах, и на ленте остаются длинные светлые пряди.
Она вскрикивает и некоторое время часто и прерывисто дышит ртом. Потом поднимает на меня глаза, и мы молча смотрим друг на друга.
– Что Вам нужно? – наконец произносит она.
– Поговорить, – отвечаю я, и это чистая правда.
– Послушайте, у меня есть деньги, там, в сумочке, конверт, в нем сто семьдесят тысяч, предоплата за заказ, возьмите…
Я качаю головой, и она замолкает.
Пора начинать.
Конечно, полностью исполнить предписанный законный порядок возможности нет. Я не могу пригласить епископа или его заместителя, не могу ждать восемь дней, чтобы получить их письменное согласие, которое мне все равно никто не даст, рядом со мной нет судьи и утвержденного судьей палача, да и у меня самого – ни сана, ни благословения. Но на войне не до бюрократических процедур. «В религиозных процессах должно быть сокращённое судопроизводство, лишённое излишних формальностей»[4], – и эти слова подходят как нельзя лучше к той ситуации, в которой оказался мир почти через шесть с половиной веков после того, как Шпренгер и Инститорис создали свой прославленный труд.
Тем не менее, хотя бы минимальные правила должны быть соблюдены. Я встаю перед привязанной к стулу женщиной и говорю:
– Во имя Господне, аминь. В год от рождества Христова 20…, пятого дня, а потом двадцать пятого дня месяца февраля до моего слуха дошло, что ты, Оксана Титова, из города Санкт-Петербурга, вошла в союз с дьяволом, вступив в еретическое сообщество ведьм, с целью околдования, наведения порчи и прочего, что идёт против веры и служит во вред обществу. Понятно ли тебе данное обвинение и признаешь ли ты его?
В ее глазах ужас.
– Вы сумасшедший, – шепчет она, – Вы самый настоящий сумасшедший, псих…
И вдруг начинает смеяться, все сильнее и сильнее, запрокидывая лицо, измазанное мокрой землей и черной растекшейся тушью.
– Сумасшедший! Сумасшедший…
– Пожалуйста, ответь на вопрос, – негромко говорю я, но Оксана продолжает смеяться, и здесь, в темноте пустого дома, среди молчаливых холодных стен и могильной сырости смех этот звучит по-настоящему жутко.
Я продолжаю: говорю об основаниях для обвинения и внимательно смотрю на нее, когда называю имена и перечисляю свидетельства, а она только хохочет все громче, пока смех не переходит в истерические рыдания. Я мог бы вынести ей приговор прямо сейчас, на основании двух свидетельств, согласно утверждению Бернарда, в ординарной глоссе к канону «Ad abolendam, praesenti», но у меня еще есть вопросы, которые требуют ответов, и ответы эти я получу. Я повышаю голос, перекрывая исторгаемые ее хохот и рыдания, и еще раз спрашиваю:
– Признаешь ли ты оглашенное обвинение в ереси и колдовстве, подкрепленное свидетельствами, и готова ли принести покаяние в совершенных тобой беззакониях?
Слезы грязно-серыми дорожками стекают по ее лицу, она мотает головой, а потом кричит мне в лицо:
– Нет! Нет! Псих! Отпусти меня! Ненормальный!
– Ты не оставляешь мне выбора, – говорю я и произношу полагающуюся в таком случае формулировку. – Принимая во внимание результаты процесса, ведомого против тебя, Оксана Титова, я пришел к заключению, что ты в своих показаниях лжешь и упорствуешь. Имеющихся против тебя улик достаточно для того, чтобы подвергнуть тебя допросу под пытками. Поэтому я объявляю, что ты должна быть пытаема сегодня же и немедленно. Приговор произнесён.
Я достаю из бокового отделения ящика несколько небольших мешочков на длинной тесьме: в них освященная соль, травы и воск. Такие же точно висят сейчас у меня под одеждой. Она отчаянно мотает головой, но я надеваю все это ей на шею. Зашитые в ткань святыни болтаются на голой груди. Я беру в правую руку молоток, присаживаюсь на корточки у ее ног и смотрю на прекрасные стопы, на испачканные разводами талой грязи красивые пальцы с темно-красным лаком, и мне хочется прикоснуться к ним губами. Или провести языком.
Она перестает хохотать и сейчас слышно только хриплое, прерывистое дыхание. Я зажмуриваюсь и стискиваю святыни под водолазкой. Потом открываю глаза и заношу молоток.
– Нет, нет, нет, нет… – раздается шепот, но в тот же момент я бью что есть силы.
Удар выходит неудачным: железо скользит по мизинцу, срывая кожу и мясо и обнажая ярко-белую кость. Раздается пронзительный вопль, темная, как лак на ногтях, темно-красная кровь мгновенно наполняет рану, и тут я бью второй раз. Глухой стук и треск, как будто раздавили крупный орех. Молоток дробит кость, расплющивая мизинец так, что тот вытягивается вперед, превратившись в красно-белую мешанину, из которой вверх торчит маленький вишневый ноготь.
Оксана кричит и с силой откидывается назад на трещащем стуле. Груди подпрыгивают, мускулы ног напрягаются под белой кожей, затылок ударяется в стену. Крик глохнет среди рыхлых стен, сырых обоев и тряпок. Снаружи его можно было бы услышать, только проходя рядом с домом, но я уверен, что никто сейчас не пройдет мимо и не станет прислушиваться к звукам в глубокой ненастной ночи.
– Признаешь ли ты себя виновной в отречении от Бога, в попрании веры и союзе с дьяволом?
Она не отвечает, только извивается на шатающемся стуле и кричит. Я вновь размахиваюсь молотком, и на этот раз удар получается точным с первого раза: второй палец с хрустом ломается, неестественно изогнувшись. Кровь летит брызгами, а потом проливается на пол густой тягучей волной. Оксана вопит и на этот раз подается вперед, так сильно, что едва не выдирает из стены гвозди, которыми приколочена спинка. Я бью третий раз.
Когда я заканчиваю с левой ногой, двумя последними ударами не без труда раздробив сустав большого пальца, она уже не кричит, а только издает какое-то хриплое карканье. Голова болтается, длинная тягучая нитка кровавой слюны свешивается на грудь. Пальцы страшно изувеченной стопы слиплись и похожи на кусок фарша, перемолотый нерадивой хозяйкой вместе с костями. Весь пол залит кровью, но в пальцах конечностей человека проходят только малые сосуды, поэтому умереть от кровопотери ей не грозит. В тяжелой влажной духоте комнаты раздается запах мочи: прозрачная лужица собирается у нее между ног и тонкой струйкой стекает на пол. Оксана по-прежнему ничего не говорит, и я прерываюсь, не желая, чтобы от боли она окончательно впала в беспамятство. Я подношу к ее ноздрям пузырек с нашатырным спиртом, она дергается, но не поднимает головы.
Нужен отдых.
Мне становится жарко. Я делаю несколько глотков воды из бутылки. Тело под защитным костюмом кажется раскаленным, по спине стекают капли пота, холодный влажный воздух касается разгоряченного лица, как ледяная вода после парной. Я смотрю на мягкие изгибы полного, зрелого женского тела, на широкие бедра, большие мягкие груди, на белую кожу, покрытую испариной, поблескивающей в свете фонаря, и думаю, что еще могу с ней сделать. В низу живота разливается жидкое пламя, член набухает и ноет, подсказывая невыносимые ответы. Мне хочется встать у нее перед лицом и расстегнуть ставшие тесными брюки, стиснуть грудь или отвязать ее руки от спинки стула, поставить на колени, повалив лицом на кровать, раздвинуть крупные ягодицы, и…
Я провожу рукой по лицу, прогоняя наваждение. С двумя страстями приходится бороться во время дознания – гневом и похотью, и нельзя позволять им взять верх над собой. Пытка должна быть функциональной и эффективной, и служить достижению целей допроса, а ни в коем случае не услаждению страстей палача.
Переведя дух, я снова сажусь на колени и кладу ладони на ее бедра. Даже сквозь перчатки я чувствую, что они холодные и влажные, как лед.
– Оксана, – зову я.
Она смотрит на меня мутным взглядом и кривит рот, желая заплакать.
– Оксана, я прошу тебя во имя братской любви и грядущего спасения души сказать все, что мне нужно. Это ведь не сложно, правда?
Оксана прикусывает губу, в ее глазах страх, и она отчаянно мотает головой. Ее лицо рядом с моим, и мне хочется поцеловать ее покрасневшие припухлые губы.
– Послушай, – снова увещеваю я. – Мне придется пытать тебя до тех пор, пока ты не признаешься. Видит Бог, я не хочу этого делать. Правда, не хочу.
Она отводит глаза и молчит.
– Признаешь ли ты себя виновной в попрании веры и союзе с дьяволом?
Только хриплое дыхание в ответ. Я со вздохом беру молоток, заношу его для удара, и тут она вдруг кричит:
– Да! Да! Да! Да…
Я встаю, беру бутылку с водой и прикладываю к ее губам. Оксана делает несколько жадных глотков, вода течет у нее по лицу и груди. Я стараюсь не смотреть. Голова ее запрокидывается, глаза закатываются, и я едва успеваю убрать бутылку, чтобы вода не залила горло. Мне приходится снова давать нашатырь, а потом вылить почти всю воду ей на голову.
Через несколько минут она начинает говорить. Речь путается от боли и страха, и мне приходится подсказывать ответы, иногда помогая себе молотком.
– Признаешь ли ты себя виновной в союзе с дьяволом?
– Да!
– Признаешь ли ты, что топтала и попирала крест в знак отречения от веры?
– Да!
– Признаешь ли, что попирала Святые Дары и богохульствовала?
– Да!
– Признаешь ли, что давала клятву дьяволу слушаться его, служить ему и во всем подчиняться?
– Да!
– Признаешь, что участвовала в шабашах, черных мессах и сатанинских ритуалах?
– Да!
– Есть ли на тебе отметина, оставленная дьяволом в знак того, что ты принадлежишь ему не только душой, но и телом?
– У меня есть татуировка…
Я замахиваюсь.
– Это отметина дьявола?
– Да!
– Где?
Она резко наклоняет голову, откидывая волосы вперед. Я беру фонарь и свечу: сзади на шее, под самыми волосами, виден небольшой синеватый рисунок, схематичное изображение перевернутого трезубца. Во всяком случае, не пришлось искать самому.
– Признаешь ли, что на шабашах приносила в жертву некрещеных младенцев и пила их кровь?
Оксана не отвечает, плачет, трясется, и я без замаха, но с силой бью молотком по изувеченной левой стопе.
Она воет.
– Да! Да! Да!!!
Она подтверждает все, что касается деталей проведения дьявольских ассамблей и есбатов, известных мне по книгам. Признается в святотатстве, похищении детей, в кошмарных жертвоприношениях и разнузданных оргиях. Она рыдает, срываясь на крик, захлебывается словами и плачем, и я решаю сделать еще один перерыв. Сейчас, когда тело ее истерзано, а дух сломлен и подчинен моей воле, между нами устанавливается особая близость, сродни интимной. Все ее существо в моей власти, и она чувствует это. Я сажусь на пол, прислонившись спиной к кровати, прикрываю глаза, как вдруг слышу дрожащий голос:
– Я раскаиваюсь…
Она смотрит на меня: глаза покраснели от боли и слез, и я думаю о распространенном мнении, что ведьма не может плакать. С другой стороны, «свойство женщин – это плакать, ткать и обманывать. Нет ничего удивительного в том, что вследствие лукавых происков дьявола, с божьего попущения, даже и ведьма заплачет»[5].
– Что ты сказала?
– Я раскаиваюсь…
– В чем же?
– Во всем…в чем нужно…про что говорила… Пожалуйста, можно мне еще попить?
Я даю ей остатки воды и строго говорю:
– Покаяние должно быть деятельным. Расскажи то, что мне нужно знать, и я приму его.
– Что еще мне надо рассказать?
– Расскажи все, что знаешь про других ведьм.
Лицо ее искривляется совсем как у ребенка, и она снова начинает плакать, тихо, жалобно и обреченно.
– Но я ничего не знаю…ничего…
– Оксана, – говорю я мягко, – есть правила, понимаешь? Раскаяние нужно доказать. И если ты сможешь сообщить мне что-то, что угодно, что поможет найти остальных, я оставлю тебя в живых.
В ее глазах недоверие и надежда.
– Обещаете?
Я нежно провожу рукой по ее волосам, убираю свисающие мокрые пряди.
– Разумеется, обещаю. Зачем мне тебя убивать? Я даже отвезу тебя в больницу, которая сейчас будет весьма кстати. Попробуй вспомнить все с самого начала, а там посмотрим, может быть, что-то окажется полезным.
Я глажу ее по голове, целую в лоб. Она прерывисто вздыхает и начинает говорить, время от времени посматривая на меня, словно ожидая подсказки или одобрения, совсем как примерная школьница, отвечающая урок строгому учителю.
Три месяца назад Оксана пошла к одной колдунье – гадалке, ворожее – чтобы сделать заговор на богатство. Нашла ее по объявлению в газете. Отчаянное материальное положение довело несчастную женщину до мысли о том, что иного средства для поправки дел уже не осталось. Колдунья несколько раз что-то ворожила, благополучно забрав за свои сомнительные услуги немногие последние деньги, а потом предложила более сильное и по-настоящему действенное средство, если, конечно, Оксана решится. И та решилась. Во время посвящения на первом шабаше, когда дело дошло до принесения жертвы, она едва не сбежала, но осталась. Ради дочери. Потом ей вручили талисман, старинную монетку, которую она с тех пор постоянно носит с собой, в сумочке: гадалка сказала, что так надо, и что теперь все будет хорошо. И действительно: почти сразу она получила два отличных заказа от стрип-клубов на пошив платьев, а потом позвонили и из Москвы – тоже клуб, и тоже солидные деньги. Все происходящее казалось ей счастьем и чудом. Все, кроме необходимости каждый месяц участвовать в ассамблее ковена и чудовищных ритуалах шабаша.
Монотонный дождь тихо шуршит по старой шиферной крыше, в комнате становится как будто теплее и даже уютнее, а я сижу на полу, рядом с растекшейся лужей мочи и крови, и думаю, что пользы от ее откровений немного. Где проходили ассамблеи ковена, она не знает: та самая старуха, гадалка, заезжала за ней и отвозила с завязанными глазами в какой-то заброшенный дом, в подвале которого были организованы сборища, а потом точно так же увозила обратно. Имен она тоже не знает, точнее, настоящих имен, только те, которыми они называли друг друга на шабаше: Прима, Княгиня Ковена; Альтера и Терция, старшие ведьмы; Кера, Лисса… Ее саму при посвящении назвали Шанель – наверное, из-за профессии. Она не может описать даже лица, потому что на тех двух есбатах, где пришлось побывать, все были в масках – но она, наверное, смогла бы узнать голоса. Конечно, она может рассказать про старуху-гадалку: есть и номер телефона, и адрес, и имя…
– Нет, – говорю я. – Про нее я и так все знаю. Может быть, что-то еще?..
Она делает вид, что задумалась. Я тянусь к молотку, Оксана замечает это и кричит:
– Я вспомнила, вспомнила!
Одна из ведьм, которую называли Белладонна, узнав о ремесле Шанель, попросила сшить ей костюм несколько специфического свойства: платье из полупрозрачной ткани, очень короткое и полностью открытое на груди.
– Понимаете, не просто вырез, а чтобы грудь совсем была открыта. Я спросила, зачем, а она засмеялась и сказала, что это профессиональная одежда…
– Она тоже танцует стриптиз?
– Я спросила об этом, а она сказала, что нет, но больше ничего…
– Можешь описать эту Белладонну? Если не лицо, то, может быть, рост, фигура? Оксана, ты же швея, я верю, ты сможешь! – подбадриваю я.
Оксана задумывается, а потом выдает: светлые волосы, рост примерно 168 сантиметров, размер одежды 44-й, высокая талия…ну, и все, наверное.
– А возраст?
– Чуть младше меня…может быть, лет двадцать пять…но не старше, чем я, это точно.
– А какие-то особые приметы? Татуировки, шрамы? Тип внешности какой-то особый?
Она снова думает и говорит:
– Не помню…глаза, кажется, зеленые… – и жалобно смотрит на меня.
Под такое описание подходят сотни, если не тысячи женщин в городе. Я думаю, не продолжить ли пытку, но останавливаюсь. Известно, что «некоторые из пытаемых обладают столь слабым характером, что они подтверждают все, что им говорят; и даже ложные сведения подтверждаются ими»[6]. А мне не нужно, чтобы она начала фантазировать.
Пора заканчивать. Я поднимаюсь и говорю:
– Оксана, спасибо тебе, ты все сделала правильно. Мы закончили.
Она смотрит на меня и лепечет:
– Вы же обещали отпустить, помните? Вы обещали… у меня мама с дочкой сидит…я должна…дочка…
Лицо ее опять кривится в гримасе плача. Я снова глажу ее по голове, прижимаю к себе и шепчу на ухо:
– Конечно, конечно, все будет хорошо. Подожди минуту, пожалуйста.
С ножом и фонарем я иду вглубь дома. В одной из комнат нахожу старинный приемник: огромный деревянный сундук на ножках, с проигрывателем под верхней откидной крышкой. Отрезаю от него электрический шнур, засовываю в карман и возвращаюсь обратно. Все авторитетные ученые сходятся во мнении, что обещание сохранить жизнь нужно держать только до окончания процесса, и некоторые полагают, что потом сознавшуюся ведьму все же следует сжечь живой. Но я считаю, что кроме правосудия есть еще и традиции милосердия в отношении тех, кто принес покаяние.
– Сейчас я разверну стул, чтобы развязать руки. Сиди спокойно.
Клещами вытаскиваю вбитые в стену гвозди, с усилием разворачиваю Оксану на стуле спиной к себе и достаю из кармана провод.
– Прости меня. Мне правда очень жаль.
Я быстро накидываю удавку ей на шею и с силой затягиваю. Оксана дергается и отталкивается ногами так, что стул подпрыгивает, врезается спинкой мне в живот и едва не опрокидывается, из ее груди вырывается сдавленный судорожный звук, так и не ставший криком, а я быстро делаю еще одну петлю и тяну сильнее. Она хрипит. Внезапно пальцы ее рук, связанных за спиной, впиваются ногтями мне в ногу повыше колена. От резкой боли я чуть не выпускаю провод, но продолжаю тянуть, чувствуя, как ее ногти рвут защитный костюм, вонзаются в кожу сквозь ткань брюк, а кисти рук, невероятно выгибаясь, подбираются к паху. Я наваливаюсь вперед, чтобы подключить мышцы груди, как при упражнении с эспандером, и растягиваю провод, словно хочу его разорвать. Удавка впивается ей в шею так глубоко, что исчезает в складках побагровевшей кожи. Хрип прерывается, отчаянная хватка пальцев на моем бедре слабеет, но я продолжаю тянуть что есть сил, и стою, вцепившись в концы провода, еще минуты две после того, как ее тело расслабилось и обвисло на стуле.
«Ворожей не оставляй в живых»[7].
Выпускаю удавку из онемевших пальцев, устало присаживаюсь на кровать, стараясь не смотреть на лицо. Я чувствую себя совершенно измотанным и усталым, но все же нахожу в себе силы, чтобы прочитать отходную молитву.
«Requiem aeternam dona eis, Domine, et lux perpetua luceat eis…»[8]
Ночь уже прошла, утро еще не наступило. Мир как будто застыл вне времени и вне пространства. Только мрак вокруг, и небесная влага с недобрым шепотом оседает во тьме на невидимый лес, дремлющий в ожидании настоящей весны.
Я ставлю ящик с инструментами рядом с машиной, прислоняю ружье к багажнику, и с ножом в руках снова возвращаюсь в дом. Разрезаю скотч, удерживающий недвижное тело на стуле, и оно грузно валится на пол. Потом беру труп за ледяные лодыжки и выволакиваю наружу. Голова с глухим стуком бьется о деревянные пороги и низкую ступеньку крыльца. Я тащу тяжелое тело за ноги, слышу шорох, с которым оно скользит по гниющей мокрой листве и чувствую, как еще теплая кожа цепляется, а потом рвется об острую проволоку поникшей изгороди. Когда я кое-как усаживаю ее, прислонив спиной к замшелому бетонному столбу, мне все-таки приходится взглянуть ей в лицо: оно сине-багровое, все в темных отметинах полопавшихся сосудов, безобразно одутловатое, как будто покойница обиженно надула щеки перед смертью. Ниже впившейся в шею удавки тело белое, как бумага, и округлившаяся темная голова с чудовищным колтуном спутавшихся длинных и грязных волос, в которых застряли листья и мелкий сор, кажется головой огородного пугала, приставленной к женскому телу.
Крепко привязывать труп нет смысла, но я все же для порядка прихватываю тело к столбу проволокой за шею и под грудью и последний раз возвращаюсь в пустой дом, чтобы забрать пальто, шляпу и разрезанные тряпки.
Вытряхиваю на колени покойнице содержимое большого красного чемодана: туфли, одежда, большая косметичка, флакон с шампунем, куски каких-то тканей вываливаются бесформенным ворохом. Последней выпадает кукла «Monster High» в картонной упаковке: гротескная большеголовая девица с тонкими ручками и ножками, выглядящая, как проститутка, накрасившаяся к Хэллоуину.
Какое время, такие и игрушки. Сейчас весь мир похож на размалеванную для Хэллоуина шлюху.
Бросаю на куклу пустой чемодан, на него летят сапоги, которые я достал из багажника, и куски искромсанной одежды. Потом при свете фонаря изучаю содержимое сумочки: вынимаю из внутреннего кармашка на «молнии» паспорт в яркой обложке, конверт с небольшой пачкой пятитысячных купюр, который прячу во внутренний карман пиджака; в него же засовываю еще один конверт, маленький, из плотной желтой бумаги, в котором лежит старинная медная монета. Остальное добавляю к куче других вещей. Последними туда отправляются мой разобранный мобильный телефон, испачканный защитный костюм и резиновые перчатки. Святыни на шее покойницы я не трогаю: хотя на этот счет и нет никаких прямых указаний, мне почему-то кажется, что так будет правильно.
Я завожу двигатель, зажигаю фары, разворачиваю машину и выхожу для свершения последнего акта. В мертвом электрическом свете, среди тьмы молчаливого леса, засыпанное пестрыми тряпками мертвое белое тело с темно-багровой головой и истрепанной паклей грязно-светлых волос, выглядит, как работа сумасшедшего бутафора.
«Книга, как здорово! Я обязательно куплю! Дадите мне автограф?»
Я вытаскиваю из багажника канистру с бензином и короткую деревянную рейку с прибитой фанерной табличкой. На табличке краской по трафарету выведено: «ВЕДЬМА». Я втыкаю табличку в песок на дороге, кладу рядом найденный в сумочке паспорт, а потом поливаю бензином рассыпанные вещи, одежду, лью на голову и голые плечи. Убираю канистру обратно, вынимаю из кармана спички, потом случайно бросаю взгляд в сторону и вздрагиваю так, что роняю коробок. На фоне темного силуэта дома чернеет, как провал в непроглядную потустороннюю тьму, нечеткое очертание высокой человеческой фигуры. Я отворачиваюсь, медленно поднимаю упавший коробок, а когда снова поднимаю глаза на дом, фантом уже исчез. Я перевожу дыхание и чиркаю спичкой.
Огонь вспыхивает мгновенно, с ровным, опасным гудением. Пламя такое яркое, что резью бьет по глазам. Я вижу, как вспыхивают волосы, как быстро чернеет и лопается кожа, и тело едва заметно ерзает в пламени, словно пытаясь встать. Когда большая грудь чуть поднимается, сжимаясь, обугливаясь, и покрывается трещинами, из которых сочится наружу моментально закипающий в пламени жир, я отворачиваюсь и иду к машине.
«Ведьмы заслуживают наказаний, превышающих все существующие наказания. Поэтому, если даже они раскаются и обратятся к вере, они не заточаются в пожизненную тюрьму, а предаются смерти»[9].
Я долго кружу по проселочным дорогам, вдали от трасс с их постами полиции и камерами видеонаблюдения, пока не выезжаю на шоссе по направлению в город. Дождь перестал, и темно-серое небо начинает нехотя светлеть на востоке. Справа меж редких деревьев сначала мелькает, а потом раскрывается вдаль и вширь гладь огромного озера. Я останавливаю машину на обочине и выхожу.
Вокруг ни души. Над озером купол торжественной предутренней тишины. Наступает Лэтаре – четвертое воскресенье Великого Поста. Я глубоко вдыхаю холодный чистый воздух и смотрю в небо. Там пусто.