Полная версия
Молодежь в городе: культуры, сцены и солидарности
Сложно выхватить траекторию развития молодежных культурных сообществ из общего потока социальных изменений, однако можно сфокусироваться на ключевых агентах, движущих силах и основных сюжетах трансформаций, определить периоды времени, значимые для нашего анализа.
Согласно исследованиям и наблюдениям можно выделить как минимум три этапа переформатирования молодежных культурных сцен за последние 25 лет. Для этого следует учитывать: ключевые события и общественную атмосферу; политическую повестку в отношении молодежи, дискурсы и государственные программы регулирования и контроля молодежной активности; отличительные формы молодежных групп и их имена; ключевые векторы ценностных напряжений; характеристику взаимоотношений продвинутой молодежи и мейнстрима. Отмечу, что любая периодизация будет условной, прежние и новые формы молодежной социальности скорее смешаны, чем реально различаются, география культурных молодежных сцен и солидарностей лишь условно может быть соотнесена с четкими временными периодами и помещена в четкие пространственные рамки. Однако есть в молодежном пространстве современной истории России и очевидные перемены; на самых ярких новых чертах я и постараюсь сконцентрировать свое внимание.
Итак, перейду к последовательному анализу выделенных временных периодов.
Первый – с середины 80-х годов прошлого века до начала 2000-х; второй – первое десятилетие XXI в., включая также 2011−2012 гг.; третий – с 2012 г. по настоящее время.
Время стремительных перемен и постоянства неопределенности: с середины 80-х годов прошлого века до начала 2000-х
Кардинальные сдвиги во всех сферах жизни российского общества того времени были связаны с резким поворотом от позднего социалистического режима в стадии затяжного застоя к масштабным преобразованиям выхода страны на путь рыночной экономики. Крайне тяжелая экономическая ситуация, меняющаяся на глазах политическая риторика, медленно отступающая и с трудом сдающая позиции советская повседневность, резкое снижение социального положения и качества жизни одних и повышение этих показателей у других на смену пусть и не абсолютному равенству возможностей – все это вместе формирует атмосферу социальной неопределенности, ценностно-нормативного вакуума и напряженности. Вместе с тем меняющаяся социальная жизнь, стремительные трансформации социальных отношений создают крайне противоречивую картину, когда «ничего нельзя и все можно». Вслед новой повестке М.С. Горбачева и вместе с политическими инновациями «выхода партийных руководителей в народ», а также агрессивным продвижением трезвого образа жизни[9] в российском обществе начинается эра «перестройки, гласности и ускорения». Важной приметой этого периода было практическое отсутствие реальной молодежной политики и государственного регулирования молодежной активности, что приводило как к позитивным, так и к негативным социальным эффектам. Например, повсеместно закрывались кружки при домах культуры, сворачивалась широкая советская инфраструктура внешкольного образования и организации досуга, сходил на нет институт советского воспитательного патронажа в школах, институтах и университетах. Вместе с тем в это время возрастает общественно-политическая активность «неформальных» объединений молодежи на фоне резкого снижения как репутации, так и численности членов ВЛКСМ. Монополизм ВЛКСМ и полная зависимость от партийного диктата привели к полному отчуждению аппарата от самой молодежи, засилье формально-бюрократического стиля организации – к социальной апатии и исключительно формальной включенности молодежи в заорганизованные мероприятия. Численность ВЛКСМ резко сокращается: с 44 млн (максимальная) до 21,3 млн человек (июль 1991 г.) [Топалов, 1991]. После августовского кризиса в сентябре 1991 г. на чрезвычайном XXII съезде ВЛКСМ организация была распущена, а ее политическая роль была признана исчерпанной.
В связи с отсутствием или по крайней мере ослаблением государственного контроля за молодежью, отчасти и благодаря этому, образовывались низовые политические и культурные инициативы, общественные движения, объединения и союзы как, например, киноклубное и театральное движения, КСП[10] и др. Зарубежные образовательные фонды «открыли» двери для разнообразных языковых стажировок в Европе и США, через которые прошли тысячи представителей не только столичной, но и провинциальной молодежи[11]. В столичных городах и мегаполисах России этого периода наблюдается настоящий субкультурный бум, что стимулировало как отечественных, так и западных ученых обратиться к исследованиям молодежных различий. Медленное и болезненное формирование рыночных отношений вместе с усложнением структуры неравенств, снижением доступности значимых, еще недавно «общих», ресурсов и благ (образование, рынок труда, здравоохранение, досуг) легитимировало тему социального и классового неравенства и происхождения. Говорить и писать о субкультурах стало не только можно, но и модно. Различия молодежной социальности постепенно начинают отвоевывать пространство в отечественных академических дискуссиях. Молодежный вопрос пусть и не сразу, но начинает деполитизироваться и деидеологизироваться, что открывает путь свежим подходам и новым темам вне разговора исключительно о «духовных ценностях, политической грамотности и моральной устойчивости».
С середины 1980-х годов понятие «субкультура» начинает осмысливаться отечественными учеными в отношении советского общества [Матвеева, 1987; Орлова, 1987], а первые эмпирические исследования советских молодежных субкультур относятся уже к концу эпохи перестройки. Распространившиеся на ее волне молодежные группы называли неформальными, их анализировали с помощью механического разделения на «позитивные», «нейтральные» и «негативные» (за перестройку или против нее). Это понятие использовали и сами участники молодежной сцены, хотя распад и радикальные реформы государственной сферы лишили неформальную идентичность первоначального смысла[12].
Поиск свободных от политических коннотаций терминов привел ученых к понятию тусовки[13] (понятие использовалось и самой молодежью), которая рассматривалась как молчаливое игнорирование государственной власти путем создания альтернативных социальных пространств, помогавших преодолеть отчуждение между молодежью и обществом, возникшее в результате социального перелома. В недрах тусовок развивается эстетика стеба, породившая «циничные провокации» и перформансы – изюминку разговора новых молодежных журналов середины – конца 1990-х со своими аудиториями [Omelchenko, 1999]. Отдельные виды субкультурных и неформальных активностей существовали и до перестройки (например, стиляги 1960-х годов, хиппи 1970-х, движение КСП), но именно конец 80-х и начало 90‑х годов прошлого века отмечены настоящим бумом неформальной активности [Семенова, 1988; Топалов, 1988; Пилкингтон, 1992; Pilkington, 1994; Омельченко, 2004а]. Российская молодежь начала осваивать культурные молодежные сцены, используя разные стратегии включения, как классического типа – имиджи и практики «чистых», хотя и адаптированных к локальной специфике, субкультурных образцов, так и миксовые культурные формы. В конце 1990-х годов появились первые социологические публикации о российских молодежных «субкультурах» [Исламшина, 1997; Костюшев, 1999; Омельченко, 2000б; Pilkington, 1994; Щепанская, 1993], где субкультурная идентичность представлялась в терминах выбора жизненного стиля, а не классовой принадлежности/происхождения, что было характерно для западного дискурса.
Дальнейшее описание развития культурных молодежных практик этого периода будет в основном построено на результатах совместного проекта «Глядя на Запад: принятие и сопротивление образам Запада провинциальной российской молодежью»[14], в котором были зафиксированы самые яркие приметы того времени. Проведенный анализ российских субкультурных идентичностей показал, что их разнообразные презентации с трудом помещаются в рамки отдельных, замкнутых стилей. Самым важным маркером, с помощью которого сами молодые люди определяли свою культурную ориентацию, было отнесение себя к продвинутой (иногда – прогрессивной, альтернативной) или нормальной (обычной) молодежи. Эта самоидентификация начинает нами использоваться для характеристки двух основных культурных стратегий, типичных для молодежи конца 1990-х. В отличие от субкультуры в понятии «стратегия» подчеркивается подвижный характер культурной идентичности, позволяющей использовать разный культурный материал (музыку, стиль, пространство, практики) для конструирования индивидуальных и групповых различий и подтверждения значимого статуса. Здесь субкультурная стилистика становится одним из возможных ресурсов наравне с претензиями на территорию, ориентацией на будущее, мобильностью.
Продвинутые и нормальные на городских молодежных сценах: Москва, Самара, Ульяновск
В ходе реализации проекта «Глядя на Запад…» проводилась серия этнографических наблюдений в молодежных культурных и досуговых пространствах Ульяновска, Самары и Москвы. Во всех городах того периода открываются клубы, появляются свои аудитории с особыми музыкальными вкусами, формируются устойчивые группы клубников, посвященных в разделяемые участниками контексты. Такие места становятся частью городских культурных инфраструктур и туристических маршрутов.
В Ульяновске это была единая центральная тусовка с едва наметившимся стилевым разделением на хиппи, панков, фанатов хеви-метал и рок-музыкантов, сохранявших коллективную идентичность неформалов[15]; традиционно основные места встреч – площадь Ленина, у памятника Карлу Марксу (тусовка «У Карла») и теннисные корты. Группы с идеологическими контекстами – скинхеды, панки и анархисты – были маргинальны и малочисленны. С неформалами пересекались романтики и игровая тусовка [Исламшина, 1997][16]. Размытость субкультурных границ являлась не результатом осознанного выбора в пользу культурного разнообразия, а формой защиты от традиционного культурного врага – гопников[17].
Самарские тусовки отличались друг от друга по музыкальным вкусам и предпочтениям. По отношению к року и электронной данс-музыке образовалось три полюса: неформалы, танцевальная или клубная сцена и антинеформалы. Организующим центром самарских романтиков был Грушинский клуб[18].
В Москве самое большое влияние на формирование альтернативных идентичностей оказал клубный бум конца 1990-х. Московские клубы отвечали самым разнообразным музыкальным вкусам и весьма разнились по ценам. Музыка представляла собой микс прогрессивного звука с общедоступным, в зависимости от аудиторий. Были клубы, где играли «по-мейнстримовски» продвинутый хаус, смешанный с попом («Утопия», «Метелица»)[19], были дизайнерские и трендовые клубы («Титаник», «Мастер») и менее известные, но с «настоящей» продвинутой музыкой («Плазма», «Луч», «Лес»). Московские клубы включали альтернативные сцены: тусовки геев, «бывших» российских/советских граждан и любимые туристические клубы для иностранцев[20].
В отличие от западных, российские клаберы говорили не о растворении и «слиянии с толпой», «интенсивности чувственных контактов» (что характерно для исследовательских текстов в постсубкультурном жанре), а о комфорте и домашнем уюте; клуб был для них «вторым домом», территорией, где люди и место сливаются в живой и непосредственной коммуникации, способствующей личностному прогрессу и развитию [Yurchak, 1999]. В этом явно выражалось празднование свободы, когда субкультурщики и их ключевые герои получили легитимное право на выбор «своих»: открытое общение со своими на своем языке, в своем пространстве, занятом своими.
Во всех трех городах продвинутые составляли на молодежных сценах меньшинство. Большинство молодежи «зависало» по квартирам, во дворе дома или школы, слушало музыку, участвовало в спортивных, музыкальных и других мероприятиях. Они называли себя нормальной, или обычной, молодежью, что не означало отсутствия у них активности в сфере культуры. Их главным отличием от продвинутых была неопределенность музыкальной и стилевой идентичности, они не были субкультурщиками, но и не все являлись гопниками. Антинеформалы-гопники считали себя выразителями «морального большинства», их агрессивность по отношению к неформалам была способом поддержания локального порядка. На момент проведения исследования гопники знали два вида культурной практики: они «били друг друга» и «наезжали на неформалов», последнее отмечалось преимущественно в Ульяновске. Некоторые из них включились в доступные формы популярной молодежной культуры (рейв[21]), часть ушла в организованную преступность. Развитие рыночных отношений освободило пространство «черного рынка», и в этой полулегальной экономической нише гопники выросли в новые фигуры на молодежной культурной сцене: в братков и членов бригад[22].
Среди нормальных выделялась и еще одна группа – новые русские, которые вызывали неприязнь у продвинутых не столько своим богатством, сколько демонстративным купечеством. Несмотря на взаимную неприязнь, реальных конфликтов между ними не было – их культурные пространства почти не пересекались.
Защита территории у антинеформалов-гопников была ключевым элементом групповой идентичности, однако существовали ритуальные битвы и внутри продвинутых (субкультурных) групп. Так, агрессия рэперов была направлена на скинхедов и рейверов. Движение скинов напрямую ассоциировалось у рэперов с фашизмом и расизмом, считалось антирусским, близость рэперов к афроамериканской культуре хип-хопа придавало конфликту особый смысл.
Против рейверов рэперы вели не идеологическую, а территориальную войну, известны случаи агрессивного «мужского» позиционирования рэперов на улице, что было нехарактерно для большинства продвинутой молодежи, но типично для гопников. Среди продвинутых культурных форм рэп занимал место в ряду музыкальных и танцевальных движений, укорененных в хип-хоп-культуре уличных танцев, характерной для нью-йоркской сцены 1970-х годов. Эта культура улицы привлекала молодых россиян, выросших на городских окраинах, с их территориальными традициями и гопническими стратегиями: рэп соединял в себе стратегию локальности, близость к улице, «крутую» маскулинность и интерес к «альтернативной» музыке и стилю [Пилкингтон, Омельченко и др., 2004].
То, что рэперы и рейверы располагались между нормальной и продвинутой стратегиями, говорило о проницаемости границы между последними. Молодежь могла присваивать культурные формы как средство для перехода от одной стратегии к другой, но отделение продвинутой молодежи от нормальной было важным моментом индивидуально-групповой идентичности для всех, символическая борьба между ними шла за культурные сцены (клубы, дискотеки, кафе) через музыку, атмосферу.
Продвинутые сохраняли традиции тусовок в их субкультурном смысле, стремились к индивидуализации стиля, а не следованию моде, использовали доступный им опыт и продукты западной культуры для выхода во внешний мир и личностного роста. Их стремление к «центру» было побегом от локальных сообществ и провинциализма, они отвоевывали клубы, кафе и бары, а не улицы, парки и станции метро – места тусовщиков позднесоветского периода.
Нормальная стратегия частично строилась на отвержении тусовочной практики, враждебном отношении к выделению по внешнему виду, к стиранию традиционных гендерных маркеров (например, стилю унисекс). Музыкальные вкусы этой молодежи сводились к русской попсе или «шансону», музыка использовалась не как культурный капитал, а как фон для проведения вечеринок, «зависания» со сверстниками. Чаще всего их объединяли стабильные компании, состоящие из тех, с кем учились, проживали в одном доме или дворе. Наибольшую значимость для них имели групповые нормы, а не на личностный выбор в употреблении наркотиков и алкоголя [Омельченко, 2005]. Нормальная молодежь ориентировалась на локальные территории, которые она контролировала, а не на центр, куда они ходили «гулять».
Рождение молодежного потребителя и образ Запада
Формирование российского молодежного потребителя значимо отличалось в стилевом формате от западного. Если там субкультурные идентичности использовали расширяющуюся индустрию потребления в качестве основного ресурса культурной мобильности, то в постсоветское время (так же как и в СССР) молодежь отвоевывала право потреблять у идеологии «потребительства как бездуховности» и стереотипа «тлетворного влияния Запада», доставшихся от советской эпохи. Исследование показало, что подражание Западу как единственному значимому «другому» уже не было свойственно российской молодежной культурной практике: Запад перестал быть лучшим. Рост прямых контактов с представителями и культурными продуктами Запада, их восприятие в качестве «навязанного», а не «запретного плода» привели к изменению позиций по отношению к этому «другому». Альтернативная молодежь, переопределяя аутентичность российской культурной практики, отделяла себя от нормального молодежного большинства, которое обвиняла в подражании и даже «копировании Запада», все чаще отождествляемого с производством коммерческой, а потому ненастоящей культуры. Продвинутые ориентировались на внешний мир, стремились к новым возможностям. Запад служил источником информации и ориентиром на глобальном горизонте, но именно они оказались наиболее критичны в отношении его.
Горизонты нормальной молодежи замыкались на ее непосредственном окружении, ее культурной стратегией было поддержание локальных связей, но она по-своему включалась и в «глобальное» потребление. Культурные стратегии продвинутой и нормальной молодежи отражали социальную дифференциацию в доступе к «глобальному» и способах участия в нем. Например, почти вся молодежь слушала и российскую, и западную музыку, но западная считалась «музыкой для тела» (сопровождением для танца или фоном для занятия чем-нибудь еще), в то время как российская (рок, авторская песня и даже поп) – «музыкой для души» [Pilkington, Omelchenko et al., 2002].
Проект, посвященный образам Запада, был своего рода ответом на моральную панику по поводу американизации сознания российской молодежи. Среди примет новой молодежной «болезни» назывались: растущее увлечение американскими и европейскими культурными продуктами; расширяющееся пространство субкультурных молодежных сцен, которые виделись кальками западных образцов; потоки образовательной миграции, рост карьерных притязаний. Особую тревогу вызывали расширение зоны молодежной наркотизации и либерализация молодежной (и подростковой) сексуальности, что также связывали с западным влиянием. Панический дискурс поддерживался идеями нравственного разложения и деградации новых поколений; в академических кругах самой популярной темой стал конструкт молодежи как основного фактора риска и даже угрозы национальной безопасности [Чупров, Зубок, Уильямс, 2001].
Реализуя проект, мы стремились понять, какие повседневные практики сопровождают реальную или мифическую вовлеченность молодежи, существует ли «слепое» следование западным образцам и что это за образцы. И главное, как в связи с этим формируется образ России.
Во-первых, Запада как целого в восприятии молодежи не существовало. Основными каналами передачи знания были личное знакомство с другими странами (учеба, туризм, родственные связи, поездки друзей), кино и видео, журналы, телевидение и слухи. Наиболее критичными к Западу (в его разных ликах) были самые вовлеченные, менее критичными, а значит, и более восторженными – те, кто строил образы Запада по фильмам, слухам и красочным поп-героям. Во-вторых, Запад географически мог располагаться как исключительно в Северной Америке или Старой Европе, так и в Японии. Он мог быть «страной» настоящего кино (это США) или настоящей музыки (Великобритания), а мог быть и родиной порнофильмов (Германия). Его адрес и размеры менялись в зависимости от личного опыта общения, уровня образования, доступа к информации. В-третьих, мы обнаружили, что во всех трех городах, где осуществлялся проект, молодежные культурные сцены отличала общая тенденция: важность самоопределения в отношении продвинутых и нормальных и отнесения себя/своей компании к тем или другим.
И наконец, вместо образа привлекательного и манящего Запада мы обнаружили рост стихийного патриотизма, своего рода любви к России или тоски по ней, даже обиды, что молодость проходит в стране, «где все не так». В качестве защитной системы формируется по-своему привлекательный образ России – как зеркальное отражение того, что признавалось негативными чертами Запада: информанты описывали западный образ жизни, образование, культурный уровень, личные коммуникации как лишенные самых важных для российского человека качеств душевности, искренности, теплоты и открытости.
Ключевые перемены культурного молодежного пространства
Вместе с изменениями субкультурных ландшафтов городов меняется и общее культурное состояние молодежного пространства. Остановлюсь кратко на особенностях развития музыкальных сцен в этот период, ставший своего рода колыбелью «русского рока».
Существует достаточно обширный корпус как отечественной, так и зарубежной литературы в академическом и популярном формате, посвященный этому периоду развития российского андеграунда [Волков, Гурьев, 2017].
Отмечу некоторые черты этого уникального феномена[23]. Отечественный рок представлял собой относительно автономное явление: музыкально – как особый звуковой и сценический формат – российские группы не были «роком», что помешало им полностью включиться в глобальное направление. Мелодико-гармонически это было своего рода сочетание бардовской песни, попсы, а также музыкальных интонаций и созвучий, характерных для западного рока, однако тексты песен отличались типичными для рок-андеграунда протестностью и символизмом. Влияние западных образцов рок-музыки и звездных форматов попсы было отчетливо заметно на всех развивающихся музыкальных сценах того периода, с некоторым опозданием и очевидным упрощением их яркие образы воспроизводились в российском контексте[24]. В конце 1990-х – начале 2000-х появляются отечественные рэперы, которые стараются адаптировать проблемы американского «черного рэпа», их аудиториями становятся поколения постсоветских школьников. Формирующееся в этом пространстве противостояние рэперов и металлистов было не столько музыкальным, сколько стилевым. Значение имели одежда, знание истории той или иной группы или направления, внешний вид. В стилевые разборки между рэперами и металлистами постоянно внедрялись панки, выступая на стороне то одной, то другой группы [Gololobov, Pilkihgton, Steinholt, 2014].
В эти годы в городских домах культуры (домах творчества, домах пионеров и проч.) начинают работать дискотеки с барами и мини-кафе. Их аудиториями становится обычная, нормальная городская молодежь. Постепенно набирает обороты отечественный шоу-бизнес, пионерами которого являются первые поп-группы «нового» формата («Ласковый май», «Мираж», «НА-НА», «Руки Вверх!» и др.[25]). Для них был характерен новый чувственный, эпатажный язык и откровенно сексуализированные имиджи. Аудиториями этих поп-групп, как и везде в мире, становятся подростки и школьники. Ширится движение фанатов, масштабы которого уже тогда были сопоставимы с европейскими и американскими аналогами. Отдельная роль в переформатировании молодежного постсоветского пространства принадлежит развивающимся информационным технологиям и, пусть медленной и далеко не повсеместной, компьютеризации: от первых игровых приставок («Денди» со сменными картриджами) и пейджеров к первым сотовым телефонам. Начинают развиваться игровые провиртуальные культуры, открываются первые интернет-кафе. Яркие субкультуры привлекают к себе внимание медиа и культурных антрепренеров, эпатажные имиджи используются в массовой музыкальной молодежной культуре. Вместе с тем в ситуации стремительного роста спальных городских районов вокруг предприятий и заводов, население которых составляют в основном переселенцы из близлежащих сел и деревень, начинают активизироваться молодежные группировки, объединяющие депривированную, часто криминализированную молодежь, ориентированную на агрессивный контроль своих локальных территорий; для этих сообществ была характерна жесткая патриархальная маскулинность и культ физической силы. Участники группировок на достаточно долгое время становятся «санитарами» городов: они устраивают облавы в местах сбора и тусовок неформалов, психологически и физически борются с субкультурщиками, отстаивая свое право на центральные городские пространства. После скандальной публикации в «Огоньке» статьи «Любера»[26] люберами стали называть молодежные группировки. Как правило, они были локализованы в местах комплексного проживания, отдаленных кварталах растущих провинциальных городов, состоящих из сельских переселенцев, или на пригородных территориях российских столиц и мегаполисов. На определенное время группировки становятся ключевыми героями медийных проектов и моральных паник, появляются первые отечественные исследования этого феномена [Салагаев, 1997; Stephenson, 2001; 2015]. Кроме участников группировок (группировщиков), не менее интересными персонами для исследований и СМИ становятся так называемые гопники. Дискуссии вокруг термина (кого и по каким внешним параметрам, практикам или разделяемым смыслам можно/нужно/не нужно относить к вышеназванной категории), а также критика, касающаяся реальности существования самого феномена, не утихают до сих пор. Исследование [Пилкингтон, Омельченко и др., 2004], которое уже цитировалось в этой статье, позволило подробнее рассмотреть особенности групповых идентичностей гопников. Между ними и неформалами разворачивались не только символические, но и реальные битвы за право на город (центральные улицы, дворовые площадки, клубы и дискотеки), а также за разделяемые группами значимые ценности и смыслы идентичностей. Уже тогда ключевыми точками ценностных напряжений и конфликтов были: отношение к Западу (открытость или закрытость), гендерный режим (патриархат или гендерное равенство), культурные и музыкальные предпочтения (рок или попса и шансон). К началу тысячелетия наши исследования зафиксировали своеобразную победу гопников, которые практически вытеснили неформалов с публичных городских пространств [Омельченко, 2006]. Исследования того времени фиксируют сложные процессы переформатирования и переконфигурации, проникновения и взаимовлияния гопнических и неформальных культурных имиджей, стилей и идей. Появляются гопнические субкультуры – например, бонхеды, гламурные панки и готы, субкультурные имитаторы и буферные культуры. Субкультурные сцены фрагментируются, внутренние подгруппы отказываются от навязываемых поп-культурой имен. Начинается поиск особых, аутентичных идентичностей внутри классических субкультурных сцен: готов, скинхедов, панков, тедов.