Полная версия
Четвертый бастион
«И более того…» – недоумевала Мэри, ведь, проходя меж рядов носилок, которыми был уставлен весь госпитальный двор, она то и дело ловила на себе такие взгляды, в которых читалась откровенность, приличная разве что деревенскому празднику. Пусть к тому поощряло простое платье девушки как сигнал доступности, но все-таки отчего могли мыслить себя рядом с ней или с любой девушкой эти «усеченные» вариации мужчин с бурыми от засохшей крови культяпками вместо рук или ног?
Но, впрочем, вот и офицер, с алыми после перевязки тряпичными пробками ниже колен, посмотрел на нее и слабо улыбнулся, тронул ус… определенно пытаясь нравиться.
«Нет…» – увидеть на его месте того, кого она искала? Увидеть таким же?!
Это было бы свыше ее сил! Леди Мэри остановилась, так и не углубившись сколько-нибудь в мозаику носилок и человеческих тел, рассеянно тронула пальцами выпуклый лобик со светлой прядью волос, выбившихся из-под капора, повернулась в сторону ворот, сделала несколько шагов и… вдруг бросилась обратно, навстречу возможному известию, которое ее так пугало.
– Зимой их было меньше, – своеобразно обнадежил юную леди один из постоянных обитателей Инвалидного дома, куривший трубку на паперти госпитальной церкви.
– Меньше? – рассеянно переспросила Мэри, ломая пальцы, сцепленные в замок, и привалившись спиной к колонне.
– Да, сюда некого было везти, – подтвердил глубокой древности «пенсионер», заработавший госпитальный кров и пожизненную пенсию, должно быть, еще при адмирале Нельсоне. – Все остались там, в Балаклаве.
NOTA BENE«Победная реляция»«Видите ли вы через отверстия в палатке снег, загоняемый ветром и в саму палатку? Снег понемногу покрывает находящихся в ней людей, распростертых на земле и просящих у ночи, чтобы она дала им немного успокоения от усталости и волнения дня. Скоро эти люди начнут стыть от холода, и их промокшая насквозь одежда покроет их тела смертельной влажностью. Что им делать, чтобы спастись? Извне они найдут холод, ветер и крутящийся снег; внутри палаток им будет не лучше. Конечно, выйдя из палатки, у них будет средство ходить, чтобы согреться, но будет ли у них достаточно сил, чтобы двигаться? В течение двадцати четырех часов они были заняты тяжелой работой в траншее под непрерывным огнем из крепости, копанием земли или переноской снарядов… А если в этих палатках, осыпаемых снегом, находятся не только люди здоровые, но и больные грудью, мучимые лихорадкой и дизентерией, терзаемые глубокими ранами или муками ампутации, к которой пришлось прибегнуть, чтобы остановить гангрену? Насколько более отчаянным становится тогда положение!»
Под этим частным письмом одного из полковых священников французской армии, некоего Дамаса, вполне мог поставить свою подпись и английский капеллан Уильям Бейвет, будь у него время и адресат для подобных жалоб.
Положение в английском лагере в Балаклаве казалось ничуть не лучшим, если не худшим, чем в Камышовой бухте у французов.
«Пенсионер» указал юной леди, где найти другого «пенсионера» – безногого сержанта, составлявшего почтовые списки для уведомления родни тех раненых, что были привезены из Константинополя на «Львином Сердце».
Благодаря такой указке, еще немного поплутав по Дому инвалидов, леди Мэри со смешанным чувством разочарования и облегчения узнала, что сэра Мак-Уолтера в этих списках нет. Увидеть его среди нынешних раненых было бы для нее так же страшно, как и теперь не знать ничего. Но все же? В глухом лифе ее простого мещанского платья, согретое сердцем, лежало письмо, обещавшее свидание с тем, кто превратил ее жизнь в пугливую тайну или, напротив, в сплошную демонстрацию, в беспрестанную борьбу за редкое вознаграждение мгновеньем счастья… Счастья, которое теперь ускользало.
«Как нет?! Почему?! Возможно, он обманывал, говоря, что приедет в отпуск на выздоровление, а на самом деле тяжело ранен и его везти нельзя или… убит и потому не приехал?!»
Никто не мог ей ответить на эти вопросы.
«Никто, кроме Уильяма Бейвета», – поняла Мэри, оставив последнюю попытку выяснить что-либо у безногого офицера, который любезно улыбался, искренне пытаясь помочь, и которого она так смутила, обратившись к нему, что он поспешил прикрыть свои обрубки больничной простынею.
Бейвет обещал при случае сопровождать жениха юной Мэри и даже стал посредником в их переписке, поверенным в планы влюбленных еще со времени их тайного романа в Рауд-Вилле.
Уильям Бейвет был тамошний викарий. И, как прозорливо догадывалась Мэри, питал к ней чувства далеко не отеческие, тем более что в отцы он если и годился, то только в духовные. Иногда ей даже казалось, что молодой священник потому и отправился в Крым капелланом, что оказался уже не в силах смотреть на ее муки. Возможно, Бейвет решил, что так сможет утешать ее сведениями о лейтенанте Мак-Уолтере и притом не видеть ни ее радости от счастливых известий, ни страданий от неведения.
К счастью, на след капеллана удалось напасть. Один из сотрудников госпиталя, несших порожние носилки, сказал юной леди, что слышал, как «отец Бейвет» собирался отправиться в типографию за карманными Библиями, а оттуда сразу ехать обратно к «Львиному Сердцу», оставшемуся в порту Королевы Виктории, на погрузку.
Севастополь,март 1855 года– А что столько шуму? – нахмурился штабс-капитан в дверях трактира, держа в руках шинель, будто все еще надеялся передумать и уйти.
– Это ваш новый приятель брызжет шампанским, – потянул серую шинель из его рук прапорщик Лионозов, очутившийся подле с проворностью пресловутого черта из табакерки. – Лейб-гвардии поручик Соколовский, кстати, ждал вас у Мелеховых и по-прежнему жаждет видеть!
– Да, знаю, его денщик мне передавал приглашение, – Пустынников нехотя отдал-таки шинель. – А как Соколовский тут очутился? Я полагал, это не стихия для господ гвардейских офицеров.
Записки русского хроникераЗдесь – за Греческой слободой с ее ажурными балкончиками, подпертыми хлипкими резными столбами, и Девичьим училищем для матросских дочерей – тянулись обмазанные глиной кривые стены казарм флотских экипажей, крытых бурой черепицей, а то и просто порыжелым дерном. Тут же, сообразно трезвому смыслу, осиными сотами лепились к их стенам различные питейные заведения – от штофных лавок и распивочных до уходящих под фундаменты «ренсковых погребков», обнаружить каковые было проще по кислому смраду, чем за вывеской. Все низкого пошиба, из расчета только на жалование нижних чинов. Единственным приличным заведением полагалась кухмистерская[23] для холостых офицеров в доме титулярной вдовы[24] Эвы Блаумайстер. Поговаривали, впрочем, что она же была «мамкой» борделя копеечной категории, расположившегося в номерах трактира подле.
Этот трактир слыл заведением «с претензией», где, по крайней мере, стенал и вздыхал медными трубами «оркестрион» и имелась возможность даже прочесть свежие «Губернские новости». В любом случае уже для обер-офицеров оказаться замеченными тут было «в сильнейшей степени mauvais ton», как говаривал классик[25].
* * *– Иное дело – светский прием, – заметил штабс-капитан Пустынников, впрочем, без тени иронии.
– Это уже прошло, и прошло довольно скучно, – отмахнулся Лионозов. – Все разговоры о вашем с Соколовским предприятии.
Пустынников невольно повел бровью. Выходило, «предприятие» его в ложементах приобрело соавтора, но он промолчал, в то время как прапорщик, уже заметно навеселе, тарахтел без умолку, как пустое фуражное ведро на лафете:
– После был скверный кофе, как бы не раздобытый в ранцах французских зуавов, и вист, закончившийся весьма плачевно.
– А что так? – вяло поинтересовался Илья, приглаживая кончики усов большим пальцем и забрасывая шрам соломенными прядями перед зеркалом.
– Виктор проигрался в прах, – доверительным шепотом поделился прапорщик, как если бы сообщал нечто неожиданное и столь интимное, что можно поведать только близкому другу. – И теперь вот кутит, чтоб не застрелиться.
– Насколько я знаю, ему и полкового запаса пуль не хватит, чтобы стреляться по поводу каждого его долга, – проворчал штабс-капитан. – Небось, и сейчас за ваш счет… отчаивается?
– Ну, это не совсем справедливо, – горячо запротестовал Федор, впрочем, тут же и проболтался: – Да, Виктор большей частью должен мне, но я же не спрашиваю.
– Эвон… – иронически покосился на него штабс-капитан. – А разве с вас спросить некому? Родитель, поди, в обмороке? Впрочем, это не мое дело, – обрезал он сам себя, увидев замешательство в лице купеческого отпрыска. – Что там за вопли?
Пустынников обернулся через плечо в сторону лестницы, ведущей в номера, и увидел, как по рассохшимся ступеням едва не кубарем скатился, силясь попасть в рукав куцей просмоленной шинелишки, не первой свежести молодец с боцманскими усами, но с басонной тесьмой баталера[26] на стоячем воротнике. Вслед ему полетела ловко пущенная черная бескозырка с желтыми литерами какой-то береговой части. Схватив ее и мотню белых шаровар в одну руку, усач с тараканьей прытью прошмыгнул мимо штабс-капитана, едва пробормотав: «Здравия желаю, ваш-бродь…»
При этом в глазах его страху было поровну со злобой.
Глумливо отзвенел, прощаясь с невезучим клиентом, колокольчик на стеклянных входных дверях. Мелькнула надпись, призванная встречать посетителей и потому украшенная золотыми канцелярскими виньетками: «Трактиръ „Первостатейный“». Впрочем, она говорила скорее о ранге завсегдатаев – матросов I и II статьи, – а вовсе не о ранге заведения.
– Домовой?! – раздался скандально-требовательный голос сверху.
На узкой галерее, тянувшейся вдоль ряда дверей, показался лейб-гвардии поручик Соколовский. При ближайшем рассмотрении можно было заметить багровые пятна на его шее, видной под фуляровым платком за отвернутым бортом мундира. Лицо же, напротив, казалось контрастно бледным. На висках блестели капли пота, но появиться они могли еще прежде, чем поручик пришел в ярость.
– Домовой… тьфу ты… половой! – поправился Виктор и сам же, сообразив оговорку, зашелся нервным смехом.
Впрочем, ненадолго – как только на глаза ему попался пентюх в подобострастном изгибе, с полотенцем на худом локте и в белой рубахе до колен, стриженный, как водится, в кружок, хоть это и не прибавляло благообразия промасленной пеньке его волос.
– Ты что, каналья! – увидел его Соколовский. – Забыл, что я настрого запретил тебе унтеров к ней подпускать?!
– Да разве ж мы в праве-с? Как можно-с… – забормотал что-то невнятно-несуразное «человек», непрестанно кланяясь и отступая, пока не врезался рыхлым задом в механический орган, тут же соскочивший с полонеза на игривую польку. – Это уж как мадам…
– Вот я тебе задам «мадам»! – прорычал поручик по-прежнему свирепо, но все же тушуясь. Он ведь на упомянутую особу абонемент не покупал, чтоб отдавать подобные распоряжения через голову «мамки».
Записки русского хроникераРечь шла о Шахрезаде – ярком бриллианте в фальшивой оправе прочих «воспитанниц» мадам Блаумайстер. Подлинное же имя этого бриллианта не имело ничего общего с восточной сказкой – Юлия Майер.
При первом взгляде на двадцатитрехлетнюю Юлию казалось трудно поверить, что она вовсе не Шахрезада. В ней и впрямь было что-то изысканно-восточное, персидское. Высокие скулы заостренного книзу лица; страстная нижняя губа, подвижность которой Юлия, казалось, усмиряла, прикусывая ее вишенную кожуру; миндалевидный разрез глаз, всегда полуприкрытых ресницами, но без той лубочной томности, что служила первым признаком известного ремесла. В глазах оттенка горько-сладкой мезги темного винограда читалась такая отрешенность от собственного тела, что только совершенно бездушный тип мог под взглядом Юлии рыться в портмоне, выискивая купюру помельче. Взгляд же этот еще более завораживал и был исполнен снисходительного участия, если Юлия вдруг оделяла им юного кантониста, как неловко прятавшего под кружевную скатерку неслыханной щедрости синюю бумажку.
Подлинная восточная принцесса, хоть и «бланковая»! Однако от своих товарок, поначалу враждебно принявших Юлию, она себя не отгораживала и скоро сошлась – может, не так коротко, как «билетные» между собой, но вполне достаточно, чтобы разница в оплате «трудов» перестала возбуждать открытую зависть. За Юлию платили до пяти рублей за ночь, и по часам она не работала. Прочие же обходились полтинником за час солдатского усердия.
NOTA BENEСледует пояснить, что преимущества или превосходства в ранжире между теми, кто получал от Врачебно-полицейского комитета «бланк», и теми, кому выдавался «билет», почти не наблюдалось. «Билеты», выданные взамен «подлинного вида»[27], так и назывались официально «заместительными», но в обиходе отчего-то звались «желтыми», хоть и делались из белой бумаги. На «билете» помещался печатный текст правил, предписывающих обязательную регистрацию в полицейском участке и регулярный осмотр у врача, – все то же, что и на «бланке». Правда, унизительный поход к врачу «бланковая» могла совершать всего лишь один раз в неделю, вместо двух, обязательных для «билетных», – а это уже подобие почтительного обращения.
В остальном же разница была невелика и состояла лишь в том, что «билетные» обитали в домах терпимости, а «бланковые» занимались вольным промыслом, который именовался таковым лишь условно. Слишком уж часто «бланковые» жили на съемных квартирах, ничем не отличимых от домов терпимости, и под присмотром сутенеров, заменявших им «мамок».
Записки русского хроникераГод тому Юлия решительно освободилась от работы на съемной квартире и от опеки одного примечательного господина, говорившего фальцетом вместо ожидаемого баритона, а по манерам суетливого, как хряк у корыта, по недоразумению выряженный в сюртук. Поговаривали, что Юлия даже не освободилась, а сбежала. Или от нее сбежали? Трудно сказать, потому как с того времени хряк перестал появляться на бульваре, где раньше всегда мог быть найден страждущими.
В «первостатейное» же заведение мадам Блаумайстер новая Шахрезада пришла сама. Пусть и могла претендовать и на нечто большее, но в темно-карих глазах пришлой виделась такая усталость от роли «дамы полусвета», что мадам Блаумайстер сочла все расспросы излишними. Сама же Юлия как-то обмолвилась, что «так честнее». В общем, заявилась и примкнула к труппе, как ярмарочный солист к бродячему цирку, тут же став Шахрезадой, а то своя «царица Тамара» уже порядком приелась публике и, вообще, давно просилась в «инвалидную роту». Прочие же все – Маньки да Соньки – никак не соответствовали бы образу восточных красавиц.
Севастополь,в Греческой слободе– Ведь мы ж не немцы, не европейцы какие-то, – с пьяной задушевностью пытался растолковать поручик, бесцеремонно навалившись на плечо штабс-капитана.
Уже стемнело, и прохожие, которые в светлое время суток отбрасывали тени на булыжную мостовую, теперь сами сделались подобны черным теням и снова обретали прежний облик лишь тогда, когда на них падал свет из окон, освещенных ярким золотом люстр или карселевых ламп. Однако таких окон было мало. За стеклами по большей части виделись огоньки экономных сальных огарков или же масляных плошек, хотя последние светили обычно в полуподвальных норах.
В такое время нередко можно было встретить на улице подвыпившего гуляку, и все же особенно обращала на себя внимание троица черных теней, отличавшаяся отрывистостью движений и замысловатым зигзагом траектории. Против воли, подчиняясь «боевому товариществу», штабс-капитан Пустынников не то вел, не то нес на плече лейб-гвардии поручика, который ударился в рассуждения о несчастной судьбе обитательниц «первостатейного» трактира, потому как не хотел задумываться о собственном плачевном положении – на вечере у князя продул в карты «квартирмейстерскому» чину пять тысяч под вексель!
– Мы же не попользоваться, а преклониться! – разглагольствовал Соколовский. – Ведь, что такое француз или, там, немец в борделе? Покупатель! Заплатил и вправе требовать удовлетворения самой скотской своей прихоти… Лионозов, что ты мне, каналья, эполет рвешь?
Виктор вдруг обнаружил за спиной верного своего Патрокла, упорно пытавшегося дотянуть шинель поручика с локтя на плечо, украшенное эполетом, только что отмененным для повседневного ношения[28].
Стряхнув вовсе шинель на руки Лионозова и даже распахнув борта мундира – должно быть, одолевал хмельной жар – Виктор грубо отпихнул вечного своего спутника и продолжил с вдохновенной горячностью:
– А что такое образованный русский? Он же не только природную нужду справить пришел за целковый, а поговорить! Он же сострадать пришел! К алтарю припасть! Это же… – махнул поручик в сторону трактира, уже оставшегося далеко позади, – это же алтарь, жертвенник. Там все – жертвы, – убежденно повторил он, ударяя себя в грудь белой перчаткой. – Но не жертвы порока, нет! Непорочные жертвы за все несправедливости и насилия, свершенные подлым нашим веком над человеческой личностью!
– Таки непорочные? – с сомнением обернулся туда же Пустынников и, пожав плечами, добавил довольно скучно: – Помнится, жертвенный агнец должен быть ни хром, ни хвор, а мне комитетский фельдшер говорил, что каждая вторая ваша Агнесса – сифилитичка.
– Не сметь! – вспылил Соколовский, безуспешно пытаясь выдернуть руку из-под локтя штабс-капитана, но тот удержал его крепко, не желая, видимо, снова ловить голову поручика в опасной близости от бурых булыжников мостовой. – За видимой растленностью этих женщин – святость чистой страдающей души!
Виктор, яко учитель, замахал пальцем перед самым носом Ильи, так что тот невольно отпрянул, сказав примирительно:
– Как вам угодно… У нас кто ни страдалец, тот и святой. И даже не важно, чем заслужены его страдания.
– Заслужены?! – с немым укором посмотрел на собеседника Соколовский, будто и впрямь оказался поражен этим суждением. – Да вы сами попробуйте на их месте?!
– Увольте… – хмыкнул штабс-капитан, но поручик, вдохновленный сам собой, будто его и не расслышал:
– Попробуйте изо дня в день находить себя на дне общества и понимать, что нет ни сил, ни средств подняться! А нравы беспутных товарок?! А тирания содержательницы? А эти «мненья света»? Это пренебрежение, унижение ото всех, – торопливо продолжал Виктор, спеша с изобличением «света», но язык, уже заплетавшийся, не поспевал за мыслью. – Пренебрежение всюду! Потупленные взгляды встречных дам, якобы приличных, но уж я-то знаю… – Виктор заговорщицки понизил голос, заглянув в глаза Ильи, – я-то знаю! Каждая с амурной историей и со страстишкой под кринолином!
Пустынников в который раз пожал плечами, а Соколовский не унимался:
– А вспомните-ка о сплетнях старых снобов! Притом, что у каждого такого сноба в деревне беременная пейзанка! – он пригрозил пальцем неведомо кому. – И даже от грязного унтера презрение!
Вспомнив недавнюю историю в трактире, Виктор даже ринулся было назад отмстить злополучному баталеру, но штабс-капитан удержал, хоть и не без помощи прапорщика, к тому времени уже чувствительно шмыгавшего носом.
– А ну как впотьмах не разберут чина, господин лейб-поручик? – предположил Пустынников с тревожной серьезностью, удерживая Виктора, но отводя взгляд с мефистофельским огоньком в зеленоватых глазах. – Не разберут да поколотят, а?
– Пожалуй, что могут, – трезвая мысль на мгновенье рысью забежала в голову Соколовскому, но тут же унеслась прочь галопом. – Что?! Кто?! Кто может не разобрать? Унтер, понуждавший несчастную к деревенскому образчику блуда? Это ж не англичанин даже, унтер этот ваш, это вовсе скотина, животное! А она…
– …она, – вдруг дернул его за плечо Пустынников, – даже отдав три четверти содержательнице, зарабатывает, не вставая с постели, до двухсот рублей… из тех самых двадцати, что получает наш унтер, подставляя голову ядрам. И кто тут более несчастен?
– Какие могут быть сравнения! – неожиданно подал голос Федор Лионозов, до того времени сочувственно, но молча внимавший панегирику Соколовского. – Как вы можете сравнивать, господин штабс-капитан? – ужаснулся юноша, старательно и даже с яростью чистя обшлагом рукава фуражку своего наставника, которую тот то и дело ронял с головы, всклокоченной, как воронье перо после драки.
– Как видите, вполне могу сравнивать, – улыбнулся Пустынников, но Лионозов еще не закончил:
– Одно дело – подвергаться насилию в бою, со стороны неприятеля, – пылко возражал юноша, не заметив, что стал размахивать фуражкой кумира, как прокламацией, – и совсем другое дело – подчиниться иному охотнику до сладострастной гастрономии!
Вдруг Лионозов почувствовал, что фуражка, которой он продолжал размахивать, стукнулась обо что-то, отнюдь не являвшееся углом дома или заборным столбом – слишком уж мягким получился удар, и к тому же послышалось звяканье, удивительно напоминавшее то, как звенит железо уздечки.
Приглядевшись немного, Федор увидел лошадиную морду, взиравшую на него с философичным спокойствием. Позади нее, за дугой упряжи можно было угадать по черному глянцу кожи двуколку с поднятым верхом. Но почему двуколка стояла здесь, в темном переулке, никак не освещенная? Даже огонька курительной трубки в руках возницы и то не было видно.
– Эй! Есть здесь кто?! – громко спросил Лионозов и совершенно не ожидал, что из мрака раздастся насмешливый женский голос:
– Уж не пойму, господа, вы тут приапеи[29] распеваете или это был плач по невинно загубленным душам? – женщина говорила неторопливо, будто неохотно. Наверное, окажись ее воля, она так бы и осталась немой слушательницей офицерской беседы, пока все трое не прошли бы мимо, но увы – двуколка, в которой невидимая незнакомка сейчас сидела, оказалась замечена.
Послышался шум и шелест тканей. Видимо, женщина подалась вперед. Сверкнула и зашипела серная спичка, багрово освещая узкую перчатку, и еще мгновенье спустя на козлах загорелся масляный фонарь.
Пляшущий язычок пламени за мутным стеклом еще не успел окрепнуть, а рука в перчатке уже убавила свет до минимума, так что оказалось почти невозможно разглядеть еще одну фигуру в кожаной раковине экипажа, предусмотрительно откинувшуюся на сиденье.
В желтом пятне света стало хорошо видно лишь то, что фонарь зажгла дама, всем троим офицерам знакомая, – Юлия Майер собственной персоной!
При таком освещении ее лицо и глубоко декольтированная грудь, сами по себе смугловатые, приобрели медно-красный отлив. Локоны блистали, словно скол угля. Страусовые перья на шляпке, казавшиеся черными, тоже поблескивали, но не могли соперничать по яркости с рубиновой искрой, светившейся в затененных шляпкой глазах.
– Шахрезада! – только и вымолвил Федор, близоруко всмотревшись.
Юлия улыбнулась и еще немного подалась вперед, чтобы фонарь осветил ее чуть лучше, ведь сидела она не на месте возницы, а устроилась на месте седока. С этого же места она и управляла экипажем – внушительный кнут в одной руке, петля вожжей в другой…
– Да вас не Шахрезадой надобно звать, Юлия. Вас следует звать амазонкой, – подал голос Пустынников и довольно бесцеремонно освободился от поручика, повесив его на оглоблю. Лошадь брезгливо фыркнула.
«Странная получается история, – меж тем думал штабс-капитан, с картинным ухарством оправив солому усов. – С чего бы Шахрезада тут затаилась, в переулочке? Ладно бы ехала куда, так было б понятно. Не всем же, как Соколовскому, к ней ходить. Есть, конечно, в городе и такие, кому она сама визиты наносит. А здесь что-то иное. Куда эта амазонка без возницы? Сама правит, будто такая тайна у нее, что и вознице доверить нельзя. Кто ж там с ней рядом сидит?» Однако Пустынников предпочел пока изобразить, что таинственную фигуру в двуколке не заметил, и ради продолжения беседы, в ходе которой можно было попытаться прояснить странную историю, он ляпнул первое, что пришло на ум:
– Куда вы подевались? Я так и не успел поцеловать вашу ручку в заведении мадам!
Пусть такое заявление не очень вязалось со словами, самим же Ильей недавно говоренными насчет сифилитичных Агнесс, но ничего лучше он не придумал, а Юлия, явно почувствовав фальшь, все же предпочла поддержать эту не слишком удачную игру:
– Вы долго нянчились с вашим приятелем, господин штабс-капитан, – сказала Шахрезада, – и я устала ждать. Вот, решила поехать по делам.
– Но, как я вижу, ваши дела закончены, – тут же ответил Пустынников. – Может, тогда я?.. – он уже взялся было за облучок, чтобы влезть в коляску и таким образом «нечаянно» столкнуться с персоной, там прятавшейся, но дорогу Илье решительно преградило кнутовище, которое Юлия продолжала держать в руке:
– Нет, господин Пустынников, мои дела отнюдь не закончены, поэтому, увы, вам придется ретироваться.
Кто бы ни прятался в кожаной раковине, эта персона явно желала сохранить инкогнито, и вдруг Пустынников запоздало подумал, что зря затеял все это. «Черт его знает, кто там. А ты ведь не генерал или другой чин. Кабы раскрытая тайна не сделала тебе хуже, чем тому, кого ты пытаешься вытащить на свет». Штабс-капитан деликатно подался назад и даже чуть отступил от коляски.