bannerbanner
Телониус Белк
Телониус Белкполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 16

Морщусь от неожиданности. Пора уходить. Но где же Телониус Белк? Как различить его здесь среди наползающих в голову звуков?

Приходится напрягать слух и заодно зрение. Я слышу, как за кассой работает уже какая-то другая кассирша. Свою бы я точно узнал. Раз-два-три-четыре. И потом вдруг пять. И ещё раз пять. И наконец раз-два. И всё это так странно. Вдруг неожиданно со всего размаха я шмякаюсь лицом вперёд, а потом ещё и переворачиваюсь на спину. Самый настоящий психоз. Как в тот раз, в классе Горжетки, с Мямликом.

Как же давно этого не было! Что делают в таких случаях? Приходится вспоминать по порядку. Вначале успокоиться. Потом резко разбросать всё, что под руку попадётся. Потом, опять успокоиться. А что разбросать-то? Вот мешок со сладостями, который я только что купил в этом супермаркете. Да, мне обязательно надо что-нибудь разбросать. Но мешок со сладостями далеко, на скамейке, лёжа не дотянуться, поэтому я хватаю с пола полицейский шлем и со всего размаха отправляю его ударом в сторону бронированного банкомата – здорово я придумал, так чтобы ничего не разбить.… Но вместо банкомата шлем попадает в стеклянную витрину цветочного ларька, который, слава богу, закрыт по случаю обеденного перерыва. Стекло даже трещины не даёт, зато отбрасывает шлем рикошетом через турникеты в какую-то посуду и хрусталь. И тут началось! Осколков на гранитном полу супермаркета сколько – даже не сосчитать в килограммах. Странно. Я был уверен, что попаду в банкомат. Но разрушений от цветочного ларька не меньше – как от пулемётной очереди. Попутно разбивается стекло, уж не знаю чего. Возможно, это стекло авиакассы, за каким-то чёртом, расположенной в продуктовом супермаркете. А ещё – благотоворительная банка с мелочью взрывается прямо у всех на глазах. И что самое интересное: шлем полицейского цел. Однако сам полицейский сильно взволнован. А я с удовлетворением – сколько всего разбросал! – закрываю глаза и счастливо отрубаюсь.

Последнее, что я вижу – удивлённого белка, поедающего обсыпанный сахаром мармелад прямо из пластмассового ведёрка.


Передо мной интерьеры скромного полицейского департамента. А может и не департамента, так, каморка для выяснения обстоятельств. Достаточно уютно, чтобы не испугаться. Классический офис – хайтек и всё такое современное. Допрашивают меня, отчего-то усадив лицом перед чистым, больнично-стерильным стеклом с ободочками ржавого цвета. Это чтобы от старости не разбилось стекло. А может, чтобы такие как я не разбили.

Вижу, по ту сторону обо мне вежливо справляется приветливый русскоязычный бородач. Белка, по прежнему, рядом нету

– Ну и что вы здесь что? За визой? По визе? Да? – спрашивает он слегка неуклюже.

– По визе. Вроде бы так, – пытаюсь сообразить я.

Ну да, конечно по визе.

– Можно ли документы?

Кажется, на экстренный случай мне был дан документ, наличие которого даст ответ на такие вопросы. Но я про него совершенно забыл. Потому что уже давно чувствую себя местным жителем.

– С собой нет. Они там, где живу.

– Вы здесь живёте?

– Я живу здесь.

– С родителями?

– Нет, с Бел.. Один живу.

Они все равно не разобрали про Белка. Давно не слышал своего голоса. Оказывается, у меня очень невнятная речь.

Поднатужившись, я называю адрес. При слове Тууликаалио полицейские переглядываются и понимающе кивают головой. А уж мой точный адрес и вовсе убеждает их , что ни за какими документами отправляться не надо. Ещё ни одному иностранному злоумышленнику не удавалось произнести «Тёйхтётияайсенкатуюксививаколме» без остановки.

Недолгая пауза.

Бородач слишком долго пытается вспомнить нужное слово и ,в конце концов, брякает его так, словно стреляет из ружья в голову.

– Опекунство?

Да, чёрт возьми, опекунство. Только вспомнить бы как Кудряшку зовут.

– Йо. Свадебкин Хелен? – уточняет мой полицейский, щёлкая кнопками компьютера.

– Йо, – невпопад отвечаю я.

Зачем-то пересаживаюсь на другой стул, который кажется мне удобнее. А сам думаю – подальше бы спрятаться от полицейских.

Полицейские переглядываются

– Вы принимали наркотики? – строго спрашивает меня русский бородач.

– Нет.

– И вы уверены, что вам не нужна помощь?

– Да. То есть нет. Не нужна.

Полицейские переглядываются ещё раз.

– Вы можете сами идти?

Не хватало мне только полицейского в качестве сопровождающего. Соседи от зависти точно умрут.

– Уверен.

Встав со стула, я тут же почувствовал себя доверху наполненным шариками-антистресс. Несмотря на то, что это всего лишь ощущение иголок в ногах, я имею в виду именно те шарики, которые насыпают в попы мягких игрушек, чтобы гиперактивные дети их трогали, занимая руки каким нибудь делом. Трогаю себя за попу – да, безусловно, моя попа сейчас чистой воды антистресс. И выше тоже антистресс. И в мозгах, пожалуй, тоже уже давно антистресс у меня, правда непонятно зачем – всё равно через кору, кости и волосы его не поторогать.

Высыпавшись всеми своими антистрессовыми шариками на улицу, я опасливо озираюсь, не наблюдают ли за мной. Ведь, несмотря на ранний приятный вечер, улица совершенно пуста и на камере я будто светлячок на ладони. Пожалуй, надо уйти так, чтобы не привлекать внимания – просто удалиться, насвистывая, вот и всё. Но на противоположной стороне полицейского участка меня ждёт растерянная белка величиной с подростковый мопед.

Возможно, через камеру за мной всё-таки наблюдают. Камера эта какого-то странного образца – обшитая сеткой-рабицей, уходящая толстым проводом в стену и оттого похожая на нелепый сачок. Её нельзя назвать непоседой. Двигается она туда-сюда, но медленно, как будто слегка притормаживая и залипая. Примерно так, как в разгар игры вдруг залипает саксофоновый клапан – разумеется, если берёшь инструмент, махнув перед этим чашку-другую чайку с сахарочком Посмотрев на минуты три, я делаю вывод, что движения камеры предсказуемы. Вот она следит за дверным проёмом, а вот наклонилась вниз и уткнулась в растущий рядом с участком дёрн. Я просчитываю неповоротливую траекторию движений камеры и, подождав, пока та отвернётся в противоположную сторону, опасливо подхожу к Белку, который курит на ветру и не соблюдает меры предосторожности.

Камера тут же реагирует на моё приближение. И Белк тоже. Чёрт с ним.

Радостно набросившись, стакилограммовая белка валит меня на спину. Просто взять и случайно подскользнуться так, чтобы упасть спиной назад – нет, это совершенно невозможно. Улица совершенно пуста: толкнуть меня некому и падение не может быть спровоцировано. Но как доказать? Почуяв подвох, камера нахмурилась и со звуком бормашины просверлила меня стеклянным глазом. Я вдруг почувствовал за этими стёклами какой-то грустный взгляд. Может, это полицейские. Если там внутри за мной наблюдают, то это конец.

Я отвожу Белка подальше от камер – быстрее, ещё быстрее; мы уже почти летим и, наконец, приземляемся на детской площадке, недалеко от которой белка зарыла мешок с сокровищами.

Белк, как всегда невнятно излагает свой взгляд на события. Оказывается, он не видел Козла, когда тот нападал. Он просто почуял опасность.

– Белк! Но ведь всё это Козёл устроил, да?

– Пожалуй, да.

– То есть Козёл – это не только тот Козёл, который в старом саксофоне живёт, да?

– Козёл – он у тебя в голове живёт. И дело тут вовсе не в саксофоне.

– А ты? – помолчав, спрашиваю.– Где живёшь ты?

– У тебя в голове живут Козёл и Белк. И всё

«И Ботинок», – шёпотом говорю я сам себе, – «И Лайне»

– Да. А почему бы нам его вместе не проучить?

– Можно, – отвечает мне белк. – но, по моему, ещё рано.

Мой вопрос заставляет его задуматься. Внешне он невозмутим. Но его выдают усы. Когда он думает – те шевелятся. Похоже на эрекцию: если уж начал думать, то этот процесс невозможно остановить или проконтролировать

Усы наконец падают вниз, как сброшенные паруса с мачты. Слегка наклоняясь вперёд? Белк встаёт. Потом вдруг дёргается назад, по своей стариковской привычке бормочет под нос. А затем поправляет шляпу и направляется куда-то сквозь метель.

Вперёд, потом назад, потом еще немного вперед, и вот он уже далеко. Прёт по заснеженной Иматре, весь из себя уверенный, как инерционная игрушка. Мне никак за ним не поспеть.

– Эй! Белк, – кричу.

Белк вспоминает про меня и останавливается.

– Ты как, вообще, себя чувствуешь? – спрашивает он.

– Да что-то не очень, – признаюсь я и перестаю притворяться, что не пошатываюсь. Иду, вроде бы прямо, а заносит меня на обочину, в сугроб.

Тогда Белк берёт дела в свои лапы. Как ему удаётся поймать автобус, я не знаю. Но меня подвозят, выражают искреннее соучастие и даже с молчаливого согласия пассажиров провожают до квартиры домой. Там я ложусь на кровать и считаю овец в виде разводов на окнах. В этих разводах заключен какой то смысл. Но мне его ни за что не поймать.

Пока я дремлю, Белк неожиданно берёт у меня телефон и изучает гугл по каким-то запросам.

Просыпаюсь оттого, что спрашивает – можно ли включить погромче ютуб?

На моём телефон нельзя. Телефон у меня старый, хотя и Нокия. В полусне, я рекомендую положить телефон в жестяной стакан для зубной щётки.

Меня будит дикий утробный рёв. Кто-то играет на саксофоне. Или, судя по наполняющей стакан для зубной щётки утробности, переходящей в визгливость – саксофон играет на нём.

– Погромче не хочешь включить? – спрашиваю я, вложив в эту реплику весь свой немощный подростковый сарказм.

Белка понимающе кивает, затем горестно разводит руками. Мол, сам бы и рад, но громче никак. Старая, плохая запись. Утробный саксофон. Вроде бы даже не стерео…

Тогда я вскакиваю с кровати и больно ударяюсь пятками о выстуженный пол.

– Ты с ума сошёл? – интересуюсь я, – немедленно выключи. Соседи сгорят. Ты что не слышишь, как сверху стучит Кудряшка?

Но ведь я вру, – удивляюсь вдруг сам с себя. Никто не стучит, несмотря на третий час ночи.

Почему никто не стучит? Учитывая то, что время часы показывают весьма недетское – достаточно странно.

Белк выключает телефон ударом лапы. Стакан катится прочь. Некоторое время он сидит, прищурив глаза. А я удивлённо смотрю, как неуклюжая белка ковыряется в поиске гугла.

– Понимаешь, – говорит Белк, показывая мне телефон – тебе не так просто захотелось собаку.

Он у нас что теперь, Карлсон, – думаю я и наклоняюсь через почти незаметное беличее плечо в телефон, надеясь увидеть что-нибудь милое. Сеттера. Или болонку.

Но, мой Бог. Вся страница поиска в затравленных, оскаленных измождённых псах непонятной породы. Кто-то из них рвётся вперёд, натягивая поводок. Кто-то безнадёжно прилип к конуре, потому что натягивать поводок больше не в силах…

Белк проматывает бегунок вниз, а там, внизу, все еще печальнее – безнадежно грустные бродячие собаки, а среди них ведь даже очень породистые есть и по внешности вполне ничего себе пёсики. Точней, не по внешности, а по этому самому… экстерьеру.

– Этот – Паркер. Этот – Эйлер. Этот – Бад. Превращаться в собаку, оказывается, теперь среди нашего брата принято. Так уж всё изменилось. Раньше не так было. Лёг на диван и лежи. Но основной принцип тот же. Несогнутые пальцы и ощущение того, что ты остался совсем один. А потом стало не до того. Если ты один, то ты – собака. Бродячая. Не такая, как все. У тебя никаких перспектив. И такая перспектива ещё хуже, чем раньше.

Мне становится страшно.

– Дай-ка сюда.

Последняя картинка настораживает меня больше всего.

На фотографии – негр c аккуратной бородой, не то в еврейской, не то в пасторской шляпе. В руке саксофон и при этом довольно странный. Ушастый, вроде моего. А вот всё остальное, вроде как вытекает из этого саксофона и служит его продолжением.

«Умер как собака» – вот прямо так и написано под картинкой. А больше ничего не написано. Это всё, что о нём следует знать читателю Википедии.

Я недоверчиво пытаюсь найти в подписи что-то еще. Как же так? Неужели всё?

Нет, действительно, всё. Умер как собака. Музыка, жизнь и смерть Альберта Айлера. Вся жизнь укладывается в этих словах.

Думая об этом я чувствую, как саксофон превращается в опасную сколопендру, ожидающую свой звёздный час чтобы меня поглотить. Теперь сложно заставить себя к нему подойти, такому холодному. Ведь я не занимался уже дня три. Пообещал себе перерыв и перерыв это слегка затянулся. После такого перерыва играть – всё равно, что на мотике вместо велосипеда ездить. Только успевай зажимать клапаны. Только успевай вовремя останавливаться, обрубать ноту так, чтобы дыхание превращалось в свинг, а сколопендра тебя не сожрала.

– Он правда умер как собака?

– К сожалению да, – извиняющимся голосом завершает разговор Телониус Белк. – Играл себе играл. И вдруг умер. Я не знал, – кашляет он, – Не знал что можно настолько заиграться. Пожалуй, мы больше с тобой не будем несогнутые пальцы практиковать.

Он машет рукой и удаляется ужинать.


Глава седьмая


Наверное, когда долго говоришь о смерти, она начинает тихо соседствовать рядом с тобой. Приходит, садится и терпеливо ждёт. И обычно её заранее чувствуешь.

В то время как мама готовилась умирать, я думал, какой холодный вдруг воздух стал. И окна закрывал, чтобы не продуло. А после того, как это случилось, наоборот открывал – чтобы проветрить квартиру от тошнотворно-сладкого запаха, которого конечно же не было, но мне казалось что я чувствую его только так. Но смерть уже давно ушла, осталась с кем то в больнице и запаха, разумеется, быть не могло. Просто мне так казалось.

После смерти матери, я некоторое время считал, что когда человек соберётся умирать, это можно почувствовать заранее. А вот, поди же ты, оказывается, что Кудряшка умерла с неделю назад, а я так ничего и не почувствовал. И даже запаха никакого нет. А ведь недавно он был, судя по свежевымытой лестнице, припорошенной солью и стиральным порошком.

Говорят, Кудряшка упала на этой лестнице головой вниз. Прокатилась бревном два этажа и выкатилась на площадку нижнего этажа. Там влетела в стеклянную дверь и ударилась с таким громким звуком, что на улице взвыла сирена. Том из Финляндии выскочил из квартиры, думая что его мотоцикл упал. Мотоцикл был на месте. Том обрадовался. Но потом он увидел лежащую поперёк нижней площадки Кудряшку.

Я, разумеется, и в ус не дул. Годы, проведённые в квартире с выбивающим на чём попало всевозможные хитрые ритмы отцом, научили меня не обращать внимания на то, когда за стеной что-то ударяет или шлёпается.

Я даже не отреагировал на случившийся в подъезде переполох. Лишь коронарная машина привлекла моё внимание, да и то, потому что вначале я принял её за булочную. Я же не читаю по-фински. Зато с недавних пор появилась привычка машинально расшифровать шведские слова—обычно неправильно. Вот оттого-то мне и показалось, что на её боку написано «булка».

Признаться, я даже не могу вспомнить, когда я говорил с Кудряшкой последний раз. И стука её уже давненько не слышал. А теперь Лайне, пыхтя от возмущения, объясняет мне, что Кудряшка давно умерла, и как я мог об этом не знать не понимает. Изображает падение с лестницы и рисует на чёрной скатерти, принесённой с собой, изображение Тома из Финляндии. Потом отряхивает мел со скатерти. Скатерть понадобится для сегодняшнего торжественного обряда, если конечно кто-то по этому поводу собирается торжествовать.

Что делали с Кудряшкой перед тем всю неделю – не покидает меня эта мысль. Не могу представить себе соседство с покойником на протяжении целой недели…

Лайне сердито тащит меня за рукав к машине и немногочисленные друзья покойной Кудряшки меня пропускают. Я сажусь рядом с водителем. Тщательно пристёгиваю ремень. Какой прекрасный день сегодня, один из первых по настоящему весенних дней – словами не передать, как хорошо на улице и я понимаю, что в Тууликаалио пришла, наконец, весна.

Пользуясь тем, что весь наш дом куда-то свалил, Белк выходит на улицу, потягивается и принимает солнечную ванну. Ему хорошо.

Ему не надо ехать оплакивать полузнакомую бабушку по кличке Кудряшка.


Подъехав к церкви, я вижу, как вокруг неё рассаживаются птицы, прилетевшие сюда чуть раньше нас. Птиц этих не то, чтобы сильно много. Но они тусуются, как будто специально пришли, и не перемешиваются между собой. Вот, например, синица с жёлтым пузом. Я отмечаю про себя, что больше всего мне нравятся пушистые уютные совы, присевшие на веточку и рассматривающие нас на почтительном расстоянии, словно боятся встревожить. А вороны – именно такие, которые собираются здесь, мне не нравятся. Ворон я предпочитаю тех, что можно встретить на помойке, уткнувшимися головой в полиэтиленовый пакет или половинку сдобной булочки – они слишком поглощены своими делами и не смотрят на тебя в упор. А эти церковные вороны хищно смотрят на тебя и провожают прищуренным взглядом. Примерно так, как смотрит, лупивший до этого тебя неоднократно хулиган-старшеклассник – в тот момент, когда ты идёшь с отцом до дому и по правилам улицы нельзя нападать.

Ощущение, что жизнь дерьмо обволакивает с ног до головы. При виде этих ворон впечатление резко усиливается.


Церковь – косоугольное здание из белого камня. Посредине – башенка, которую легко спутать со стройобъектом. Наверняка колокольня. Но бесчувственная, как типовой стройобъект.

Все, приехавшие на машине, сурово строятся в очередь. Том из Финляндии – впереди всех. Он три раза стучит в дверь и прислушивается к шагам, доносящимся из глубин церкви.

Дверь открывает пастор. В своем чёрном сюртуке он похож на ворону. Приглашает нас в церковь пройти. Внутри для нас слишком просторно и деревянные скамейки, рассчитанные на пару сотен человек кажутся совершенно лишними.

Перебросившись парой слов с Томом из Финляндии, пастор приглушает освещение во всей церкви. Том удовлетворённо кивает. Происходит это буднично, так будто пастор запамятовал в туалете свет погасить и ему на это вежливо намекают.

Они неуклюже водружают на один из пюпитров Кудряшкин портрет, подобрав его тут же, под одной из скамей. Затем Лайне включает свой навороченный финский телефон-нокию и он начинает голосить непривычной органной музыкой.

А потом раздают горячий кофе на неустойчивых лаковых столиках. Огромные аллюминиевые холодные кофейники отражают свет от фонаря и чайных свечей в пескоструйных светильниках. Темнеет здесь по-прежнему рано. И как только за окнами собирается мгла, пастор принимается напевать под нос псалм, напоминающий синатровский джазовый стандарт и начинается ритуал прощания с Кудряшкой

Спокойный и торжественный ритуал. Такое прощание мне нравится.

Плохо только то, что это ещё далеко не похороны.

Похороны ещё предстоят.

И я надеюсь, что это случится не в два часа ночи.


Подчёркнутая неторопливость церемонии указывает на то, что до конца ритуала мне не дотерпеть. Ведь я себя знаю. Мне, или, не дай Бог, захочется в туалет, или нога зайдется ощущением иголок. Мне и перед Горжеткой-то больше пяти минут не устоять. И на смотр конкурсах я выбегаю в туалет одним из первых.

Ещё немного, – успокаиваю себя я, – ещё немного и я пойду домой, не дождавшись Кудряшкиных похорон. Пешком, конечно пойду. Тут от силы километров восемь – дойду, хотя бы и за ночь. Не нужно меня в машине, пропахшей покойниками подвозить. Если успею, то дороге заскочу в магазин и приму там успокоительный душ из мармеладовых мишек.

Но едва только я успеваю распрощаться с мыслью о похоронах – дескать, похороны Кудряшки устроят в какой-нибудь другой день, а сейчас мы просто выпьем кофе с булочкой – дверь со скрипом открывается и на пороге появляется строго одетый полицейский.

Он заслоняет меня от всех, кроме пастора, засеменившего вдруг к двери, намереваясь закрыть, чтобы та не скрипела. Я машинально киваю полицейскому головой и поднимаю руку в приветственном взмахе. Ведь, это тот самый полицейский, с бородой, поднаторевший в знании русского языка. В такой пёстрой компании, его знания русского мешаются с финскими словами и полицейского слегка переклинивает.

– Утак. – говорит полицейский с трудом, – Утка – нет.. Урна. Урна – это вам. Хороните.

– Как так, – шепчу я.

– Отпевание и прочее не надо… всё покрывает церковный налог. – Он берёт себя в руки и продолжает гораздо увереннее – Место на кладбище – тоже платить не надо. Только утилизация.

Он помолчал и грустно добавил:

– Мне пришлось ехать сюда за свой счёт. Учитывая сложившуюся ситуацию… ладно. Это, разумеется, неприемлемо, но в целом допустимо.

Я собираю слова в узелок и не знаю, что на это сказать.

Тогда полицейский суёт мне в руки строгую чёрную урну. Урна тоскливо блестит. Неужели она для меня?

– Какой же я родственник, – отвожу урну рукой подальше я.

– Ведь вы родственник, – невозмутимо продолжает бородач, совершенно меня при этом не слушая – единственный родственник на этой территории.

Переводит всё это на финский и вопросительно смотрит на Кудряшкиных друзей.

Все торжественно кивают

Fru Helen Svadebkin – написано прямо на урне.

Ерунда какая-то. Что они там выдумали?

Ведь Свадебкин – это я. А Кудряшка – это Кудряшка.

Но постепенно до меня начинает доходить, что фру Хелен Свадебкин – это Кудряшка и есть. Странно, но я ни разу не удосужился спросить, как к ней обращаться по имени..

Это простительно для русского ни разу в жизни не удосужившегося поздороваться со своими соседями. Но непростительно для обжившегося здесь человека, храбро употребляющегов пищу чудовищный сальмиак, пристёгивающего в машине безопасный ремень и писающего сидя на унитазе ради того, чтобы лишнее не разбрызгивалось.

Есть некоторые привычки, которые в моём возрасте перенимаешь легко и свободно. Но интересоваться именем чужого мне человека, я пожалуй никогда не научусь. А вот финны делают это легко и свободно…

Но почему Хелен Свадебкин?

Не хватало мне об этом узнать до её смерти – столбенею от ужаса я. Лайне вытирает несуществующие слёзы и пытается меня приободрить. Но мне вовсе не нужно приободряться. Ведь этого не могло быть. Мне наплевать на Кудряшку. Просто интересно – почему? Почему моя фамилия принадлежит ей, кучерявой как одуванчик старухе?

Здесь явно ошибка.

Чёрт побери. Друзья покойной смотрят на меня с хладнокровным сочувствием.

Я забираю урну вместе с чёрной скатертью, которую принесла Лайне. Чувствую себя удивительно глупо.

Потом все быстро расходятся. Я попытался уйти домой сам, но Том из Финляндии погрозил пальцем и указал на переднее сидение.


Всегда интересовался тем, что делает человек, оставаясь наедине с покойником. Не обязательнос родственником. Пусть даже с тем человеком, которого когда то знал, хотя и немного. Вот тебе, пожалуйста. Свидание состоялось.

Радуйся, Тёмыч, что это не скелет, не гроб, не мавзолейная мумия. Обычная пластиковая урна. Чёрная, с золотыми буквами. Но спокойно сидеть с этой урной я никогда не смогу. Приходится ходить по комнате из стороны в сторону. Соседство душераздирающе неприятно. Но что тут будешь делать? Поставить урну рядом с сортиром? А вдруг разобъётся? Вдруг её смахнёт хвостом Телониус Белк?

Хорошо.

Допустим, эту дурацкую Кудряшку отпели и дурацкая урна с прахом стоит у меня на столе. А теперь принимаем правила этой дурацкой игры.

Это будет непросто…

Неделю назад умершая Кудряшка, которая лежит в этой урне, не говорит ни слова и даже если летает где-нибудь в воздухе, то вряд ли меня узнаёт – это моя бабушка. А я, стало быть – её внук. При этом, соседей, верных кудряшкиных друзей по лестничной клетке такой расклад устраивает. Никто из них не хочет мне неприятностей, но и взять на себя ответственность хоронить старушку им тоже нельзя.

Есть такой старый прикол. Если двадцать раз подряд произнести слова «Это я» и, то в конечном счёте в голове появляется ужасное, щемящее рассудок чувство тревоги. Может и здесь сработает? Может, встревожусь и пойму, что следует делать? Нет. Слова «Это моя бабушка» можно произносить перед урной хоть тысячу раз – никакого воздействия, если не считать лёгкой одури от происходящего.

Пытаюсь вспомнить, что у нас с ней было общего. Фамилия Свадебкин, если только. Русская. Или нет? Славянская, одним словом. А хоронят её не по православному обряду.

Но вот как гром среди ясного неба меня посещает мысль – я а не лишаюсь ли я опеки в связи со всей этой странной историей. А ведь и правда лишаюсь! Кудряшка была моим опекуном и залогом того, что я нахожусь в Тууликаалио. А я ещё удивлялся – почему у всех виза ровно на месяц – а у меня и считать не надо тех дней, что остаётся по годовой визе. Находиться здесь без опеки я больше не могу. Скоро придут полицейские.… Набираю телефонный номер отца. Трубка противно свербит мне на ухо надрывными гудками – обертонами от концертной ля третьей октавы.

На страницу:
14 из 16