Полная версия
Глиняные буквы, плывущие яблоки
Не было раньше такого с моей душой. Очень она меня в ту ночь удивила.
Я свой дом люблю. Половину дома личным горбом строил. Сам глиняные кирпичи лепил. В каждый кирпич кусочек сердца клал, как фарш. Дом добром разным наполнял, женой, детьми. Мебель в комнате для гостей имеется. Телевизор фирменный. Двоюродный брат со стороны матери из столицы приезжал, телевизор мой хвалил: у меня, говорит, даже в столице такого нет. Сейчас телевизору, конечно, без электричества плохо. Но телевизор – не баранина, не испортится. Пусть стоит. Может, мои внуки еще им пользоваться будут.
В ту ночь я, несмотря на привычную обстановку, места не мог найти. Как будто это в моем доме кто-то, не приведи, повесился или еще что-то тревожное совершил.
Жена-дети спали уже; постоял над ними, их лицами хотел себя успокоить. Всегда радовался, как это у них получается губами во сне разные улыбки делать и бормотать что-то на языке спящих.
А тут – смотрю-смотрю на них, а половина головы об учителе думает, что с ним там творится. В таких домах нельзя людей оставлять. Учитель и так чем-то весь день огорчен был, и взгляд такой, как будто через телескоп на нас смотрит, мы – чужая планета. И улыбка такая. И что теперь с этими глазами и улыбкой происходит…
Но увидел я почему-то другое.
Увидел разбегающиеся обрывки пара… Скользкий пол, выложенный опасным для жизни мрамором, – каждую секунду такое фигурное катание может случиться, что без черепа на всю жизнь останешься… Пар. Топот и скольжение голых пяток, десятков пяток по плывущему под ногами мрамору… Обжигающему мрамору, будто по сковородке вместо яичницы бегаешь… Пар. Десятки теней бегут сквозь пар; чья-то тень падает, борется с тенью хлынувшей из нее крови…
Наконец, замотанные в банные тряпки, врываемся в «номера», пещерки для тел начальников и другой белой кости… Здесь пар еще гуще, верблюжье одеяло какое-то, не пар… Впереди все толпятся, не пролезешь, хоть по скользким головам скачи, хоть между ног, как в мясном лесу, продирайся…
Сквозь языки пара вижу прежнего учителя…
Он не может найти свою тряпку, ползает на четвереньках. Толпа нависла над ним глазными яблоками, налитыми любопытством. По мокрым, красным рукам тех, кто спереди, ходит – нет, прыгает – вырываемая друг у друга находка: женский лифчик, белая скомканная бабочка. Кто-то прикладывает ее к впалой волосатой груди. Кто-то на голову даже надевает, шутник: «Идет мне эта тюбетейка?» Смех. «Это две тюбетейки – эй, поделись». Смех.
«Здесь была женщина; мы знаем, знаем, кто она, – гудят все. – И она, наверно, еще недалеко». Учитель сидит, пытаясь скрыть лицо в худой домик из своих ладоней. По тому, как вздрагивает живот, можно понять, как колотится его мокрое сердце.
«Вон, вон она!» – кричит кто-то. «Ловите ее… Чем мы хуже столичных… Чем мы хуже учителя», – кричат тела, бросаясь в погоню. Я успеваю прижаться к стене. «Стойте! – слышан детский голос учителя. – Послушайте… Она не такая, как вы думаете!»
Табун уносится. В «номере» остаемся мы вдвоем.
Я, почти растворившийся в скользкой стене.
И учитель, рисующий что-то на полу из крови, которая бежит у него из носа.
Поднимается с пола, находит, наконец, проклятую тряпку. Обматывает запретную территорию тела, от пупка до колен. Идет в мою сторону. Плохо идет.
Как будто всё на нем идет по отдельности, еле-еле хватаясь друг за друга: живот за грудь цепляется, короткая шея – за голову, узкие, как знак «минус», глаза – за лицо… Идет. «Тема нашего сегодняшнего занятия, дети…» – говорит он кровавыми губами.
Я отслаиваюсь от стены и делаю шаг к нему по кипящему мрамору.
Бывший учитель приближается – и проходит сквозь меня.
Потому что в прошлый Банный день меня в Бане не было. Я лежал, больной, у себя во дворе. Смотрел, как мои дети пускают на крыше бумажного змея. Когда змей вырвался из их детской власти и улетел, я пропотел и выздоровел. О том, что голое село натворило в Бане, мне рассказал Муса.
Рассказ у него смешным получился, у меня от смеха голова на подушке прыгала.
Больше всего он и другие сельчане на хвостик упирали. Что хвостика не оказалось. А про то, как ловили учительскую гурию… Так не поймали же. Что зря рассказывать.
Но меня в Бане не было.
Поэтому неудивительно, что бывший учитель прошел сквозь меня. И я ничего не почувствовал – даже когда его соленый от крови подбородок через мое горло прошел.
Странно было другое. Когда я обернулся, то вместо прежнего учителя, уходящего в тяжелые банные облака, я увидел спину и затылок нового… Нового учителя.
15
– Учитель, откройте!
Завела свою сторожевую песню собака.
Ничем, кроме собачьего лая, темнота не откликалась.
Казалось, лай издавал сам дом. Лаяли окна. Лаяли сухие яблони. Я понял – они подражают адскому дереву заккум, у которого, как сказал однажды мулла, плоды в виде голов свиней и собак.
– Кто это? – зашаркали изнутри.
Жив. Слава тебе… Жив.
– Это я, учитель. Я, Абдулла.
Дверь открылась. Учитель, в той же одежде, в какой мы бросили его здесь, смотрел на меня. Даже строчки удивления нельзя было прочесть на его лице.
– Я принес вам керосин, – сказал я, болтая вонючей канистрой. Не мог же с пустой рукой прийти.
Он поблагодарил и пригласил войти.
Лампа оказалась исправной, на свет тут же прилетели всякие ночные червяки.
Мы воспользовались чайником самоубийцы и остатками заварки. Чайник был маленький, жестяной. Я показал, как можно на керосиновой лампе чай нагреть.
Учитель достал печенье, которое привез с собой.
– Да, – сказал я, вонзая зубы в городское печенье, – сейчас, наверно, в городе люди электричеством наслаждаются. Да что – в городе! В соседнем селе раз в неделю обязательно или электричество, или воду дают. Один раз даже газ по ошибке дали. А причина обыкновенная. Председателя им хорошего бог дал. Из образованной семьи.
– А почему наш Председатель огорчился, когда я об отце его спросил?
– А вы разве не знали, когда спрашивали? – спросил я, хитро пережевывая печенье.
Нет, он не знал. Откуда ему знать… Нет, Сабир-акя ничего не рассказал об отце Председателя. Почему он именно об отце осведомился?
– Знаете, – сказал учитель, – привычка у меня есть. Когда какой-то человек мне злым кажется, я его маленьким начинаю представлять, каким он мог быть в детстве. Может, это немного смешно для вас, но я уже так натренировался, что очень похоже представляю; потом, когда детские фотографии этих людей встречаю, сам испытываю удивление, такое сходство. И еще родителей этого человека себе представляю, как они с ним, маленьким, возятся.
Учитель перевел дыхание. Не умеет долго говорить, бедняга.
– А с Председателем… – продолжал. – Его самого представил, такой толстощекий рыжий мальчик в синей кофте.
– Точно! – Я чуть не опрокинул чайник. – Председатель в детстве рыжим был, потом волос обычным стал.
– Потом матушку его представил… Маленькая, сухая.
– И это угадали! Ее наши женщины Мышкой называли: «Мышка, Мышка!» Учитель, у вас талант, его наукой исследовать надо! Как вас с такими способностями из города отпустили…
– А вот отца Председателя не смог представить… Поэтому и спросил.
Так-так. Рассказать – не рассказывать?
– Насчет его отца, учитель… Конечно, то, что про него болтают, это для уха образованного человека – чушь и мифология…
В пиалу ко мне упала маленькая серая бабочка. Упала на крылья и прилипла к воде. Спас ее из пиалы пальцем, облачко пыльцы всё равно на чае осталось.
– Рассказывают, что в войну саранча к нам часто заглядывала. Целое стадо саранчи по небу скачет, скачет, потом с неба на поле прыгнет и всё поле съест. Я такое один раз сам видел – в мирное время, конечно; во время войны еще мои родители детьми были… Знаете, такое страшное, обидное для человека зрелище – пустота вместо урожая. И такие они, шайтаны, организованные – солнца не видно, когда на посадку идут. Главное, убежать сразу. А то на тебя сядут. Может, заразят чем-нибудь. Они ведь как крысы, только с крыльями. Поэтому бежать с поля надо. А старики говорят еще: отец-саранча прийти может.
– Отец-саранча?
– Да, это как у пчел – пчеломатка, только в сто раз хуже, потому что от пчелы человек мед имеет, и пчела то растение, на которое приземляется, не ест, а, наоборот, с цветка на цветок зародыши переносит. Вот, пчела… О чем я говорил? Да, отец-саранча. Это их начальник. Роста он, говорят, крупного – с маленькую собаку или курицу. Сам не видел и наука его, по-моему, еще не открыла. Он в середине стаи летит. На поле сядет – его не видно, у него вокруг – охранники, заместители, витязи. Самое, говорят, неприятное, что он на человеческих женщин иногда налеты делает. Саранчихи ему своим прыганьем надоедают, вот он, развратник, и плюет на законы биологии… Да, это как собака из сегодняшнего рассказа Мусы, которая с волчицей… Только эту собаку с научной точки зрения еще понять можно. Всё-таки волки с собаками – это просто как две разные национальности. У людей тоже – если две разные национальности на одной койке встретятся, то, кроме простого химического процесса, они еще удовольствие от расширения своего кругозора получают…
Учитель покраснел. Я сам понял, что слишком глубоко в биологию заехал. Это воспоминания о библиотекарше во мне, наверное, прорываются.
– Короче, эта Мышка, мать Председателя, мужа на войну отправила, сидит, ночью спит или плачет, днем на поле работает. Так год прошел, и вдруг она побледнела. Еще полгода прошло, и всё село видит, что она беременная. А оказывается, она один раз на поле оказалась, как раз когда там саранча обедала. Тут к ней отец-саранча и подкрался. Она, конечно, кричала, но ее подруги по кустам на корточках спрятались, тоже боятся с саранчой дело иметь. Что селу делать? Отвезли ее к мулле и к секретарю парторганизации; те одно и то же сказали: «Безобразие, но что поделаешь – война; всё для фронта, всё для победы; главное, чтобы, когда муж вернется, не прибил ее, вместе с ее кузнечиком; а может, еще муж погибнет, и тогда вообще вопросов и мордобоя не будет». Вот муж, к счастью, и погиб. Если так можно сказать.
Допил сухие остатки чая.
– А когда она рожала, говорят, всё село прибежало и в окно лезет, интересуется. Одни говорят: будет наполовину наш, наполовину – с крылышками-лапками, другие говорят – нет, она сейчас просто яйцо снесет, как это саранчи любят делать, и это яйцо надо государству отдать, на военный анализ… А родился Председатель.
16
Мы лежали в темноте, не считая куска лунного света на полу.
Меня уложили, как старшего, на учительскую кровать. Я, конечно, возражал против такого почета. Но бороться с вежливостью учителя было бесполезно.
Сам учитель свил себе из одежд ночлег на полу. Сову он выпустил погулять, и теперь она где-то хлопала своими ночными крыльями.
– Вы еще у нас привыкнете, – я слегка зевнул. – Мы, конечно, немного необычные люди, всё-таки Греция в наших сердцах течет. Истории разные любим – это тоже от греков перешло. А с другой стороны… у нас самые простые, повседневные люди. Только в жизни и совершают важного, что рождаются-умирают. Умирают-рождаются. Посередине – свадьба, карнай-сурнай. Такие люди. Обслуживающий персонал своего счастья.
Пару раз пролаяла собака, гремя цепью. Видимо, к ней прилетела сова, и собака выражала ей свое удивление.
– Учитель… Как собаку хотите назвать?
– Не знаю, – отозвался учитель засыпающим голосом. – Человеческий язык беден, чтобы найти собаке подходящее имя.
Я задумался. Человеческий язык беден… А у кого он не беден, у коровы, что ли? У коровы тоже, наверное, беден. Не говоря про какую-нибудь некультурную воробьишку.
Всё-таки человек, что с ним ни делай, как ни пинай, – царь природы. И язык у него вполне этой должности соответствует.
– Учитель…
Он спал.
А из меня уже весь сон вытек. Лежу совершенно бесполезно. Так спать не хочется, что тело ноет. Это всё от луны и впечатлений.
Еще койка тарахтит, как мотоцикл. Трык-трык. Пат-пат…
Я поднялся. Постоял, не зная, зачем поднялся. Подошел к подоконнику, где белели какие-то бумаги учителя, которые он перебирал до моего прихода. Нехорошо чужие бумаги смотреть. Но если твое тело бессонница сосет, это почти уважительная причина.
Поверх других бумаг лежала таблица. Внутри разные черточки изгибались. Под черточками – надписи. Стараясь поймать листком как можно больше лунного света, стою-читаю.
Алейг. Яхиль. Сардош.
Что это? Наверно, иностранный язык. Сейчас иностранный язык человеку большую пользу приносит… марафлион вараам юрудж гатип зарзаур…
А, понял. Азбука. шафхор барфаид только осс почему такие странные буквы, не латинские кижжир форфур юприхам, а такого у нас языка в школе не было, может, хукутс – это дох новый язык? рафтия… ёриол… И какое странное, щекотное чувство в груди, когда читаешь эти бессмысленные слова и черточки видишь…
И тут по мне как будто из таблицы ток пробежал.
Я увидел, как тихо открывается калитка.
В лунный двор заходит фигура и осторожно идет к дому. Я успеваю заметить, что на ней женская одежда, хотя лицо в платке.
Она подходит к дому, и я вижу ее глаза. Глаза приближаются.
Залаяла собака. Заметалась, гремя цепью. Откликнулся собачий хор из других дворов.
Фигура вздрогнула и устремилась обратно.
Я бросился к двери, споткнулся, запутался. Открыл.
Двор был пуст, не считая лающей собаки, луны и ветра.
Закрыл дверь. Сердце стучало, как сумасшедший кузнец. Дук-дук. Подошел к кровати, сел. Дук-дук. Капля пота проползла холодной улиткой по лицу. Дук-дук. Я весь состоял из стучащего сердца. Из стучащего сердца и лающей собаки.
А учитель – спал!
Я лежал, и сон поглощал меня. Он, отец-сон, помиловал меня, когда я уже терял надежду. Моя железная люлька стала скрипеть тише; закончила свою невыносимую арию собака. Где-то уже приветствовали утро петухи. Я засыпал. Скомканные страницы пара. Женская фигура, бегущая по бане. Дождь, текущий в ржавые глотки ведер. Собака. Седые волосы Золота становятся рыжими волосами Председателя. Эти волосы пытаются съесть террористы, но у них для этого нет саранчи. А учитель улыбается, и начинают течь яблоки. Алейг. Вода… Вода…
Часть вторая
1
Прошло месяца два. Или четыре. У нас не город – календари на каждой стенке не висят. И время свои сельские особенности имеет. Сколько дней-месяцев после приезда Учителя набралось, точно не считал.
Я ведь тоже не какой-то писатель-специалист, как в городах. В городе у писателя удостоверение есть; если даже председатель или участковый скажет ему навоз-селитру разгружать, он сразу это удостоверение показывает: оп! Те уже вопросов не имеют, «извините, желаем успехов», и писатель спокойно уходит писать роман. Садится за стол, включает электрический свет; может, даже побалуется: включит-выключит. Откроет в кране воду, чтобы звук бегущего ручейка слух радовал. И сидит, книгу пишет, на удостоверение ласково поглядывает.
А у меня – что? Ну, дом. Ну, немножко мебели есть. Ну, телевизор для внуков. Жена с детьми. Виноградник, который, можно сказать, своей кровью поливал. Корова туда-сюда ходит. И хозяйство, которое тебя целиком съедает и косточку выплевывает.
Куда в это всё еще и творчество засунуть? Не засовывается.
Только иногда в трудовом графике время выкрою и на бумагу сердце выплескиваю.
Ночью в основном.
Сидишь, тихо; даже мысли от такой тишины слышнее становятся.
Так я свои записки о первом дне Нового Учителя написал и почувствовал гордость и приятный ветерок в душе. А также желание, чтобы мои записки прочитало поскорее человечество.
Начал я с Ивана Никитича.
Хотел Мусе дать, но тот со своей Марьям уехал в соседнюю область к суфийской могиле – ребенка выпрашивать.
А Иван Никитич вначале придумывал разные хитрые отговорки, чтобы избежать чтения, зато потом долго тряс мне руку. Только, говорит, у тебя, Абдулла, какой-то русский язык вымышленный. «Слова вроде русские, и запятые с точками в правильные места вставляешь. А всё-таки русский язык у тебя какой-то… в тюбетейке».
После этого я ночью плакал крупными слезами, а супруга гладила меня по руке: «Не огорчайтесь, Абдулла-акя. Вы столько страниц написали! Редкий мужчина столько написать сможет. И почерк у вас такой, я даже детям показывала, чтобы они как образец брали. Вот еще крышу в коровнике перекроем, и всем Иван Никитичам нос утрем».
Под утро я заснул, и мне приснился русский язык в виде большой белой лошади с крыльями. Эта лошадь обнюхивала меня и насмешливо хлопала голубыми, как русское небо, глазами. «Славная осень, – говорила лошадь, – здоровый, ядрёный воздух усталые силы бодрит… Слушай, Абдулла, надень ты на меня покрепче эту тюбетейку, а! Не видишь – с уха сваливается!» – «Лошадочка, – шептал я, натягивая на нее наш национальный сувенир, – миленькая, только не бросай меня… Я свой сочинительский язык улучшу, он у меня теперь правильнее станет. Только не бросай!» Лошадь смеялась и подмигивала горевшим из-под тюбетейки голубым глазом.
Так что снова пришлось мне по ночам становиться писателем и шлепать калошей разных бабочек. Правда, наступала осень, и с каждой ночью бабочек и других отвлекающих насекомых делалось меньше.
А событий, наоборот, становилось всё больше, хотя внешняя жизнь и текла еще по-прежнему. Всё тем же голосом мычали коровы, всё ту же неизменную дань собирал Председатель, всё так же не хватало «прозрачного золота» – воды. За окном распевала свои хриплые старушечьи песни осень; приближался Банный день.
2
Начался учебный год. На линейке выступил Председатель и пообещал детям город-сад. Дети похлопали и преподнесли Председателю по традиции бутылку водки с этикеткой, которую раскрашивали своими руками: с цветами и райскими яблоками. Председатель, прихватив Агронома и водку, растаял на фоне осенней природы, а дети с Учителем зашли в школу – начались уроки.
Какое-то время школа работала без приключений. Новый Учитель весь ушел в своих учеников и учебный процесс; я заходил к нему несколько раз, но поговорить про летающую тарелку и конец света не получалось. Учитель был рассеян, стол был завален школой, книги-тетрадки. Железную кровать Учитель выставил во двор, а сам спал на полу на матрасе от нее. Голая кровать стояла, как наказанная, во дворе, и на ней отдыхала собака. Собака так и продолжала жить без имени и даже растолстела.
Я пару раз спрашивал своих детей-школьников про уроки и Учителя; дети улыбались. От жены узнавал, что Новый Учитель им нравится, как добрый и необычный человек.
Потом из школы поползли загадочные известия. В селе стали поговаривать, что Учитель не только не бьет детей, но даже ленится кричать на них. Надо сказать, ленивых и кто по тяп-ляпски работает в нашем селе не любят. «Что же он тогда делает на уроке?» Вопрос оставался без ответа, спросить самого Учителя народ не решался. Новый Учитель, конечно, и с палкой не ходил, и Лермонтовым не угрожал, но – кто знает… Чужой человек с чужими мыслями. С Председателем почти как с равным разговаривает. И тот это вроде терпит и бровями гнев не выражает.
Кто-то даже сходил за советом к Старому Учителю. Но оказалось, что старик заболел и никого не впускает, кроме Азиза, агрономовского племянника. Тот приносил ему, как ангел, хлеб и воду, и сам себя колотил палкой под руководством старика, у которого уже не было на это сил. Кстати, в первой половине дня Азиз ходил со всеми в школу. Так что, кроме хлеба и воды, он приносил старику и разные донесения о Новом Учителе и его новшествах. Что старик при этом говорил, какими словами ругался, никто не знал. Азизка, когда его допрашивали и даже обещали жвачку, прикидывался дурачком и читал стихи.
Причем Новый Учитель, кажется, знал и о шпионстве Азиза, и о болезни старика. Как-то он повел все младшие классы, человек тридцать, к Старому Учителю с разными подношениями в виде рисунков, поделок и прочей детской фантазии. Делегацию впустили во двор, к ней вышел Азизка и, следуя командам старика, доносившимся из дома, забрал с поклоном школьные дары. Потом вынес гордо из дома пыльную книгу Чернышевского и передал Учителю, попросив обратить внимание на дарственную надпись. Учитель не только обратил внимание, но даже зачитал вслух.
«Учиться, учиться! Стать полезным сыном планеты Земля! Это – долг. Я дарю вам эту книгу, а сам-то тяжело болею. Пусть она вас ведет. Положите эту книгу в школе на видное место и протрите с нее пыль, а я это сделать не могу, потому что старенький и проклятые крысы съели тряпку.
Целую вас, о дети, своими слабеющими губами. Ваш дедушка Учитель».
Школьники похлопали.
После этого культпохода позиции Учителя в селе на какое-то время укрепились. Конечно, старик не подпустил его к себе и книгу дарил не ему лично, а школе и родине. Но к таким чудачествам заслуженного человека уже привыкли; зато стало ясно, что между ним и Учителем существует какая-то связь.
Вообще Учитель часто водил детей куда-то во время уроков. «Это он вместе с детьми уроки прогуливает, бездельник», – говорили в селе. Куда он их водил, тоже было под покрывалом загадочности. Школьники возвращались после таких походов сытыми и не просили пить. Объяснить, куда они ходили, дети не могли. «Там красиво было». «Птицу слушали». «Дерево нашли. Смотрели, как на нем яблоко растет». Куда же вы ходили? «Учитель знает».
То, что дети возвращались сытыми и напоенными, смягчало родителей. Ну, ходят куда-то. А тут осень, к зиме готовиться надо, кизяк запасать, хлев утеплять, чтобы корова раньше времени в мороженую говядину не превратилась…
А еще весь месяц сухой простоял, капли дождя из себя не выдавил. Опять пришлось посольство в соседние села отправлять, тайком от Председателя трактор с водой просить.
Председатель с их председателями был в политической ссоре и нас с ними тоже ссориться агитировал. Пока мы, говорит, тут с вами от Александра Македонского происходим и жемчужины культуры сохраняем, – эти грубые кочевники нашу воду пьют и нашу землю своими тракторами топчут. «И еще, не забывайте! они наших жен хотят насиловать. Этому они даже своих детей в школах учат, я эти учебники видел!» Артист-человек, его хоть на сцену Большого театра поставь – зрители даже не заметят, что перед ними вместо «Лебединого озера» наш Председатель руками машет.
Каждый раз у него какие-нибудь новые истории про соседние села с языка сыпались. То скажет, что соседнее село заболело заразной болезнью, от которой под ногтями заводятся беленькие человечки, говорящие только по-китайски, а по-нашему ни бум-бум. (Многие сельчане тут же бросались разглядывать свои ногти.) То расскажет – как раз в год, когда в том селе бахча уродилась, – историю про одну их семью, которая какое-то американское удобрение в землю положила. А когда сняла выросший арбуз и стала его резать, то этот арбуз на семью набросился, и съел ее всю, и только косточки выплюнул: пю-пю-пю-пю-пю.
Не ограничиваясь пропагандой, Председатель иногда собственноручно устраивал облавы, объезжая с Участковым границы села. Нарушителям устраивалась политинформация с элементами кулачного боя и отбиранием излишков скота.
Спасало то, что Агроном или Участковый успевали, за установленную цену, предупредить село. Пострадавших почти не было.
В нормальные же дни мы свободно ходили в соседние села, у многих там были родственники или приятели. Эти родственники-приятели служили, так сказать, бесценными водопроводными кранами, которые спасали нас в безводные времена. Их села находились к Каналу ближе, до них вода еще как-то доползала. В прежние времена воды и на нас хватало. У нас и свой Гидротехник имелся. Теперь он только в ведомостях сохранился, по которым сын Председателя себе зарплату забирает.
Короче, стали тайком с другими селами договариваться, скидываться на трактор с цистерной. Учитель, кстати, тоже скинулся. Это опять не понравилось – прежних учителей село поило. Ладно, помусолили один вечер этот факт, пошлифовали языком и махнули рукой. Не до этого.
Но тут из школы новая загадка просочилась.
3
Кто-то заглянул в школьную тетрадь, куда обычно только сами дети заглядывают. Там палочки какие-то, кружочки, форфур какой-то – мало ли, какая глупость может в школьной тетради оказаться. Пусть Учитель в этом учебном навозе ковыряется и оценку ставит. А родителю главное, чтобы из этого навоза человек вырос с дипломом о среднем образовании. А эти палочки-кружочки и «три яблока плюс два пальца» пускай дорогой Учитель кушает.
Так бы тетрадка, попавшая в мозолистую родительскую руку, и легла обратно на стол… Если бы не легкая дрожь, которая в этой руке вдруг началась при виде этих самых форфуров и палочек. Дрожь была приятной, но странной. Пока шло чтение, этой дрожью успело заразиться всё тело. Рука закрыла тетрадку и стала задумчиво скрести затылок.