bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

– Аллах против всех, и я тоже против всех. А все против меня, говорил Рустем.

Он был одинок, как аллах.

Быть может, это почувствовал султан Сулейман, который, собственно, тоже был безнадежно одинок на этом свете, и возвысил Рустема, сделав его со временем начальником султанских конюшен – имрахором. Кажется, было только трое людей в безграничной империи, с которыми падишах любил разговаривать: любимая жена его Хасеки, всемогущий Ибрагим и этот хмурый босниец, пропитанный острыми запахами конского пота и конской мочи. Султану нравились мрачный юмор Рустема и его беспощадный язык. Сам принадлежал к людям мрачным, но вынужден был эту мрачность сочетать с величием, ибо этого требовало его положение. Потому охотно слушал человека, не скованного ни долгом, ни положением, человека если и не свободного до конца, зато своевольного. Тридцатилетним Рустем уже имел самое высокое в империи звание паши, хотя не отличился ни в битвах, ни в чем-нибудь другом, а умел только присматривать за конями, седлать их, скакать на них и жить с ними.

Ибрагим, который ревниво убирал всех, кто пытался занять хотя бы малейшее место в сердце султана, оставался бессильным лишь перед двумя: перед Роксоланой, чары которой превышали его хитрость, и перед Рустемом, может, единственным человеком в империи, который говорил все, что думает, и просто убивал своими словами. Про Ибрагима, когда тот стал всемогущим великим визирем, а потом уже и сам себя называл вторым султаном, безжалостно уничтожая своих противников, Рустем сказал: «Если бы сам аллах пришел на землю, то и ему Ибрагим велел бы набросить на шею черный шнурок».

Ибрагим отплатил имрахору, отправившись в поход против персидского шаха. Когда зимовал в Халебе, прислал Рустему в Стамбул фирман, согласно которому Рустему выделялся санджак Диярбакыр, на самом краю империи, возле кызылбашей. Высоченные горы, вечные снега, пустынность, стремительные реки, мечущиеся по равнине, изменяя свои русла, дикие племена, которые никогда не успокаивались. Но раз тебя назвали пашой, поезжай править. Рустем попросил султана, чтобы его оставили в Стамбуле при конюшне, но Сулейман не захотел вмешиваться в действия своего всемогущего любимца. «Вот приедет Ибрагим из похода, тогда скажу, чтобы вернул тебя обратно», – сказал ему султан.

Да, наверное, забыл, а может, и сказал, но Ибрагим вскоре был убит, и некому было выполнять повеление султана, – так Рустем остался в Диярбакыре. Знал, что при дворе целые толпы прихвостней, продраться сквозь которых, чтобы попасть к султану, нечего и думать. Хотя теперь, как санджакбег, Рустем вынужден был иметь дело с людьми, но все равно не мог избавиться от ощущения одиночества, о котором забывал лишь тогда, когда оставался с конями, когда шел на конюшню, где было чисто, как в мечети, а тяжелый запах конской мочи и навоза словно бы отгораживал тебя от суеты и скуки мира.

Снова, как и когда-то, любил Рустем (теперь уже паша с пышным сопровождением) ездить верхом на коне по ночам, скакать по бездорожью, под чужими звездами, неизвестно куда и неизвестно зачем.

Одинокий, как чужая звезда на вечернем небе.

На всю жизнь запомнил последнюю свою ночь в Диярбакыре. Как скакал вечером на коне, а между деревьями гнался за ним узенький, будто ниточка, золотой серпик молодого месяца, скользил по небу неслышно, таинственно, не отставал и не обгонял, но вот дорога сделала поворот, и месяц оказался далеко впереди, и теперь уже он убегал, а Рустем догонял его и не мог догнать. Потом дорога внезапно выскочила на темную округлую вершину, всю в высоких деревьях, и месяц упал вниз и теперь проскальзывал между стволами, чуть ли не у корней, но тут дорога снова пошла в долину (Рустем почувствовал это, сползая под тяжестью собственного тела на переднюю луку седла), конь нес всадника вниз, ниже и ниже, земля под копытами уже не издавала полного звука, как на вершине, а издавала мягкий, приглушенный топот, копыта не стучали, а словно бы ударяли по воде, деревья расступались шире и шире, внизу раскинулась безбрежная голубовато-тусклая равнина и над нею огромное, такое же голубовато-тусклое небо, и где-то на страшной высоте, над самой головой Рустема, висел серпик молодого месяца. Теперь месяц висел неподвижно, – как ни гнал Рустем своего коня, далекое мертвое светило не приближалось, было недостижимым, как судьба.

Рустем придержал коня, пустил его шагом, долго так ехал, как человек, которому некуда спешить. И тут среди ночи, на незнакомой дороге догнал его султанский гонец из Стамбула и вручил фирман от самого падишаха. Гонец с девятью охранниками должен был скакать из Стамбула днем и ночью, делая лишь необходимые передышки в караван-сараях и ханах, чтобы вручить султанский фирман паше там, где и когда его найдет, и фирман должен быть прочитан немедленно, и точно так же немедленно должно было выполняться повеление падишаха.

Чауши присвечивали Рустему зажженными сухими ветками, пока тот ломал печати на драгоценном послании и, громко дыша, медленно читал фирман. Султан вызывал его в столицу, жалуя ему высокое звание визиря, вводя в свой диван и повелевая, бросив все, прибыть как можно скорее к подножию его трона.

Лучина погасла, и никто не видел выражения лица хмурого паши после прочтения фирмана. Рустем вздохнул, подумал про себя: – «Назовут визирем все равно что дадут змею в руки: удержать не сможешь, ибо скользкая, а выпустишь – ужалит». Но смолчал, положил в знак покорности фирман себе на голову, затем поцеловал султанскую тогру, крикнул своим охранникам почти оживленно:

– На Стамбул!

С ненавистью вспоминал потерянные на краю земли несколько лет своей жизни. Лишь теперь открылось, что для его беспощадного ума нет надлежащей поживы там, где одни подчиненные, где все его слова воспринимаются с рабской покорностью. Земля и люди были здесь в его нераздельной власти, впервые в жизни имел под своим началом не одних только коней, но, как ни странно, это не приносило никакой радости, тоска заполняла все дни Рустема, тоска непостижимая и беспричинная, и лишь теперь, прочтя султанский фирман, которым его вызывали в Стамбул, понял: рожден, чтобы насмехаться не над теми, кто ниже, досаждать не мелким и бессильным, а только силе самой великой, самой грозной. Там – настоящая жизнь, потому что там опасность, игра с огнем, и даже если погибнешь из-за своего несдержанного языка, то и тогда это будет радостнее, чем прозябание здесь, у черта за пазухой, ибо погибнешь не окончательно, не безнадежно, останется после тебя память, останутся слова – злые, правдивые, неповторимые.

И самая ужасная судьба может обернуться неожиданным торжеством. Рустем возвращался в Стамбул, охваченный мрачной гордостью. Вспомнили! О нем вспомнили! Коню за все его страдания и терпеливость в походах бросают охапку сена, а человеку что? Коню – сено, а человеку – что?

Он отправился в Стамбул не мешкая, без сожаления и воспоминаний покинул свой санджак, не слезал с коня так долго, что измучились даже привычные к переходам султанские гонцы, а Рустем смеялся: «Кого там за что делают пашами, а меня сделали за то, что люблю на конях ездить!»

В Конье его ждал султанский подарок – породистый конь в драгоценной сбруе и перо с бриллиантом на тюрбан.

– Рая без моего султана я не знаю! – сказал Рустем, но лицо у него при этом было таким мрачным, что никто ему не поверил.

В огромном караван-сарае Султан-хан за Коньей Рустема встретил большой конный отряд, посланный Сулейманом, потому что султанский визирь должен был скакать не в одиночестве, а с войском.

Рустем понял, что его испытывают на расстоянии, еще и не подпуская к столице и к подножию трона. Вынужден был прикусить свой злой язык и провозглашать слова, вовсе не присущие ему.

– Да продлит аллах тень на земле нашего великого султана Сулеймана, – обращаясь к всадникам, пробормотал Рустем. – Восемь букв его имени – будто кровавые звезды, посылающие свои лучи до самых дальних уголков вселенной.

Легче было бы проскакать, не слезая с коня, месяц, а то и три, чем такое сказать, но другого выхода не было. «Вот засяду в султанском диване, – мрачно думал Рустем, – тогда уж скажу им всем. А пока туда пробираешься, нужно наступать себе на хвост. Переходя через мост, и медведя дядей назовешь, а свинью теткой».

Он гнал и гнал коня, не давая передышки своему визирскому войску, ехал через Илгын, Акшехир, Чай, Кютахью, подавляющее большинство караван-сараев миновал не останавливаясь, подтрунивая над теми, кто жадным глазом посматривал на прибежища для путников:

– Натыкано здесь этих караван-сараев, будто грехов людских. Но это все для верблюдов, а не для благородных коней!

Еще раз выехали навстречу ему султанские послы с дарами. Султан жалует с пречистого и честного своего тела шаровары непорочности, халат доблестный и футуввет-наме – грамоту на власть. В знак благодарности Рустем поцеловал копыто коня султанского посланца.

Измучился сам, измучил людей и коней, прискакал в Стамбул в надежде, что его сразу же примет сам султан и торжественно введет в диван; вместо этого ему велено было ждать в том же самом доме, который занимал еще в бытность свою имрахором, а потом появился бывший янычар Гасан-ага и повел Рустема к султанше Роксолане.

Султанский имрахор когда-то учил Роксолану ездить верхом на коне. Наука была недолгой, потому что ученица оказалась ловкой, сметливой. Рустем, кажется, лишь один раз помог султанской жене сесть в седло, никакого воспоминания в нем от прикосновения к этой вельможной женщине не осталось, потому что женщины вообще не оставляли в нем ни воспоминаний, ни впечатлений. Теперь не знал, удивляться или злиться от такой странной встречи: вместо султана – только султанша. И ради этого человек проскакал на коне через всю империю? Может, ради того, чтобы посмотреть на султаншу? Но что в ней увидишь? У женщины, как и у коня, самое главное шея, колени и копыта (последние чтобы не крошились и были высокими). Но у коня все это открыто, а у султанши навеки закрыто от всех посторонних взглядов.

Все же он немного успокоился от своих мыслей и шел за Гасан-агой по запутанным переходам Топкапы, подбадривая себя улыбкой: «Вот взглянем на султаншины копыта…»

Роксолана поразила его такой приветливой неприступностью, что он остолбенел, с трудом согнувшись в поклоне, так и не сумел раскрыть рта.

– Рада видеть тебя, визирь, – ласково промолвила султанша.

Неуклюжий босниец кивнул головой, будучи не в состоянии произнести хотя бы слово.

– Мы с его величеством султаном хотим просить тебя…

Просить? Когда это султаны кого-нибудь просили?

…чтобы ты взялся научить нашу нежную Михримах ездить на коне.

Рустем оцепенел. Его назвали визирем лишь для того, чтобы учил ездить верхом султанскую соплячку? Ну, скажем, это уже не рабыня, как было когда-то с ее матерью, а высокородная принцесса, и подсаживать в седло он будет уже не рабское мясо, а благородную султанскую плоть, но что же изменилось для него? Был простым рабом, конюшим, начальником султанских конюшен, пашой и санджакбегом (дикие племена должны были трепетать от одного упоминания его имени, но что-то он там не заметил этого трепета), теперь имеет высочайшее звание визиря, а продолжает оставаться все тем же простым конюхом. Может, эта маленькая непостижимая женщина шутит? Она славянка, а вреднее славянок в обращении с мужчинами едва ли найдешь на свете. Учить принцессу Михримах ездить верхом? А кого еще учить? И где же диван, в котором должен был засесть визирь Рустем-паша?

Он стоял так долго и с таким глупым выражением лица, что Роксолана засмеялась и махнула рукой.

– Вижу, какая это радость для тебя, визирь. Я передам его величеству султану. А теперь можешь идти. Гасан-ага скажет тебе, когда должен приступить.

Снова вел его Гасан-ага по дворцовым переходам, но теперь уже Рустем потешался в душе над самим собой. Вспоминал, как в Коране сказано о конях: всегда только благородные. А всадники – только верные. Благородство всадникам и не снилось. Вот так и ему. Даже до конского благородства не дорастет никогда. Всегда и вечно будет оставаться только верным.

Вспомнил, как ездил тогда с султаншей. На первых порах бежал рядом с ее конем, не решаясь держаться даже за стремя. Потом она пожелала езды настоящей. Он вынужден был тоже садиться верхом, но должен был держаться всегда только позади, так что комья земли из-под копыт Роксоланиного коня летели на него, били ему в лицо, залепляли губы и глаза, но вселяли в его душу такую надежду, что Рустем смеялся в душе. Теперь его назвали визирем, а комья земли из-под копыт коня султанской дочери снова будут залеплять ему лицо. Что же изменилось? Если подумать, то малая радость стать пашой или даже визирем. За что здесь становятся тем или другим? Один стал пашой за то, что умел свистеть по-птичьи, другой готовил как никто черную фасоль, третий читал султану персидских поэтов перед сном так нудно, что султан засыпал после первого бейта, никогда, собственно, и не слыша чтения. А он сам стал пашой за то, что умел рассмешить мрачного Сулеймана. Кроме того, никогда ничего не просил у султана ни для себя, ни для кого-либо другого, ни во что не вмешивался и не вызывал зависти. Не вызывал, пока не вылезал из конских стойл. А стал пашой, назвали его визирем – и уже все здесь, в столице, смешалось, и пока он доскакал от своего Диярбакыра, уже ему предназначен не диван, а одни лишь комья земли из-под копыт коня султанской дочери. От кого здесь зависит твоя добрая слава? От людей, которые сами ею никогда не отличались?

Пожар

О столице говорили: «Если бы Стамбул не горел, все пороги в нем были бы золотые». Или еще: «В Стамбуле пожаров хоть отбавляй, а в Анатолии податей хоть отбавляй».

Рустем-паша утром был со своей сановной ученицей на Ат-Мейдане. Михримах не похожа была на свою мать. Та сразу поняла науку молодого конюшего, а эта жеманилась и дурила голову новоиспеченному визирю, как будто решила во что бы то ни стало вывести его из терпения. Напрасные надежды! Рустем потихоньку сплевывал в дресву под ноги коню, терпеливо переводил дыхание, следуя рядом со скучающей всадницей, теперь уже твердо зная, что в диван он въедет если и не на собственном коне, то следом за конем, который везет на себе Михримах. Когда подсаживал на коня султанскую дочь и ощущал под твердой рукой своей мягкую царственную плоть, в нем что-то словно бы даже вздрагивало. Удивлялся и ненавидел себя. Замечать чье-то тело означало замечать и тело собственное. А до сих пор, кажется, и не замечал его, оттачивая на бруске ненависти свой непокорный дух. Он сердито сплюнул от неприятного открытия и сделал это так откровенно, что Михримах заметила и стала привередничать сильнее, чем всегда. К счастью, Рустема в то утро спас пожар.

Загорелось далеко, где-то на той стороне Халиджи, на корабельных верфях и в еврейском участке Хаскёй. Но огонь сразу же перекинулся через залив, а еще быстрее понесся по Стамбулу отчаянный крик: – «Янгуйн! Янгуйн!» – «Пожар! Пожар!» – и все живое бежало в ту сторону, где царило пламя, одни бежали подолгу, другие из любопытства, третьи от злорадства. Тушить пожар имели право только янычары. Хотя возле каждого дома должна была стоять большая кадка с водой и хозяин обязан был держать лестницу вышиной в свой дом, который согласно предписаниям не мог превышать двух этажей, лить эту воду на огонь могли только янычары, присматривавшие за городским участком. Они прибегали на пожар первыми, окружали пылающий дом, отгоняя саблями даже хозяев, когда видели, что в доме есть что-то ценное, поскорее вытаскивали из огня, а потом ждали, пока сгорит, зная, что серебро и золото превратятся в слитки, которые легко найти в пепле, а все остальное не имело для них ценности.

Едва услышав крики о пожаре, Рустем понял, что может избавиться от своей привередливой принцессы, и смело придержал коня Михримах.

– Ваше высочество…

– Чего тебе?

– Разрешите сегодня прекратить нашу науку.

Михримах взглянула на него поверх яшмака своими глазищами, в которых собрано было все самое злое и от султана, и от султанши. У Рустема засосало под ложечкой от этого взгляда, на языке у него так и вертелись слова тяжелые, как камни, но он загнал эти слова в такие глубины, откуда они не могли уже выбраться. Стараясь придать покорность своему грубому голосу, хмуро произнес:

– Пожар.

Думал, что этим объяснил все. Но Михримах была иного мнения.

– Пожар? Ну и что же? Погорит и перестанет.

– У себя в Диярбакыре я привык…

– Тут Стамбул. А в Стамбуле есть кадий, который за все отвечает.

Рустем не выдержал:

– Ваше высочество! Вы не знаете этого старого обманщика? Да ему пускай сгорит хоть и весь Стамбул, он будет дуть в одну дудку: «Ничего не видел. Ничего не знаю».

Все это ее не интересовало, как говорят: «И каши не хочет, и по воду не идет».

– Сгорит – ну и пускай себе сгорит.

– Ваше высочество, а хассы?

– А что это такое?

– Участки Стамбула, принадлежащие султану и султанской семье.

Она задумалась на короткое время.

– Принадлежат? А что принадлежит мне, ты можешь сказать?.. Ну ладно. Тебе так хочется на этот пожар?

– Я взял бы своих людей. Все же я визирь его величества.

– Там есть еще несколько визирей. Но если уж так хочешь… Пусть меня проводят в Топкапы.

Так Рустем добыл себе свободу.

С пожаром было труднее, чем с султанской дочерью. Во-первых, потому, что в Стамбуле стоял ужасный июльский зной.

А во-вторых, судя по всему, не обошлось без злоумышленников, ибо как бы иначе пожар переметнулся через Золотой Рог, гигантскими перескоками помчался по столице, захватывая новые и новые участки? Несколько участков выгорело дотла, пожар уничтожил поставленный еще Фатихом дворец Эски-Серай, сгорел наполненный заключенными зиндан, превратился в дым огромный деревянный базар, погибла библиотека Матьяша Корвина, вывезенная Сулейманом из венгерской столицы, огонь добрался даже до каменного Бедестана, на котором расплавилась оловянная крыша.

Следом за пожаром, будто принесенный таинственными злыми силами, вполз в столицу черный мор, и смерть косила людей тысячами, не останавливалась и перед порогами дворцов, – так умер великий визирь Аяз-паша, оставив гарем со ста двадцатью детьми и воспоминания о себе как о самом глупом из всех известных визирей. А поскольку дураки всегда мстительны, то многие вздохнули облегченно, услышав о смерти Аяз-паши. Даже Роксолана не сдержала своей радости перед Сулейманом, хотя и знала, что грех радоваться чужой смерти:

– Может, и лучше, что мор убрал Аяз-пашу, мой султан.

– Он был моим верным слугой, – заметил Сулейман.

– Только и всего! Служить могут и вещи неживые. А паша и при жизни был будто мертвый, потому что не имел в себе слова. Человек же, лишенный слова, хуже зверя. Зачем ему жить?

– Своей саблей он показал, что он сноровистее многих живых.

– Кому же показал? Убитым?

– Когда приходил к тебе, хотел сказать, что это он раскрыл мне глаза на измену Ибрагима. Хотел, но не умел сказать.

– Это и лучше: все равно я не поверила бы. Разве не сам падишах распознал презренного грека? А этот несчастный Аяз-паша принадлежал вроде бы к тем, кому поручено, чтобы глупость не исчерпывалась на этом свете. Хотя, может, глупые тоже нужны, чтобы видно было умных. Кого теперь поставите великим визирем, мой повелитель?

– Самого умного. Лютфи-пашу.

– А разве Рустем не умнее?

– Молод еще. Подождет.

– Вы до сих пор не ввели его в диван.

– Не было повода. Смерть Аяз-паши дает его.

– И пожар тоже… – напомнила Роксолана.

– Мне передали, что Рустем-паша вылавливает злоумышленников. У него не было возможности отличиться на войне, пусть попробует на пожаре.

– Разве нельзя потушить пожар?

– На все воля аллаха. Что горит, должно сгореть.

– А если весь Стамбул?

– Тогда аллах подарит нам еще лучший Стамбул. Как сказано: «Аллах купил у верующих их души и их достояние за то, что им – рай».

Диван если и не напугал Рустема, то вконец разочаровал. Издали неведомый, таинственный, угрожающий и неприступный, изнутри диван показался Рустему сборищем напыжившихся баранов. Аяз-паши уже не было, но еще словно бы жил его дух среди этих ковров, приглушенных голосов, гнетущего молчания. Султан молча смотрел каменными глазами на своих визирей, никого не узнавая, никого не допуская ни к произнесению речей, ни к размышлениям, и под таким взглядом человек чувствовал себя вроде бы бараном. Не диван, а кучка баранов. Аяз-паша был глупый, как баран. Лютфи-паша упрямый, как баран. Евнух Сулейман-паша жирный, как баран. А он, Рустем, отощавший, будто баран после снежной зимы. Счастье, что в Стамбуле свирепствовал пожар, и он снова бросился туда, захватив с собой янычар, метался среди пепелищ, кого-то ловил, бросал в зинданы, за кем-то гонялся, кого-то преследовал, падая с ног от усталости и рачительности, весь прокопченный, подобно кюльханбею[12], над которым потешается детвора. Теперь уже не было времени для собственных насмешек, зато насмехались над ним стамбульские бездельники – левенды: «Старается, будто хочет понести два арбуза под мышкой».

А пожар, словно лютый невиданный зверь, угомонившись в великом Стамбуле, неожиданно перелетел ночью через Босфор, поджег Ускюдар, там поднялась беспорядочная стрельба, как будто ворвался туда враг, хотя откуда бы он мог появиться в самом сердце грозной империи?

Рустем с янычарами и конными чаушами немедленно переправился на тот берег и пропал на несколько дней, будто погиб в огне, но родился из пепла живой и здоровый, только еще более прокопченный и совсем охрипший. Пожар наконец отступил, теперь только дотлевало то, что не сгорело окончательно, погорельцы разгребали пепелища, принимались ставить новые дома, каждый при этом мечтал захватить участок больший, чем имел раньше, или же придвинуться поближе к главному пути стамбульской воды, шедшему вдоль Кирк-чешме.

Рустем появился перед Михримах точно таким же послушным, как и раньше, придерживал поводья ее коня, бежал рысцой следом, когда султанская дочь пускала коня вскачь.

– Ну как, погасил пожар? – полюбопытствовала она.

– Само погасло.

– Почему же так долго пропадал там?

– Ловил поджигателей.

– И поймал?

– Малость.

– Кто же они?

– Казаки.

– А что это такое?

– Никто не знает. Прозываются так, вот и все. Приплыли из-за моря на лодках. В Синопе сожгли все, разграбили, захватили коней – и сюда.

– Не побоялись Стамбула?

– А чего им бояться?

Михримах остановила коня, долго смотрела на визиря. Видела многих спокойных людей, среди них самый спокойный – отец ее, султан Сулейман, но такого человека, как этот бывший султанский конюх, найдешь ли еще на свете.

– Почему же не расскажешь о них?

– А что рассказывать? Они вошли в Ускюдар, а я наскочил на них. Нас было больше, мы и одолели. Семьдесят и двоих отвез в Эди-куле. Их вожака тоже. Теперь грызет свои кандалы.

– Как это – грызет?

– Зубами. Лютый человек и силой обладает неистовой.

Михримах пришло на ум: это с Украины, с материнской земли! Рассказать ей! Немедленно! Ведь была она не просто девушкой, а султанской дочерью, настроения у нее менялись с такой скоростью, что даже сама не успевала удивляться. А уже в следующее мгновение воскликнула:

– Поведи меня туда!

– Куда, ваше высочество?

– О аллах, какой ты недотепа! К тому казаку! Я хочу его видеть!

– Казак – пока на свободе. А в Эди-куле ни казака, ни человека.

– Хочу его видеть!

– Ваше высочество, даже имам не поможет повешенному.

– Сказано тебе! Пойди скажи моим евнухам, они проведут туда и без тебя.

Евнухи торчали на Ат-Мейдане, не спуская глаз с Рустема-паши и Михримах, так, будто визирь был котом, а принцесса птичкой или мышью.

– Эти проведут, – пробормотал Рустем. – Эти проведут и заведут куда хочешь. А вам бы, ваше высочество, не следовало идти в то паскудное место.

– Не твое дело!

– Я только к тому, что когда воз разбился, то всегда найдутся охотники указать дорогу, да только ведь ехать не на чем.

У Михримах снова сменилось настроение.

– Не хочу я туда ехать. Это, наверное, так страшно. И этот казак… Как его зовут?

– Казак, да и все.

– Имя?!

– Что имя? Для мертвых все равно. Сегодня он еще зовется Байдой, а велит его величество султан…

– Байда? Что это такое?

– А кто может знать? Наверное, человек, который любит пить и гулять, ну, и от нечего делать помахивает сабелькой.

– Я пошлю ему сладостей.

– Ваше высочество! Какие же сладости для человека, которому завтра отрубят голову? Уж если посылать, то меду и водки.

– Что это такое?

– Напитки, которые употребляют христиане, чтобы поднять дух.

– Разве не поднимает духа молитва?

– Молитва – для правоверных. От нее они даже пьянеют, точно так же, как от крови.

На страницу:
6 из 7