Полная версия
Гастрольные заметки: письма к Тому
Вот уже вижу ее. Красавица венецианка. Очень отличается от толпы.
Пишите мне. Привет Юлии.
Ваша АллаРемаркаМариолина в конце 60-х годов поступила на филологический факультет Московского университета, выучила русский язык и стала преподавать русскую литературу и историю в Болонском университете. Она первая написала книгу о гибели Романовых, которую издали и на итальянском, и на русском.
У Мариолины два сына. Один – врач, он Россией раньше интересовался, а потом наступило разочарование. Второй – архитектор, очень утонченный, красивый мальчик Даниеле. Ему было непонятно, почему мама так влюблена в Россию. И вот однажды он приехал в Москву. Я показала ему русский модерн, который спрятан в основном в московских дворах. Например, на Кировской улице или недалеко от меня, во дворе дома № 6 по Тверской. Он был восхищен и сказал, что впервые видит архитектурный модерн в таком количестве в одном городе. Втроем – Мариолина, он и я – мы поехали на дачу. Ночью, посередине поля, у меня сломалась машина – закипела вода в радиаторе. Мы вышли. Низкое летнее небо. Пахнет мокрой травой, потому что недалеко канал. Но где эта вода? И я вспомнила, что в багажнике машины есть пиво, открыла бутылку и стала вливать в бачок с водой. Даниеле сказал, что это не пришло бы в голову ни одному итальянцу. Так мы и доехали.
В одной комнате спала Мариолина, в другой – я, он – на лоджии. Утром я проснулась, он сидит и смотрит… Луг, канал, водохранилище – дали неоглядные. По каналу шел 4-палубный красавец пароход, где-то на другом берегу среди леса мелькала электричка, а через все небо самолет оставил белый след. Абсолютный ландшафт Тарковского. Когда мы пошли в лес, он все поражался, как много в России сохранилось невозделанной ничейной земли.
Вечером я пошла их провожать на электричку, побежала за билетами. Подошла электричка – воскресная, набитая. Двери открылись, моя пуделиха Машка ринулась внутрь, я крикнула: «Машка!» не своим голосом, и она проскользнула обратно ко мне в щель, намного у́же, чем она. Мы стоим с ней на платформе, и я вижу, как среди дачников с тяпками стоит итальянская графиня Мариолина и ее красавец-сын с глазами, полными ужаса. Я только крикнула им вслед: «Не говорите!» В то время в электричке нельзя было говорить не по-русски, ведь Икша недалеко от Дубны – тогда закрытого города для иностранцев.
Письмо11 июля 1990 г.
Том! Как странно идет наша переписка. Вы – мой дневник. Когда я уезжаю, я оказываюсь в каком-то вакууме. Мне хочется поделиться увиденным, но не будешь же это рассказывать там живущим. В Москву писать бесполезно – письма не дойдут. Поэтому я Вам и надоедаю со своими письмами. Я пробовала Вам звонить, но вовремя спохватывалась, что когда у нас день – у вас ночь, и наоборот.
Сейчас, например, я в Швейцарии. Первый раз я приехала сюда в начале 70-х, когда снимали фильм «Ты и я». Вы его, конечно, не могли видеть. Тогда я была в гостях у Жоржа Сименона, написала про него статью, опубликовала и получила за нее какой-то журналистский приз.
А сейчас меня пригласил Жорж Нива – известный славист, Вы, наверное, про него где-нибудь читали в связи с делом Пастернака и «Доктором Живаго». Он профессор Женевского университета. Устроил мне поэтический концерт. Живу я в доме преподавателя Женевского университета Лики Брон. Она русская, но где-то в начале 60-х вышла замуж за швейцарца. Они меня опекают и всячески развлекают. Ездим на машине вдоль Женевского озера. Чистота кругом стерильная и масса цветов. Как-то поехали к их знакомому в маленький городок Невшатель, а потом к нему в загородный дом. По дороге – вишни со спелыми ягодами, малина. И можно останавливаться и лакомиться сколько хочешь. Еще ездили в Кран-Монтана и остались на несколько дней в пустой квартире их родственницы. Рядом с Монтана – маленький городок Мартиньи. В горах. Очень уютный. Пили кофе в hotel, где останавливались Гёте, Mme de Staеl и др. А через несколько дней приехал сюда мой друг Боря Биргер с семьей из Германии. После его эмиграции я его не видела. Он очень хороший художник. У меня дома осталась прелестная его картина «Дверь». Он мастер света.
Я, как кукушка, живу в чужих семьях. По моему характеру одинокого волка – трудновато. Но вокруг так красиво, ухожено, что стоит потерпеть. Мне бы жить в скиту, да где его теперь найдешь?
Не забывайте меня, Том. Кланяйтесь Вашей милой, доброй жене.
Алла ДемидоваРемаркаУ меня ассоциативная память, и я, перечитывая свои письма, кое-что вспоминаю и надеюсь, что это будет интересно и читателю.
В 1974 году я снималась у Ларисы Шепитько в фильме «Ты и я», и там была сцена, где я присутствовала на международном хоккее. В тот год этот матч был в Женеве, но как туда попасть? И мы купили туристические путевки для болельщиков на эти соревнования. Поехали Лариса, оператор, я и неизменный сопровождающий. В самолете я сидела рядом с Игорем Ильинским, который был страстным болельщиком. Он тогда рассказывал про Толстого. Он должен был играть Толстого и все думал: каким был Толстой? На портретах – мощный старец. Но кто-то, кто был у Толстого в Ясной Поляне, рассказал ему: «Мы приехали, нам сказали: “Ждите. Сейчас выйдет Толстой”. Вдруг из-за угла вышел маленький сухой старичочек, потирая руки…» И Ильинский показал, как он вышел.
…Мы приехали в Швейцарию вчетвером – Шепитько, я, оператор и гример, который нам был не нужен, но он, видимо, исполнял роль «искусствоведа в штатском». Нас поселили в роскошную (как мне тогда показалось) частную гостиницу «Montana» с цветами в холле, с мягкими креслами, с дубовыми скрипучими лестницами – в общем, старый женевский дом. Нам с Шепитько, как туристам, дали комнату на двоих. Мы входим: старинная мебель, кровать одна, но очень большая. Я говорю: «Ну, Ларис, мы на ней как-нибудь разойдемся…» Туалета не было, но зато было биде, которое мы видели впервые. Мы посмеялись, но душ, туалет были рядом в коридоре.
Когда мы приехали, нам выдали какие-то деньги, но сколько – мы не понимали, потому что впервые попали в настоящую «заграницу». Я предложила: «Лариса, пошли погуляем, чего-нибудь съедим, ведь есть хочется». Она говорит: «Я устала». И вот я пошла одна…
Я уже говорила, что могу не заблудиться в самом дремучем лесу, а в городе у меня топографический идиотизм – начинаю плутать вокруг одного и того же места. Поэтому решила идти все время направо и не переходить улицу, чтобы потом возвращаться все время налево. И вот я вижу окно первого кафе: там сидят только мужчины, играют в карты, происходит какая-то незнакомая жизнь – и понимаю, что мне туда нельзя. Иду дальше – вижу роскошный ресторан. Туда тоже нельзя – не хватит денег. Наконец вижу сквозь стекло двух сидящих женщин. Остальные места – пустые. Обстановка напоминает бывшее ленинградское кафе «Норд»: низкие круглые столы, вокруг – лавочки. Я вхожу, плюхаюсь на первое же место и понимаю, что отгорожена от остального пространства полузеркальными стенами. Ко мне подходит официант, что он говорит – не понимаю, так как французский тогда знала совсем плохо. Смотрю меню и по цифрам понимаю, что денег хватает. Осмелев, я ткнула пальцем в начало, середину и конец, надеясь, что принесут закуску, основное блюдо и десерт. «Потом, – думаю, – разберусь».
…Официант приносит мне много-много пиалочек с едой, но не приносит приборов. Я не могу вспомнить, как по-французски «вилка» и «нож». Попыталась показать, но я застенчива и жестами скорее что-то скрываю, чем объясняю. Официант как-то странно пожал плечами и ушел, а я подумала: «Наверное, это экзотический филиппинский ресторан, где едят руками». Все эти небольшие кусочки можно было есть руками – правда, не очень солено, но у меня атрофия к соли. Я все съела и решила, что сюда можно будет ходить с Ларисой. И когда я, уже предвкушая, как сейчас пойду налево-налево-налево и расскажу все Ларисе, расплатилась и спокойно осмотрелась, то увидела: недалеко от меня сидят две женщины и пьют через соломинку коктейль, а на низких столиках стоят эти мисочки-пиалочки и из них едят собачки. Вышла на улицу: на вывеске была нарисована собачка. Я ужинала в собачьем ресторане, вернее в кафе, где можно накормить и собак.
Мы с Ларисой долго хохотали над этой историей. Потом жизнь наладилась, начались съемки. А через какое-то время я побывала у Сименона, он жил над Женевским озером. Все это казалось мне тогда запредельно интересным.
И вот прошло много лет. Я опять оказалась в Швейцарии и сказала своим друзьям: «Мне хочется вспомнить тот собачий ресторан и гостиницу. Как бы их найти?» Мы побродили и наконец нашли ту гостиницу. Она привокзальная. Вокруг стоят проститутки – в красных лаковых юбках, с рыжими патлами – как шарж. А я их тогда принимала за хорошо одетых экзотических женщин! И гостиница наша была для одноразового пользования. Но ее, наверное, было выгодно снимать для туристов вроде нас.
Когда мы летели в Швейцарию, вся съемочная аппаратура и пленка были в наших чемоданах. И мы боялись, что, когда будут просвечивать чемоданы, пленку засветят (мы еще не знали, что так засветить нельзя).
В Женеве мы снимали контрабандой, потому что за любую съемку запросили бы огромные деньги. Ну, например, оператор контрабандой ставил камеру, а я должна была перебежать с одной стороны улицы на другую перед идущими машинами, чтобы возникло ощущение тревоги и стало ясно, что я куда-то спешу. Машины идут, Лариса мне машет рукой, я ставлю ногу на мостовую – все машины останавливаются и меня пропускают.
Хорошо. Второй дубль. Опять то же – машины останавливаются и пропускают пешехода – меня.
Мы так этот проход и не сняли, пройти перед идущими машинами оказалось невозможно. Сейчас, кстати, в Женеве мало кто бы пропустил, а тогда останавливались все.
Во время международного хоккейного матча нужно было снимать и меня, и хоккей. И меня – с разрешения нашей сборной – посадили за лавкой, где сидят запасные игроки. Я первый раз была на хоккейном матче и не очень понимала, что происходит. Обратила внимание на какую-то дебильность игроков, которых все время теребил тренер: «Поддерживайте! Поддерживайте!» А они только друг другу говорили: «Ну, давай, давай!» Что «давай»? Куда «давай»?! Правда, я заметила одного игрока, он был немножко горбатый, как Квазимодо, который вроде бы не очень и двигался, замирал, как паук, потом что-то быстро делал – и шайба была в воротах. Когда он приходил на скамью запасных, тренер к нему не приставал, и он – единственный – не говорил это слово «давай!». Молча садился, молча отдыхал, а потом опять мчался и забивал шайбу. И он мне так понравился! Я спросила: «Кто это?» – «Харламов». Кто такой Харламов? Потом мне объяснили, что это первый игрок. Меня поразила его полная концентрация на игре, несуетность и абсолютное внимание к данному моменту. И Лариса – совершенно такая же, вся зашоренная, под колпаком своего дела. Для нее не существует мир, другие люди – у нее все идет в одно.
Кстати, этот международный матч передавали в Москве по телевизору. И мои домашние видели, как я там сижу и смотрю хоккей.
Швейцария. Женевское озеро. Дворец наций. Шильонский замок с автографом лорда Байрона на каменной колонне (оказывается, великие тоже любили расписываться на стенах), сумбур впечатлений… И вдруг… это решилось в пять минут – я еду к Сименону!
Скажу честно: Сименон меня не приглашал. Я увязалась в эту поездку вместе с четырьмя журналистами. Сименон ждет журналистов – при чем здесь я?..
Решила, что я тоже буду корреспондентом. Я буду спрашивать Сименона про кино.
Дом Сименона в 65-ти километрах от Женевы, недалеко от Лозанны, в старинном маленьком городке Эпаленж.
Едем по новой, только что открытой скоростной дороге. Сияет солнце, внизу блестит озеро. На другом берегу озера – горы. Но там уже Франция.
Мы подъезжаем. Слева – высокая каменная не то стена, не то скала. Более осведомленные журналисты объясняют мне – скала искусственная. Дом Сименона наверху. Наверное, потому, что от скоростной дороги шумно.
Так было тогда. А уже в 1998 году – я ехала по той же дороге в санаторий в Монтрё. Жила на берегу озера и наслаждалась красотой, тишиной и одиночеством…
Как и тогда, гуляю по берегу Женевского озера и учу роль (так, кстати, актерская память держит ассоциативно многочисленные тексты пьес и стихов) для предстоящей работы у Анатолия Васильева в «Дон-Жуане». Мне не давалось одно пушкинское стихотворение – «Плещут волны Флегетона…», и тогда я стала его перекладывать на картинки, которые видела перед собой: волны Флегетона – это, конечно, волны Женевского озера; «вдоль пустынного залива…» – и я иду, загибая угол перед Шильонским замком, и учу эту строчку и т. д. Потом, когда играла, каждый раз мысленно шла вдоль Женевского озера.
Я хожу по темным катакомбам замка, где на сей раз не нашла автограф Байрона, но зато прочитала у Гоголя в переписке с Жуковским, как он «нацарапал свое имя русскими буквами в Шильонском подземелье, не посмел подписать его под двумя славными именами творца и переводчика “Шильонского узника” (Байрона и Жуковского)». И далее читаю у него: «Внизу последней колонны, которая в тени, когда-нибудь русский путешественник разберет мое птичье имя, если не сядет на него англичанин…» Имя Гоголя я тоже, к сожалению, не нашла, но русских отметин тут много… Да и вообще русские всегда стремились к Женевскому озеру.
Недалеко от моего санатория – гостиница, где последние годы жил Набоков. Но осенью народу мало, и я хожу, не стесняясь вслух учить роль, на берег, а у себя в комнате бренчу на кастаньетах, которые мне тоже нужны для роли. Обучила даже швейцарскую медсестру, которая по утрам мне приносила лекарство.
Ну так Жорж Сименон…
Въезжаем в ворота. На столбиках – по букве «S». Как будто герб, как будто фабричная марка.
Вымощенный двор. Несколько построек, среди которых – небольшая белая двухэтажная вилла. Горничная проводит нас в холл. Окна во всю стену, за окнами – гладко выбритая лужайка… Я уже чувствую себя корреспондентом. Достаю блокнот, лихорадочно записываю все, что потом ускользает из памяти: большая синяя рыба на белой стене… Картины – абстрактная живопись. Телевизор, белые полки с книгами, ковер на полу, камин. Не хватает только Сименона.
И вот он выходит из боковой двери, не заставляя ждать нас ни минуты, – человек семидесяти лет, среднего роста, бодрый, сухощавый, с трубкой в зубах. Желтая рубашка, желтые носки, черная бабочка.
Увидев женщину, он извиняется, хочет надеть пиджак, но – жарко, и Сименон, не особенно настаивая, остается в рубашке. Знакомимся.
Задавать вопросы особенно не приходится.
Наверное, журналисты здесь частые гости и он изучил круг обязательных вопросов.
– Да, пишу быстро. Хочу, чтобы мои романы читали за один вечер. Семь дней пишу, четыре – правлю рукопись. Почему так быстро? Это привычка. Я вхожу в образы. Все во мне зудит (так он и сказал), требует немедленного выплеска. Если бы писал дольше – образы выветривались бы, испарялись. Пишу быстро, чтобы концентрировать себя на одном. («Может быть, затянутые ритмы русского театра – от долгих расхолаживающих застольных репетиций?» – при этом думала я.) Надо делать все быстрее. И включаться в ритм сегодняшнего дня.
Я вспомнила: в Репине, в Доме творчества кинематографистов, жил когда-то высокий худой старик в очках с толстыми стеклами – старейший режиссер Александр Викторович Ивановский. Он любил стоять в коридоре в длинном своем халате и, едва завидев кого-нибудь из молодежи, тотчас несказанно оживлялся: «А ну-ка идите-ка сюда, молодой человек… Скажите, что главное в кинематографе?» И сам себе отвечал уверенно: «Ритм! Ритм!» – и объяснял, как он это понимает. Тогда мы слушали больше из вежливости, но сейчас, у Сименона, я еще раз убеждаюсь, как прав был высокий, худой старик в Репине…
Хочется задержаться на этой теме, поговорить подольше – но… беседа уже ушла вперед, и за своими мыслями я и так что-то пропустила: кажется, Сименон говорил о проблемах современного романа.
– Да, – продолжает он, – по переводам занимаю второе место. После Ленина. Потом идет Шекспир…
– Что вы скажете об Агате Кристи?
Отвечает быстро:
– Не знаю, не читал. Наверное, она идет после Шекспира.
(Знал бы Сименон о миллионных тиражах Марининой, Дашковой, Поляковой, Незнанского и других современных детективщиков!.. Сименона я уже давно не читаю, да и нынешние детективы тоже приелись.)
Впечатление такое, что идет хорошо отрепетированный монолог. Сименон говорит: «Да, во время работы пью холодный чай с сахарином, чтобы не толстеть», – но глаза его существуют словно сами по себе, они подолгу останавливаются на каждом из нас, словно изучают, запоминают.
И, будто угадав мои мысли, Сименон объясняет:
– Никуда не хожу, не езжу. Но люблю принимать гостей.
Да, да, потом каждого из его гостей можно найти в его романах – он преображает их в персонажей…
Не кажется ли ему, что это узковатый круг впечатлений для писателя?
– Нет, не кажется. Сколько людей – столько характеров. Для меня главное – обнаженный характер. Остальное читатель домыслит сам. Читатель стал образован и эрудирован. Ему не нужны эпитеты. Если действие происходит на набережной в Киеве (он так и сказал – именно в Киеве), – не нужно ее описывать. Это уже сделали радио, телевидение, кино, туристические путеводители. Нужно только будить фантазию. Так делали Чехов, Достоевский, Хемингуэй…
С этим я – «корреспондент» – не могу согласиться. В прозе должны оставаться и прилагательные, и глаголы. Это драматург пусть орудует только глаголом, оставляя прилагательные на выбор актера (незачем, например, описывать, какой Гамлет. Это сыграет актер). Но здесь говорит Сименон, и единственное, что я могу сделать, – это изменить русло разговора, произнеся наконец слово «кино».
В ответ – такая же уверенная реакция:
– Так и в кино. Слишком много логичных фильмов: завязка, кульминация, развязка. Все последовательно и скучно. Нужно больше алогизма. Эта новая манера имеет большое будущее – и в кино, и в литературе, и в театре.
– Не видно ли в этом опасности увлечения формальными приемами?
– Да, есть некоторая опасность символизма, но это уже не страшно. Искусство болело символизмом лет 20, потом это прошло. Будущее за реализмом. Но это не исключает поиска, не так ли?…Так, вы спрашивали про кино? Люблю Феллини. Это здоровый малый с медленными жестами, говорит спокойно, а внутри – самый неспокойный человек на свете. Как Достоевский. Из этого беспокойства состоят и все его фильмы. И это нельзя передать в старых традициях. Он пробивается, как боксер, – напролом…
Сименон ходит по комнате. Кажется, увлекся разговором, во всяком случае, выходит за рамки обязательного:
– Все в наш век развивается бурно, очень бурно, это отражается на искусстве. За последние сто лет человечество пережило по крайней мере два ренессанса… Бурное развитие печати, фото, кино, воздухоплавания, электроники, жесточайшие войны – все это подхлестнуло и искусство. Сейчас назревает какой-то новый взрыв… Какой?.. Если бы я знал – сам бы ринулся впереди всех.
Время идет, а впереди еще предусмотренная экскурсия по дому.
Откладываю блокнот, и мы отправляемся в путь.
В этом кабинете Сименон только пишет.
Красный пол, красные сафьяновые папки на полках. Любимые книги – в основном по медицине. Ведь Сименон учился на врача, и девять десятых его друзей – врачи… Все прибрано и аккуратно. Ничего лишнего. Трубки; на маленьком столике – пишущая машинка.
– Инструмент пыток, – говорит Сименон и показывает твердый мозоль на указательном пальце.
На стене фотография, единственная в доме. Человек со спокойным взглядом, усы, трубка.
– Мегрэ? – невольно спрашиваю я.
– Нет, – Сименон качает головой. – Это мой отец. Он умер, когда мне было 16 лет, и я вынужден был бросить медицину.
– И занялись?..
– Вначале – чем придется, потом – начал писать.
Специальная комната в доме Сименона отведена его книгам, изданным во всех концах земли. Здесь его переводы – по одному экземпляру. Отдельная полка – издания на русском языке, их явно меньше, чем издано в Советском Союзе. Спрашиваю – почему?
Сименон пожимает плечами:
– Я не коллекционирую специально. Здесь только то, что мне присылают. Я получаю много писем и посылок из России, но в основном – это подарки. Русские любят дарить…
Он рассказывает, что был в Советском Союзе дважды. Первый раз – в 1933 году, побывал в Одессе и в Батуми. Второй раз – в 70-х годах. Круиз по Черному морю и опять Батуми, Одесса, Ялта, Новороссийск.
Через маленький коридорчик идем в другой кабинет. Здесь происходят деловые встречи, здесь Сименон диктует секретарше ответы на письма, здесь он принимает гостей.
У него много друзей среди актеров. Почти все французские, английские актеры побывали здесь, в этом кабинете. Его старший сын женат на французской актрисе Милен Демонжо. Незадолго до нас у Сименона побывали Симона Синьоре и Жан Габен…
– Кстати, вы ведь спрашивали о кино. Я всегда его очень любил. Особенно раньше – в двадцатые годы, когда кино было молодым и задиристым. Мы были друзьями с Рене Клером, Ренуаром. Знал и Эйзенштейна. Тогда все мы были такими же молодыми и задиристыми. Боролись за новые направления. В парижских кафе доходило до драк… – Сименон улыбается. – Вызывали жандармерию…
Несколько раз был в жюри международных кинофестивалей. Например, в 1959 году, в Каннах.
Но Сименон – домосед, испытывает страх перед толпой. Внизу, в подвале дома, у него маленький кинозал. Ему привозят новые фильмы и старые – и он смотрит их в полном одиночестве.
Или еще – телевизор. Недавно видел фильм «Кот» с Синьоре и Габеном, поставленный по его роману. Это редкий случай. Из пятидесяти пяти экранизаций своих романов Сименон видел только три…
И смотреть не любит. На экране – совсем другое, чем было в голове (сценарии пишет не он). Обидно и досадно. Такое впечатление, словно родная дочь вернулась домой после пластической операции.
Хотя нет, видел фотографию советского актера Тенина в роли Мегрэ для телевизионного спектакля. Очень, очень похож! Пожалуй, больше всех. Передайте это ему, если встретите.
Два часа мы были в этом доме. Мы ходили по комнатам, по которым до нас прошли сотни других корреспондентов.
Седой, приветливый гид водил нас по дому, где сотни раз рождался заново Мегрэ; водил, рассказывая о себе, как биограф.
В этом рассказе одинаково важным было все: и то, что думает месье Сименон о современной молодежи, и то, как месье Сименон плавает по часу в день в собственном роскошном бассейне.
Когда мы прощались, Сименон выглядел простым, радушным и довольным. Может быть, оттого, что его обязанности гида кончились и теперь он мог снова засесть за свой «инструмент пыток» и писать новую повесть о похождениях Мегрэ.
И когда мы вновь проехали мимо ворот с буквой «S» на столбиках, я представила себе новую главу его очередного романа, где будем все мы: и я, и журналист из «Огонька», и корреспондент «Комсомольской правды», и наш фотограф, и Жан Габен, бывший у Сименона до нас…
Теперь, когда я бываю в Швейцарии, мы с друзьями иногда проезжаем мимо дома Сименона. На воротах по-прежнему сверкают буквы «S», но вилла пустует, как пустует и вилла его друга Чарли Чаплина в десяти километрах отсюда. Деревья вокруг домов выросли, и вилла Чаплина еле-еле видна сквозь чугунную ограду и разросшийся парк. Но зато внизу, у озера в Лозанне, стоит на земле, среди клумб, в рост человека бронзовый Чарли с тросточкой и в котелке, и с ним можно сфотографироваться…
А наложение одного времени на другое я давно полюбила. И для меня Сименон до сих пор живет на своей вилле, наверху – над Женевским озером…
Из дневников 1990 года8 июля
С Ликой и Арманом, у которых я живу в Женеве, едем на несколько дней в горы.
Кран-Монтана. Встречаем машину Бори Биргера. Сидим в кафе на маленькой площади, где круглая клумба. Сидим на улице, чтобы не пропустить машину, хотя жарковато. Ждали около часа. Наконец я увидела совершенно на другой улице, не на той, по которой должен приехать Боря, белую машину «Фольксваген». Увидела за стеклом машины напряженное худое лицо Бори, рядом растерянную Наташу и сзади детей. Обрадовались. Расцеловались. Сидим вместе, пьем кофе, дети – какао. Как Боря проехал по этому серпантину горных дорог – загадка. Недаром был разведчиком во время войны. Потом поехали разгружаться. Обедаем дома. Мой грибной суп пригодился. Ели все, кроме Бори и младшей Машки. Она и по привычкам и по витальности на него похожа. Женя – немного квашня, с задатками старой девы, хоть и рыжая. Арман приготовил жареные маслята – очень вкусно. Он их жарит очень быстро и с перцем. Итальянские пельмени для Бори и Машки – как наши, только мельче и круче. Красное вино. Сыры. Пошли гулять. Маленький фуникулер. Дети от меня не отходят, особенно Машка. Быстрый и некрасивый спуск. Опять кафе. Дома чай с пирогом из малины и черники. Погуляли по городу. Они остались в нашей квартире на недельку, а мы поехали обратно в Женеву. Боря сказал, что в Бонне у них 3-комнатная квартира, сняли на год. Дети с 1 августа пойдут в немецкую школу. Мне за них тревожно. Я подумала, что в 20-е годы вот так же уезжали на год, а потом не видели Россию никогда. Машка не хотела есть пряник, который ей подарили в Берне (с медведем), так как хотела его сохранить до Москвы, Боря ей мягко намекнул, что Москва будет не скоро, и мы пряник съели. Оказался очень вкусный – мед, орехи и еще что-то.