bannerbanner
Река с быстрым течением (сборник)
Река с быстрым течением (сборник)

Полная версия

Река с быстрым течением (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– А другой старикан – был он у тебя?

– Какой? – спрашивает Ткачев.

– С костыликом?.. Неужели не был?.. Значит, конец фильма. Помер.

– Помер?

– Наверняка. Иначе бы он тоже пришел. В нашем районе он приходил одним из первых – неугомонный был старикан. Разумеется, помер. Он, наверное, и там меняется.

Корочкин, конечно же, Гели знать не может. Он уже два года как окончательно обменялся, а она только год как овдовела, и все же Ткачев опять чувствует зябкий холодок вдоль спины. Кто его знает. Мир тесен, везде следы, везде накопытили.

И потому о Геле (не рассказать же нельзя) Ткачев рассказывает очень коротко и очень сухо.

– А что за женщина, что ей надо – разницу в паях?

– Да, – отвечает Ткачев, – переедет к нам и получит разницу деньгами.

– Свою квартиру оплачивать уже не может?

– Вероятно.

– Значит, из обедневших.

Но Ткачев не попадается на крючок, не начинает взахлеб рассказывать.

– А что за женщина – симпатичная? – И чуткие ноздри Корочкина ходят, как листок на ветру, туда-сюда. Живут и дышат этой секундой.

– Что?

– Симпатичная, а?

Ну уж нет, сюда его Ткачев не пускает. Он для того и переспрашивает, чтоб не пустить.

– Женщина. Обыкновенная.

– Сколько лет?

– А бог ее знает. Еще не старуха.

Стало ли Корочкину понятно, что его не пускают сюда и не приглашают за стол или же он сам лезть в душу раздумал – неясно. Но ясно, что он отступает. И только спрашивает наугад:

– Ну а жена?.. Отболело у нее?

– Еще нет.

– А на листочках в клетку играет?

– Не понял?

– Мебель двигает?

– Вовсю!

Оба смеются. Поговорили.

А потом Ткачев спускается вниз, к телефону-автомату, который у выхода, и звонит. Ей, Геле.

– Здравствуй, – говорит он.

Он пускает дело сразу на «ты» и, конечно, не знает, как ему это сойдет. Сердце начинает качать густой и тягучий мед.

– Здравствуй, – говорит она.

– Узнала мой голос?

– Да.

И тут уже нельзя ни затягивать, ни обманывать себя и ее. И он не затягивает.

– Я хотел бы как-нибудь прийти к тебе. Не комнаты осматривать. И не метраж проверять. А просто к тебе.

– Приходи.

Тут Ткачев малость сбивается. Нервничает, что ли. Он вдруг готов довольствоваться малым.

– Нет-нет, Геля… Я понимаю, что не в эти дни. Я ненавязчив… Но как только тебе захочется меня видеть…

– Лучше как раз в эти дни, – говорит она.

– Да?

– Пока мальчики в спортлагере.

– Я приду сегодня, – говорит Ткачев, потому что отступать некуда.

А затем он говорит, что придет к ней сразу же после работы. Что ненадолго, на час-два. Что принесет, пожалуй, винца. Все, что говорится в таких случаях.

* * *

И вот он приходит. И уже сидит за небольшим столиком, а вокруг него хлопочет женщина с той медлительностью и с тем спокойствием, с какими может хлопотать склонная к полноте женщина в тридцать семь. Она делает бутерброды. А рюмки уже ополоснуты и стоят, ждут, раскрыв свои крохотные рты.

– …Замуж я уже не выйду, – рассуждает Геля, – я ведь и не надеюсь. Поздно. Куда уж мне.

– Ну почему же, – возражает Ткачев, и, кроме как возразить, ничего лучше тут не придумаешь.

– Нет. Все-таки возраст. Двое детей…

– Ну и что?

– Нет-нет. Я не удочку закидываю. Я ведь честно говорю – замуж выйти я не надеюсь. Но… но иметь друга я бы хотела.

И Ткачев понимает, что ему повезло. Потому что тон Геля задает ровный и продуманный – лучший, стало быть, тон. И может быть, действительно дружба – и совсем не обязательно делать это слово упрощеннее и хуже, чем оно есть. И никаких, разумеется, драм, как хорошо. То самое, чего хотелось.

– Нет-нет. Мне ведь не надо, чтоб часто приходил. Но если иногда…

– Ну ясно, – подхватывает на трудном месте Ткачев, – человек не может в одиночку. Нужно иногда поговорить. Раскрыться перед кем-то…

– Да, – теперь подхватывает Геля, – поговорить. Поговорить по душам. Это правильно.

Ткачев думает, что, когда они поменяются, ему странновато будет приходить к ней не сюда, а в ту, в бывшую свою квартиру. Странновато. Или ничего?.. Он прислушивается к себе, к тому, что называют и так и этак, а чаще называют совестью. Но там тихо-тихо. Ничто не точит. Это удивительно, но там тихо.

Машинально он отмечает, что взамен той он получит эту квартиру, и проезжает глазами (тоже машинально) по стене, и по углу, и по торцовой стене тоже.

И вот тут он видит. А руки его как раз уже разливают вино.

Видит он всего-навсего портрет; оказывается, в доме он есть, существует и никуда не убирался. Ткачев попросту его не приметил, потому что портрет мал. С ладонь. С его, с мужскую, ладонь. Все в соответствии, и рамочка, чуть темноватая. И сам портрет как бы в дымке. И лицо. Лицо из тех, что пробуждают в людях грусть, и светлые чувства, и желание сказать: «А видно, славный был парень».

Ткачев и Геля чокаются (еле касаясь стеклом о стекло) и выпивают – до этого, конечно, было что-то произнесено. Приятное ей, приятное им обоим.

– Хочешь, музыку заведу? – спрашивает Геля.

– А?

– Музыку… Я негромко.

И тут же Геля опять мажет масло на хлеб – заботится впрок. Спокойно водит неострым ножом, показывая то одну, то другую его сторону.

А Ткачев смотрит на нее. На ее фигуру. На ее мягкие движения.

И он уже понимает, почему внутри тихо-тихо и ничто не точит и не грызет. Вся мысль сейчас в том, что и переживания Ткачева, и его жены, и переживания Гели – все это относится к людям живым и к жизни, как бы это ни было запутано или как бы ни было упрощено, – все это к той половине, где жизнь. К половине, где свет. К половине, где сосны и поляны. Мы – это мы, вот именно, и уж как-нибудь мы меж собой разберемся. И поладим. А он-то, который четвертый, там.

Вот тебе, родной, и обмен, с горечью рассуждает Ткачев, не сводя глаз с портрета в дымке. Вот ведь как обменялись. И почему же так вышло, что мне все, а тебе ничего?

Но горечь Ткачева, в сущности, легкая горечь. И последнее, что он думает на этот счет (потому что дальше у него уже не будет времени думать), – он думает про облака и косые лучи солнца. Думает про нечто. И возникает немножко детская и немножко сентиментальная мысль: где ты сейчас?.. где? где, я спрашиваю?

ЧЕЛОВЕК СВИТЫ

1

– … Но что-то стряслось!

– Не знаю.

– Ты, Митя, подумай.

– А ты сама, Вика, подумай! – уже и заметно колко говорит мужчина. Но колкие фразы их единству не мешают, и, едва начинает накрапывать дождь, Родионцев раскрывает зонт: оба идут под зонтом, притиснувшиеся друг к другу.

– Настроение тут ни при чем. Аглая Андреевна прекрасно владеет собой. А вывод: недовольство ее чем-то вызвал я.

– Но чем?

– Не знаю.

– Ну так припомни…

Громада серых учрежденческих зданий осталась у них за спиной. Дождь усиливается, но уже близко метро.

– Чего гадать – скоро выяснится.

– Неплохо бы, Митя, именно угадать – угадать и исправить. Нам надо быть начеку.

Родионцев ее дружеский знак отметил и оценил, однако интуитивно он чувствует, что недовольство Аглаи Андреевны распространяется все-таки больше на него, чем на Вику (если это не мнительность). Расставаясь, Аглая Андреевна была холодна, промолчала о будущей встрече, и с того дня не последовало ни единого телефонного звонка.

Наверное, есть лучшие способы сообщать, что с тобой отныне не водятся и что тебя разлюбили (что тобой недовольны), но им – Вике Журавлевой и Родионцеву – придется, вероятно, мириться с тем, что есть: с недосказанностью. В метро припоминаются мельчайшие подробности реплик Аглаи Андреевны, но, даже и дословно воспроизведя тот разговор, они никак не могут достичь следующего малоуловимого круга ее чувствований – круга, который Аглая Андреевна воплощает молчанием и неподвижностью своего красивого лица.

То ли расположение окон таково, что света через них вбирается много, то ли Аглая Андреевна звала их пить чай в самые солнечные дни, но это и впрямь непонятно и почти мистика: здесь у нее не бывает непогоды. Приемная директора в такой час особенно просторна и заливаема солнцем – закатным, нестрастным, мягким, но обильным. Шторы раздвинуты до предела, в креслах уютно, а над дымчатым фарфоровым чайником, только что внесенным и зазывно стоящим на подносе, клубится легкий парок.

Комнатных цветов в приемной нет, лишь один-единственный: старая, пожившая роза. Когда в приемной наводили достойный начальства лоск и все хоть чуточку мещанское изгоняли, розу оставили за то, что цвела беспрерывно: на ветке близко к корням вспыхивал бутон, и на другой, на третьей, на пятой, затем огонь перекидывался на ветки среднего яруса, а на смену им зацветала уже и вся вершина. У могучего и, вероятно, предельно истощенного растения без цветка не было буквально ни дня. Красивая старостью (аристократ, уцелевший и выживший), роза без всякого труда сделалась достойна солнечной приемной и ее хозяйки – Аглаи Андреевны, а в их общем чаепитии именно роза была четвертым и тоже обязательным персонажем.

Он, Родионцев, всегда сидел в кресле, что ближе к окну, а Вика – в том, что в глубине. А за столом сидела Аглая Андреевна, секретарь директора, с царственно-неприступной и одновременно доброй улыбкой. (Красивые глаза. Ухоженное крупное тело. Два дорогих кольца, изредка сигарета. А на столе – чашка с дымящимся чаем.) С утра кипели деловые страсти, и, если позволительно сравнивать людей их «Техпроекта» с муравьями, здесь была вершина огромного муравейника. И лишь к концу – часам к пяти-шести – муравьиная жизнь стихала, директор уходил, и Аглая Андреевна позволяла себе немного расслабиться.

Аглая Андреевна пила чай, дела отброшены – час чая. И если кто-то заглядывал, даже из персон, Аглая Андреевна не смущалась – она лишь улыбалась вошедшему, как бы говоря: видите, отдых. Или же поясняла словами: дела закончены, директор ушел.

В час чая Аглая Андреевна звала к себе Родионцева и Вику, и вовсе не только о делах говорили они, а, скажем, о слухах; они говорили о семейных неурядицах, о том и о сем – Родионцев, к примеру, рассказывал о дочери-студентке: девчонка капризничала и, переборчивая, никак не хотела продолжать учение в вузе, в который к тому же едва-едва поступила.

«Чего же она хочет?» – ласково и покойно спрашивала Аглая Андреевна.

«В том-то и дело, что сама не знает».

«А головные боли у нее прошли?» – Аглая Андреевна знала и помнила все или почти все о дочери Родионцева, а также о его жене, а также о муже и маленьком сынишке Вики Журавлевой. (И не только о связанных родством, она помнила и о друзьях, о знакомых.)

«Головные боли у нее начались со школьных экзаменов».

Тему подхватывала Вика:

«К новшествам школы ни дети не успевают привыкнуть, ни родители – моему сыну идти в первый класс, а я уже загодя боюсь!»

«Помаешься, Вика!» – Родионцев подливал чай.

Аглая Андреевна со вздохом замечала, что в ее годы учиться было легче:

«Сказать по совести, я училась трудно, я ленивая была. Правда – красивая».

«Вы и сейчас красивая».

«Ну уж!..» – улыбалась Аглая Андреевна, поднося к губам чашку с чаем, и минутка грусти, проскользнувшая вдруг, повисала в этой залитой солнцем приемной. Минутка висела чуть дольше, чем нужно: миг, сопричастный красоте увядания, – и сама же Аглая Андреевна, неспешное время подтолкнув, говорила: что это мы пригорюнились, поговорим-ка о веселом…

* * *

Отряхивая зонт и в раскрытом виде оставляя его сохнуть у порога, Родионцев вдруг чувствует усталость (а ведь он из тех, кто спортивен и носит спортивные костюмы: моложавый мужчина, поджарый и быстрый для своих сорока лет), – вялый, он прошел на кухню, где и садится за стол, вроде бы сразу собираясь поесть, хотя есть он не хочет. Все его сорок лет сейчас с ним.

– Митя, я хотела бы знать поточнее: когда ты едешь на Староволжский завод? – спрашивает жена.

Он молчит, а жена – в глубине комнаты, полагая, что он не слышит, – повышает голос:

– Мне, Митя, все равно, уедешь ты на неделю или даже на десять дней, но мне важно знать: в конце месяца или в начале. Ты меня слышишь, Митя?

– Я, может быть, не поеду.

– Как это – не поедешь?

– Может же Аглая Андреевна отрядить не меня, а кого-то другого…

Тут уж жена бросает свои дела в комнате и, не перекликаясь с ним издали, как в лесу, подходит; подойдя, трогает его, жующего корочку хлеба, за плечо:

– Митя, что-то неладно?

Жена часто болела, а дочь плохо училась, что для семьи в среднем приводило к жизни нелегкой. И, в сущности, к удару или к ударам жена была готова: из расхаживающей по комнате женщины, говорливой и даже улыбающейся, она без перехода сразу превратилась в женщину сдержанную и ко всему внимательную. Она у него молодец. Он, Родионцев, нет-нет и хорохорился, а вот жена являла собой их семью общее и зримее: жизнь, а правильнее – молодость, давно, мол, прошла, жизнь смирила, теперь нам достаточно иметь совсем немногое, а все остальное в мире пусть проходит мимо, мы обойдемся.

Сначала Родионцев отвечает невпопад, как полуглухой, но жена понемногу и ласково выуживает и выспрашивает: значит, что-то случилось? а вспомни? а почему ты считаешь, что Аглая Андреевна стала относиться к вам с Викой по-иному?

Она даже так говорит, успокаивая:

– Бывает, Митя, что многое, чем терзаешься, ты сам в себе растравил, а на деле этого нет.

На что он отвечает:

– Когда это я был мнительным?

Семья, как правило, считает смутной всякую ситуацию, которая ясностью своей хоть сколько-нибудь уступает ясности самой семьи, – и вот, подперев рукой голову, жена присела около, то ли смотрит в окно, то ли прислушивается к шуму проходящего там транспорта: улица под их окнами шумна. Молчат. Родионцев все же шевельнулся: вспомнил, что, как пришел, не видел дочери.

– Где она?

– Гуляет.

– У нее сессия, а она гуляет! – Это он просто так ворчит – вперед и в ожидании всяких прочих неприятностей и бед, которые, как и известно, в одиночку не ходят.

Но теперь молчит жена, отбывшая днем на службе, а к приходу Родионцева уже постоявшая у плиты – она быстро выдохлась, и у нее нет сил, чтобы спорить или даже просто затевать долгий разговор с какими-то выводами, пусть нужными.

* * *

Сынишка – пяти лет от роду – сидит и ковыряется в детском ручном пулемете, чинит, а у мужа (он перед телевизором) сейчас, разумеется, лучшие минуты жизни: смотрит футбол. Вика сбрасывает плащ и останавливается у него за спиной:

– На работе намечаются новости… – Муж реагирует коротко: «Ну и ладно!» – что понятно сразу и что в переводе на семейный означает: не мешай смотреть. Футболисты на экране прыгают, бьют и с правой и с левой. Пребывая в продолжающемся раздумье, Вика и не ему, собственно, говорила – себе. Чутье работает с полной отдачей (для своих тридцати пяти Вика вышла замуж недавно, а до замужества ее хорошо покатало, помяло).

Чутье ее не обманывает: Аглая почему-то ставит на Родионцеве крест, а может быть, на Родионцеве и на Вике вместе. Но почему, если они оба свое «солнечное местечко» старательно отрабатывали: они делали Аглае множество услуг и ведь не жалели времени съездить, сбегать, узнать – всегда на подхвате…

Раздражение переносится на мужа, который воткнулся в телевизор и смотрит футбол. Муж у Вики веселый и добродушный. И сынишка у Вики тоже веселый и добродушный. И когда-то Вике казалось, что такая семья – предел счастья, тем более что замуж Вика вышла с запозданием и почти без любви, и, как говорится, наконец-то. Однако прошло несколько лет, и выяснилось, что, помимо замужества, и семьи, и сынишки, есть еще жизнь, которую надо жить. Если даже и попал на солнечное местечко, нужно перемещаться, шевелиться и прилагать усилия, чтобы не оказаться в тени, когда солнце сместится. (Солнце, хотя и помалу, смещается, и в тени оказаться – просто и быстро.) Да, Вика суетная и, может быть, мелкая женщина, ну и ладно, какая есть. Во всяком случае, возле Аглаи Андреевны она чувствует себя активной, даже и нужной. Тонус жизни – это совсем немало, и, лиши Вику этого, она захандрит, заболеет, нет, она именно заболеет, и, кстати, многие люди в городе заболеют, лиши их активности, пусть мелкой и суетной.

– Ну ты, прозябатель, – обращается Вика к мужу, который накормил сына кашей, после чего достал из холодильника пару пива и прикипел к экрану, считая, что перед семьей и человечеством на сегодняшний день чист.

– Дай посмотреть… Не мешай.

– Ну конечно, как можно пропустить футбол! А ты позаботился о том, как твоя семья – твоя жена и твой сын – проведут лето? Нет, ты скажи: должен или не должен муж думать о лете? (Аглая Андреевна помогла Вике достать путевки в чистенький пансионатик, притом на два срока, решив тем самым проблему лета и отпусков, мужик же Вики обрадовался, приняв как должное. Он, кажется, посчитал, что пансионатик будет отныне каждый год. Лодырь. Лишь бы с плеч…)

– Футбол надо смотреть с удовольствием, а если смотреть под твой скрип, то лучше сразу выключить!

– Ну и выключи! – Вика сердита.

В раздражении она тянет руку к телевизору:

– Ну что, выключить?

– Отстань же! – грубо, как в очереди, вскрикивает муж. И Вика осмотрительно идет на попятную. (Он, если зол, свирепеет.) Вика уходит на кухню, но добра в сердце своем она на мужа не держит: ничтожество…

Она стряпает, но, чтобы успокоиться, бросает стряпню и идет в ванную, где плещется под душем и где ей действительно становится легче. Как только нервы расслабились, она понимает, что в конце концов муж – это муж, приносит зарплату домой и смотрит по вечерам телевизор, веселый, любит сына – мало ли?.. Освеженная душем и вытирающаяся, она кричит ему из ванной:

– Какой счет?

– Ноль-ноль, – охотно откликается муж.

Вика фыркает, вот их суть: мужики смотрят свое ноль-ноль, и у нее еще до замужества накопился огромный опыт по отношению к столь замечательному мужскому качеству. Вновь сдержавшись, Вика идет к столу, затем зовет мужа ужинать и сынишку кличет тоже, раскладывая уже по тарелкам. Муж усаживается.

– Что ты там бормотала про лето? – спрашивает он, набивая полный рот. – Мы же решили (он жует), что едем все трое (жует) в ваш пансионат в Подмосковье (жует)…

– В это лето едем. Но дальше – не знаю.

– А что может перемениться к будущему лету?

– Все бывает.

– До будущего лета дожить надо! – Привычно от забот отмахнувшийся, он с новой силой налегает на еду. А Вика нервничает. Если перемены и если она лишится солнечного местечка, она сделается такой же, как и муж.

Неучаствующей. Бездеятельной и безликой. Ей в пору пристраститься к футболу.

Лишь поздним вечером раздается звонок, и Аглая Андреевна, за позднее время извинившись, просит Вику, как и обычно, зайти к ней завтра: надо помочь разобрать стенограммы. А после, мол, поговорим. За чаем. (О Родионцеве ни слова.)

У Вики от сердца отлегло: прощена! – хоть и не знает, в чем винили. Как после южного вина, в голове легкость, свежесть, она улыбается, она придет, она непременно завтра придет, она прямо-таки воркует в телефонную трубку, однако товарищ – это товарищ, и Вика не столько на мужестве, сколько на счастливой вроде бы бездумности отваживается у Аглаи Андреевны спросить:

– А Митя тоже завтра будет?

– Милая Вика, любите же вы усложнять. Я жду только вас.

– Я понимаю. Извините… – лепечет Вика, после чего они и прощаются, пожелав друг другу спокойной ночи.

Муж, всласть покуривший, смеется:

– Ну видишь, все обошлось.

Муж ложится спать, тишина; сынишка уже давно спит. А Вика все колеблется: отзвонить ли Родионцеву?..

Вика размышляет: может, Митя где-то что-то ляпнул или не так сказал, и Аглая осердилась, но ведь Аглая отходчива, и как только возникнет необходимость (наметится поездка или объявится хлопотливое дельце), Митя тут же понадобится и его призовут, если суть и впрямь в какой-то мелкой досаде.

Но едва ли: Аглая умна и из пустяков суеты не подымет; разве что за ним что-то вдруг обнаружилось. Аглая щепетильна и не выносит, к примеру, пьянства или иных общедоступных пороков, но что может обнаружиться за аккуратным Митей, человеком обычным и (одновременно) человеком осторожным?.. Вика колеблется, однако ночь все ближе, и вот чувство приятельства берет верх. Как бы за спиной Аглаи Андреевны позвонив Родионцеву, Вика сообщает, что назавтра она звана, а он – нет. Был у тебя какой-то промах, Митя, вот только какой?

2

После ее звонка Родионцев только и делает, что ищет этот промах, и прежде всего в днях недавних, по времени близких. Достигнув в своем поиске определенной изощренности, он очень скоро находит два случая, которые тщательнейше исследует. Он только ими и занят. Оба случая были на чаепитиях, и для различия Родионцев нумерует их как чаепитие-один и чаепитие-два.

В первом была (скажем так) вольность. Известно, что Аглая Андреевна в молодости боготворила их шефа, то есть нынешнего директора, поговаривали, что была с ним даже и явно связана по амурной части, бог с ней! – факт же в том, что, внешне либеральная, смелая на язык, она втайне все еще могла его боготворить, а он, Родионцев, разогнавшийся в том легкокрылом разговоре, сказал: «Вот еще! Будет наш директор думать и помнить о Птицыне!» – на что Аглая Андреевна негромко возразила: «Он думает и помнит о всех». Родионцев и на тихий этот нажим никак не отреагировал. «Ну вот еще, станет он помнить о замухрышке Птицыне!» – продолжал он упрямо, даже и нагловато (если вдуматься), потому что Аглая Андреевна, вдруг сбавив голос, тихо и совсем уж покорно произнесла: «Уверяю вас, он помнит о всех…» – после чего Вика незаметно толкнула его ногой; спохватившийся, он смолк, а Вика, помогая, скоренько перевела разговор на другое.

Второе сомнительное чаепитие, отстоявшее от первого ровно на неделю (и там и тут – вторник), Родионцев тоже оглядел и обдумал, он нашел, что было, пожалуй, как-то особенно солнечно: солнце, хотя и предзакатное, так и вламывалось в окна, а Аглая Андреевна была утомлена – лишь час назад закончилось важное совещание у директора. Утомление заметил и он, заметила и Вика, а к тому времени в коридорах шагов уже не слышалось – «Техпроект» опустел. Было семь часов, а то и восьмой, но они, засидевшиеся, что-то втроем еще обсуждали, даже и наново заварили чай. Стали наконец прощаться, и тут Аглая Андреевна сказала, что она остается и кое-что из дел текущих подготовит на завтра. И с какой-то вкрадчивостью она это сказала: «До свиданья». «До свиданья». – Он был в шаге от нее (она сидела за столом, он помнит), а Вика прошла вперед, хотя и она, конечно, слышала. «Вернитесь, Митя, выкурим еще по сигарете, хотите?» – сказала Аглая Андреевна, и он, конечно, кивнул. Он кивнул, и солнце (это уж Вика припомнила) как-то своеобразно освещало глаза Аглаи Андреевны: голубые, они вдруг делались серыми, а только сместишься чуть в сторону – вновь голубые. Когда вышли, Вика восторгалась:

– Замечательная она женщина!

– Да… Для меня каждое общение с ней в радость. – Он никогда в славословиях, тем более аккуратных, не отставал от Вики, и вот, поддакивая, он спустился вниз, взял в раздевалке плащ, чтоб человека там не задерживать, и, сказав Вике: «Подымусь, она просила», – простился. Он и Вика работали в разных отделах, и понятно, что в некоторые вопросы обоих разом было лучше не вмешивать, но могло быть и так, что час поздний и Аглая Андреевна попросту не хотела Вику задерживать, а Родионцев был нужен; так или иначе с плащом через руку и с портфелем он взбежал вновь на второй этаж и вошел.

Аглая Андреевна сидела не за столом, а в кресле, на том месте, где только что сидел Родионцев, – он подошел, шаг сбавив и вполне осторожно, так как еще с порога увидел, что она сидит, прикрыв глаза. Он тихо позвал ее; она, утомленная, не шевельнулась. Она сидела, чуть склонив голову и подставив закатным лучам не столько лицо, сколько лоб, выпуклый, красиво очерченный, высокий. Он окликнул еще, чуть громче. Она была вроде как в дреме. Она подняла лицо и сказала:

– Утомилась… Дайте же сигарету.

Они закурили. Он – стоя и держа плащ и портфель, она – сидя в кресле. После легкой и, кажется, первой же затяжки Аглая Андреевна сказала:

– Ну-ну, продолжайте. Продолжим наш разговор.

Тут он смешался:

– О… чем?

Он забыл. Она подняла глаза уже со значением, а он замялся и, кажется, даже улыбнулся: забыл, мол. (Торопясь к ней вернуться, шел слишком быстро.)

– Как же это можно – забыть?

Она не рассердилась, она прекрасно владела собой – всегда и сейчас тоже: мол, забыл и забыл, но промашка его, разумеется, была зафиксирована. Усиление чувства не требовалось. И тогда Родионцев заговорил сам собой и наугад, выхватывая из памяти какие-то разговорные куски, пусть случайные:

На страницу:
4 из 5