bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 15

Попытки объяснить Жванецкого абсолютно безуспешны. К примеру:

«Одно неверное движение – и ты отец»;

«Не берем… Борщ со сметанкой, селедочки с лучком и сто грамм… не берем»;

«Раки по пять рублей, но сегодня, по три рубля, но вчера».

А облетевшее всю страну «Миш, а Миш? Это ты?» – вопрос сонной жены, реагирующей на разбудившего ее посреди ночи мужа.

Популярность Жванецкого приближается к 100 процентам. Он «свой» – куда бы ни приезжал. Залы набиты до отказа. Даже иностранцами. Непереводимость его текстов не препятствие. Они все равно ходят, до конца не вникая. Лично наблюдала, как отбивали ладони в Париже (в основном французы второго новорусского поколения), зал не вместил толпу, хлынувшую из фойе. А сомнения были. Были. Погорячившись, арендовали «Сен-Жермен» – 800 человек (фестиваль «Российские «Триумфы» в Париже», 1998 год). Что им Жванецкий? Вдруг не поймут, недооценят?

– Ну как? – окатил меня ледяным взглядом Михал Михалыч после конца выступления. Очередь за автографами не иссякала. – Потянули бы и на большее.

Слышу: «Когда еще приедете?»

– Как спасаетесь от всеобщего внимания? – спрашиваю.

– Не спасаюсь, а радуюсь. Всеобщего внимания нет. Та доза, что есть, меня радует. Наверное, мои поклонники интеллигентные люди: не докучают.

Заниженная самооценка – это типично для Михал Михалыча.

– Как я пишу? Если б я знал и мог объяснить, – как-то сказал, – я бы преподавал в техникуме. Сам не знаю. И не скромничаю, не дай бог… Я думаю, что перестань писать – много вопросов не возникнет. Но иногда кто-нибудь подвыпьет и вдруг спросит: и где это вы темы берете? Как будто он ходит в другую поликлинику.

Кстати, к вопросу об «интеллигентности». Авторский вечер в городе Тольятти (фестивале «Триумфа» «Рождественская карусель», 1995 год). Билеты раскуплены задолго до приезда, город вибрирует заряженными магнитофонами, реплики из его текстов звучат в очередях. Власти, естественно, напряглись, но препятствий нашим партнерам (АвтоВАЗу и Дворцу культуры) не чинят. На этом выступлении Жванецкий был особенно в ударе, зал сотрясал шквал оваций.

Утром, в кафе гостиницы, завтракаем. Вокруг с молниеносной быстротой поглощают пищу трудяги и деляги – спешат на рабочие объекты.

Жванецкий, молчаливый, притихший, не поднимая головы, ковыряет яичницу. «Успеет съесть?» – думаю, увидев мощную фигуру, вальяжно приближающуюся к нам. Мускулы натягивают свитер, помятую кожанку.

– Спасибо, Михал Михалыч, за вчерашнее, – лыбится молодой поклонник, – а я к вам с предложением.

Жванецкий поднимает голову, разглядывает подошедшего.

– Приезжайте выступать у нас, мы бы вас так встретили! – Парень называет город, широким жестом иллюстрирует, как именно встретят.

– Спасибо, – пытается выбраться из-за стола М. Ж. – Может, и выберусь.

– Вы уж меня не отфутболивайте, – смущается парень. Бросок руки во внутренний карман, и со щелчком припечатываемая к столу пачка зеленых. – Здесь двадцать пять кусков, приезжайте, не пожалеете. Это – аванс.

Сдерживая смех, наблюдаю за М. Ж.

– Нет-нет. Этого не надо, – отодвигает от себя купюры Жванецкий, почти равнодушно разглядывая «клиента». – Приеду, тогда и поговорим.

Поклонник юмора нехотя отходит, через минуту официант подкатывает к нам сервировочный столик. Он уставлен напитками наивысочайшего достоинства.

– Вам презент, – официант кивает на дальний стол, – от товарища бизнесмена. Он просил передать, ежели что не так – раздадите артистам.

Интеллигентно? А? Ничего не скажешь.

Полагаю, на Жванецкого бабки сыпались бы дождем, преступи он черту. Всего один ход навстречу («одно неосторожное движение»), и ты – в холуях.

– Больше всего ненавижу ложь, – говорит М. Ж., когда спрашиваю, чего не принимает в людях.

Я ему верю. Вранья у Жванецкого не найдешь. Он бесстрашно вторгается в шоковые зоны. Без всякой страховки.

А вот от ответа на вопрос «Легко ли быть мужем молодой красивой женщины, да еще актрисы?» уклоняется. Естественный иммунитет против иных СМИ, привыкших живописать художника через замочную скважину. Михал Михалыч не из той породы, что тиражирует романы, обстановку спальни, болезни, способы омоложения, скандалы, рукоприкладство.

Этот шумный, шокирующе откровенный в текстах писатель Жванецкий, похоже, застенчив. И не только это. Он панически боится сцены и суеверен до болезненности.

– Всегда в привычном пиджаке и свитере, – подтверждает он мое предположение. Зрители не видят его без потертого, засаленного портфеля, с тетрадками, разнимающимися на страницы, одноцветно-серого пиджака и свитера, «неотъемлем как отсутствие галстука, – комментирует М. Ж., – объясняемое отсутствием шеи. У Райкина подсмотрел вычищенные ботинки, глаженую сорочку».

– А если нужен смокинг? – спрашиваю. – К примеру, парадная церемония или в Кремль позвали?

– Есть смокинг. Есть. Но не люблю. Оно мне не идет. Все равно читаю как привык.

Объяснить природу обаяния невозможно. Оно как отпечатки пальцев или роговицы глаза. Не стремясь скрыть несовершенство фигуры, лысину, отсутствие интереса к моде (как говорилось, прикид самый мизерный) – на сцене он король («но когда он играет концерт Сарасате, он – божественный принц, он – влюбленный Пьеро»). В Жванецком нет ничего отвлекающего от таланта. Никаких украшений, манков, вокруг не суетятся стилисты и визажисты. Похоже – это принцип. Чистый талант, голая правда, истинная порода. Имеющие власть над толпой, всегда одиноки. В том или ином смысле. У Жванецкого нет свиты, ждущих у подъезда фанов, думаю, нет набора персонажей, которые по первому его звонку дадут ему дачу или джип. Хотя желающих «примкнуть» много.

– Существуют ли законы смешного? Универсальные, групповые, – стучусь я в заведомо не отворяемую дверь. – Одинаковы ли для говорящего творца? Для читателя?

– Если законы смешного существуют, то я их не знаю, – признается Жванецкий. – Я пишу все подряд – остается смешное. Его отбирает публика. Какие-то примитивные правила, наверное, есть. Можно повторить уже найденный свой прием. Можно повторить чужой прием. Можно в очередной раз рассказать о стариковских болезнях. Вы все это слышите в передаче «Аншлаг». При тоталитарном режиме смех вызывает все, а достижения-то были только спортивные, ничего другого. – И добавляет: – Я до сих пор не уверен, но, кажется, если написано смешно, то читаешь либо вслух, либо про себя – смеяться будешь.

– Алла Демидова вспоминает, что Эренбург никогда не умел смеяться по-настоящему и как-то сказал ей совершенно искренне (после очень смешного эпизода, который он просидел не разжимая губ): «Вы видели, как я смеялся?» Надо, чтоб люди громко и заразительно смеялись? – спрашиваю.

– Да. Я полагаю это критерием. Тогда очевидно, что люди получают удовольствие. Могут слушать с уважением, с замиранием, с восторгом. Но покупают билеты, если слышат хохот. Они стремятся туда. Вот этот шепот в зале «Что он сказал?» – главный. В тяжелые времена смех вызвать проще, чем в легкие. Ну а легких не бывает. Все-таки смех – это смех, когда он звучит. Тихо хохотал один Эренбург, и его не стало.

В книге Жванецкий напишет: «Работаю в мелком жанре, рассчитанном на хохот в конце. Если слушатели не смеются, расстраиваюсь, ухожу в себя и сижу там. Чужой юмор не понимаю: в компании лучше не приглашать».

От тома к тому, увы, Михал Михалыч грустнеет. «В молодости была какая-то веселость, – сегодня констатирует он. – Привычка к смеху вокруг себя. Мы смеемся вместе. Вы смешите меня, потом этим же я смешу вас».

Он прошел через многие времена – непризнания, сверхбдительности цензуры, анонимности, когда порой читал одному слушателю, безденежья первых лет в Театре миниатюр… Но нынче, когда он живет «вопреки времени» и полагает, что оно счастливое (не трогают, не рубят текст, пускают на сцену, в эфир), он делает неожиданное признание: «Мне помог комсомол, космонавты, все, кому я читал, кого веселил, кто открыто меня не поддерживал, но в душе присоединялся…»

Михал Михалыч любит снегопад, метель, к морю шел всю жизнь – «дошел наконец». Любит смотреть футбол, хоккей. Поясняет: «Только когда уже чемпионат, то есть когда не спорт, а уже трагедия. А от чемпионата мира балдею». Его предпочтения в классике: «Гоголь, О. Генри, Зощенко, Ильф и Петров, Булгаков. А Чехов? Господи! А Достоевский?» В сегодняшнем пространстве – Ф. Искандер, Т. Толстая, Е. Шестаков, А. Трушкин.

Совмещение, казалось, несоединимых дарований всегда останавливает. Булат Окуджава: больше всего – поэт (прозаик?), в меньшей степени композитор, и уж точно не бельканто. Просто – Окуджава. Сегодня Гришковец – не до конца писатель, не совсем актер, больше всего – исполнитель сочиненных историй. Так и Жванецкий.

Спрашиваю:

– От чего отлавливаете наибольший кайф? Когда нашелся сюжет? Или уже на публике звучащий текст? Или похвалы критиков на другой день после выступления? Либо просто – аплодисменты… аплодисменты?

– В разное время по-разному. На концерте – длительные аплодисменты. Утром – высокая оценка критики. Они редко совпадают. Сейчас критики, кажется, нет. Есть журналисты, пересказывающие текст твоего концерта. Значит, остались длительные аплодисменты. Бывает, когда зал встает. Это счастье.

– Легко ли обижаетесь? – интересуюсь. – Что задевает больше всего?

– К сожалению, легко. На обидах написано почти все. Больше всего травмирует ложь: во времена советской власти – от государства, в наши времена – бизнесовой моралью.

– Деньги приходилось занимать?

– Ни у кого не одалживал уже лет примерно тридцать. Сам ссужал. Иногда не отдавали. Честно говоря, даже не напоминал. Просто стыдно было ему смотреть в глаза. Переставал общаться.

– Будут ли изучать нравы современного общества «по Жванецкому»?

– Вы знаете, я бы обратил внимание на построение фразы.

– А довелось бы побывать неделю президентом или Богом – какое желание первое?

– Отмечать и выделять порядочность, то есть честность, сдержанность, вежливость и тишину. Люди уезжают из России от хамства. Запретить и наказывать! И это было бы моим желанием – не слышать мат, ругань, беспричинную повседневную ненависть.

– И все же – о женщинах. У вас о них столько ласкательного. Что они в вашей жизни?

– Без их голосов, аромата, слов, мыслей и подтекстовок не представляю. Волнует обтянутость даже в больнице. А что они значат? А что значит воздух? Еда? Весна? Всё! Очевидно!

Классик и плейбой

Василий Аксенов

Василий Аксенов, как принято нынче говорить, – фигура культовая. Мало кто из здравствующих сочинителей столь рано овладел сознанием поколения. Его стиль общения, сленг, пришедший из «Звездного билета», «Апельсинов из Марокко», «Затоваренной бочкотары» и другого, стал повседневностью в молодежных компаниях и любовной переписке шестидесятых-семидесятых, приклеился к целому журавлиному клину устремившихся за ним молодых писателей.

Аксенов – художник. Он занимается именно художественным творчеством. В повествовании доминируют образность, изобразительность, парадоксально влекущие за собой интригу и поступки персонажей.

Несмотря на опыт репрессированных родителей, он не стал диссидентом, его сопротивление больше всего обозначалось на уровне стилистики и свободы поведения. Много позже, вызвав на себя огонь хрущевского гнева на встречах с интеллигенцией в 1963 году, он становится фигурой и политической. Под голубым куполом Свердловского зала произойдет новый слом в его судьбе. Находясь в зале, он рискнет возражать разъяренному Хрущеву, когда тот обрушится на него с Вознесенским за их интервью, данное в Польше: «Вы мстите нам за смерть отца!» – орал генсек. И далее в том же духе. «Мой отец жив», – поправил его Аксенов и поблагодарил за разоблачение культа личности и возвращение из тюрем и лагерей. После исторических встреч главы страны с интеллигенцией, разноса творений художников, писателей в биографию Аксенова отчетливо вплетаются его гражданские выступления: он протестует против ввода войск в Чехословакию, высылки Солженицына, его многолетнее противостояние цензуре увенчается созданием альманаха «Метрополь», позднее названного «бастионом гражданско-этического неповиновения». Комментарием к сегодняшнему политическому курсу станет серия его острых выступлений в ведущих СМИ.

Как личность Василий Павлович Аксенов был сконструирован из первых впечатлений костромского приюта для детей «врагов народа», затем – Магадана, где поселился в двенадцать лет с высланной матерью, Евгенией Семеновной Гинзбург. По словам Василия Павловича, круг реальных персонажей «Крутого маршрута» (принадлежащего перу его матери) состоял из выдающихся людей того времени: репрессированных ученых, политиков, художников, образовавших своеобразный «салон», содержанием которого были рассуждения на самые высокие темы. Влияние этих рассуждений на детское сознание трудно измерить. Мне хочется расспросить его об этом подробнее. Выбрав момент, говорю:

– Можешь ли выделить какие-то особые черты этого сообщества? Уникальное явление – общение естественных людей в неестественных обстоятельствах?

Аксенов полагает, что такое сообщество существовало в их доме и раньше, но в лагере духовная жизнь стала для интеллигенции единственным способом выживания. А я сегодня уже знаю последнюю статистику, сделанную учеными, которая доказывает, что в годы сталинских репрессий в лагерях и тюрьмах выживали вовсе не самые сильные, спортивные, физически тренированные, а люди умственного труда, интенсивной духовной жизни, сознательно боровшиеся против насилия. Закаляя характер, дисциплинируя тело, они заставляли себя планомерно идти порой к нереально осуществимой цели. Известная работа Натальи Бехтеревой называется «Умные живут дольше». В окружении матери Аксенова создался круг людей, у которых это внутреннее сопротивление было развито очень сильно.

– Еще в молодости, – продолжает свой рассказ Василий Павлович, – у мамы появилась склонность создавать вокруг себя своего рода «салон» мыслящих людей. Первый такой салон, в который входил высланный в Казань троцкист профессор Эльвов, обернулся для мамы трагедией, стоил ей свободы. Читатель «Крутого маршрута» найдет такой гинзбурговский салон в лагерном бараке. В послелагерной ссылке, в Магадане, возник еще один салон, уже международного класса… Советский юнец Вася Аксенов просто обалдел в таком обществе: он никогда не предполагал, что такие люди существуют в реальной советской жизни. Мамин муж, доктор Вальтер Антон Яковлевич, был русским немцем, гомеопатом и ревностным католиком. Для меня он стал первым источником христианской веры. Доктор Уманский был сионистом и ни от кого не скрывал, что мечтает умереть в Израиле (эта мечта не сбылась). С порога он начинал читать какую-нибудь новую поэму: «Достоин похвалы Лукреций Кар, он первым тайну отгадал природы». Мама смеялась. На дворе стоял 1949 год, ГБ готовила вторую волну арестов.

– Был ли у членов салона доступ к газетам, книжкам, вообще к какой-либо информации?

– В какой-то мере был. Мама открыла мне, школьнику, один из главных советских секретов – существование Серебряного века, – поясняет он. – Кроме того, она познакомила меня с кумиром своей молодости Борисом Пастернаком. К окончанию школы я знал наизусть множество его стихов, которых нигде тогда нельзя было достать в печатном виде.

Какая-то дикая, пронзительная жалость к невостребованным богатствам личности собственной матери, к погубленной в лагерях ее молодости зазвучала в его прозе с особой остротой («Негатив положительного героя») после момента «ознакомления с делом арестованной в 1937 году матери», которое ему дали после разоблачения культа. На ее тогдашнем фото: «анфас и профиль, взгляд затравленного подростка, бабушкина «кофтюля» на исхудавших плечах».

Безусловно, этим чувством была выношена мечта сына показать матери Европу, дать ей возможность говорить на немецком и французском, видеть людей, чьи книги она читала в подлинниках, постоять у шедевров мирового искусства, которыми она восхищалась по репродукциям. Аксенова поразило, что его мать после возвращения из ссылки сохранила черты терпимости к человеческим слабостям, любовь и интерес к жизни, очарованность природой. У нее была редкая тяга к новым впечатлениям, открытию новых стран и способов существования.

Мы жили в Париже в соседних номерах гостиницы L’Eglon, что по-французски «Орленок», встречаясь ежедневно. В те дни мне довелось наблюдать детский восторг Евгении Семеновны, смертельно больной женщины, которая в последние месяцы жизни попала в мир высокого искусства, живший до этого только в ее воображении. Василий осуществил все задуманное: он с матерью проехал через всю Европу и был поражен, откуда брались силы, выносливость, а главное – неиссякаемая доброжелательность матери, которую ни капли не ожесточили все издевательства, через которые она прошла. Окна нашей гостиницы выходили на кладбище Монпарнас, где похоронены Бодлер и Сартр.

Евгения Семеновна Гинзбург вернулась умирать в Россию. Ее хоронили в дождливый день, мало кто был оповещен о траурном событии. Однако близкий круг людей сомкнулся у ее могилы, капли дождя сползали с мокрых деревьев на лица людей, которые не плакали. Каждый думал о судьбе этого редкого таланта, о ее книге, ставшей настольной у десятков тысяч современников, переведенной во всех цивилизованных странах, оставшейся одним из самых человечных памятников жесточайшего времени. А у меня в памяти всплывала картина, как мы с Евгенией Семеновной сидим на крыльце переделкинской дачи драматурга И. Ольшанского (где ей снимали комнату), она читает мне завершающую главу рукописи «Крутого маршрута».

Салон Евгении Гинзбург аукнется и после ее смерти. Ее сын вместе со своими единомышленниками в квартире своей матери начал придумывать неподцензурный альманах «Метрополь».

Спрашиваю:

– Как возникла мысль о квартире мамы?

– После ее смерти однокомнатная квартира в кооперативе у метро «Аэропорт» некоторое время пустовала. Моему сподвижнику по «Метрополю» Жене Попову тогда негде было жить, и я ему дал ключи. Таким образом мамин последний «салон» превратился в штаб-квартиру альманаха, вызвавшего такой шум и преследования.

Мы видимся с Василием регулярно в течение многих десятилетий. Теперь каждый раз, когда он наведывается в Москву. Застать его на Котельнической набережной, где у них с Майей квартира, сложно. Он расписан по телевизорам, издательствам, интервью. Интерес к Аксенову с годами не ослабевает, его «рвут на части». При этом он никогда не похвастается. Не скажет: «Посмотрите «Итоги», «Герой дня». Или: «Сегодня полоса обо мне…» Или: «В Штатах только что вышла моя новая книга…» Спрос на Аксенова сегодня больше, чем на экземпляры его произведений. Личность порой перерастает творческий имидж. Былым компаниям, верному кругу друзей (Евг. Попов, А. Козлов, А. Арканов, Ю. Эдлис, Г. Садовников, А. Кабаков и, конечно, Белла Ахмадулина и Борис Мессерер) Аксенов нынче частенько предпочитает одиночество.

– Почему тебе пишется лучше, по твоим словам, в Вашингтоне и Европе, чем здесь?

– В Вашингтоне за письменным столом у меня остается только один собеседник – В. П. Аксенов. В России слишком много собеседников, и я, так или иначе стараясь им соответствовать, забалтываюсь. Сочинительство и эмиграция – довольно близкие понятия.

«Забалтываюсь» – очень емкое словцо.

Он отдал дань разным жанрам: прозе, поэзии, драматургии, публицистике. Впоследствии выйдет и первая книга его стихов. Спрашиваю:

– Кем себя считаешь по преимуществу?

– Последним представителем умирающего жанра романа. Умирающего в молодом возрасте, так как его можно считать «подростком» рядом с другими, – говорит Аксенов. – Я не поэт, а романист. И может быть, поэтому острее других, то есть не-романистов, чувствую кризис романа. Уже сейчас испытываю какую-то ностальгию по любимому жанру. В процессе «романостроительства» у меня возникает особое, почти лунатическое состояние. Домашние это заметили и даже начали в такие периоды называть меня «Вася Лунатиков». Вне романа меня никогда не тянет писать стихи, внутри романа то и дело начинаю ритмизировать и рифмовать.

Только что появившийся роман «Кесарево свечение» наиболее точно отразил тягу к «слоеному пирогу» сочетания поэзии и прозы. Три обитающие здесь пьесы, по мнению автора, «играют роль остановок, перевода дыхания, повода для создания своего рода «парада персонажей».

Сочинительство как главный способ общения и времяпрепровождения выдает предназначенность Аксенова писательству. Похоже, сегодня это главный смысл его существования.

– Влияют ли общественный климат и бурные политические баталии на твои творческие интересы?

– Сама по себе политическая ситуация никак не влияет, однако возникшие в связи с ней человеческие типы начинают бродить в некоем полуметафизическом пространстве, чтобы в конце концов превратиться в образы литературы: чаще всего на грани абсурда.

С годами Аксенов все более привержен одиночеству, письменному столу, хотя его семья, уклад жизни занимают существенное место в его предпочтениях. Сегодня его интересы группируются вокруг литературы, семьи и общественной жизни. Мало кому под силу давать такое количество интервью, печатать в средствах массовой информации свои размышления порой о важнейших событиях современной политической жизни. Роль главной женщины по-прежнему крайне существенна для него. После кончины Евгении Семеновны его заботы, волнения, сочувствие окружают его жену Майю. Вспоминаю, как в свое время именно она выхаживала тяжелобольную Евгению Гинзбург, что очень сблизило их. Не забуду и регулярные наезды Майи в Переделкино с «передачами» – свежевыжатый морковный сок, фрукты, протертая горячая пища, – облегчавшими участь больной.

– Помнишь, у Юрия Казакова: «Каждый мой роман – это мой ненаписанный роман». А у тебя как?

– Считается, что каждый состоявшийся роман (в данном случае любовное приключение) может стать ворохом увлекательных страниц. Это верно, но к этому можно добавить, что несостоявшееся любовное приключение может стать ворохом еще более увлекательных страниц. Вот эти «состоявшиеся» и «несостоявшиеся» женщины в той или иной степени отразились в образе моей основной лирической героини, которая кочевала из романа в роман. С возрастом и с накоплением писательского опыта я стал чаще отходить от этого образа. В «Московской саге» читатель находит разные женские типы, не имеющие отношения к моей личной лирике. Там есть героини старые, больные, нелепые, и я в них не меньше влюблен, чем в свою постоянную красотку.

Аксенов – джентльмен. Он одевается модно, изысканно, ощущается его любовь к фирменным вещам. Рубашечку с маленьким отложным воротничком он подберет в тон шарфу, свитер, серый, голубой, чаще одноцветный, разнообразные куртки на пуговицах, молниях, спортивного покроя сидят на нем с легкой небрежностью. Как и герои его повестей, он пропустит даму вперед, он успеет поднести зажигалку, когда она закуривает, ринется в драку, если столкнется с хамством.

Однажды в пору нашей «Юности», во время вечерней прогулки в Переделкине, затеялся откровенный разговор, и я спросила Аксенова, как он относится к той брюнетке со светло-голубыми глазами, которая частенько стала с ним появляться. Он ответил: «Конечно, я сильно увлечен, и она тоже, но она жена моего друга, поэтому быть ничего не может». Вот так. У него и тогда были моральные принципы. Сегодня, увидев симпатичное существо женского пола, Василий Павлович начнет улыбаться, появятся острота и яркость речи, цепкая внимательность взгляда, но как развивается увлечение прозаика, создавшего десятки женских образов, – не берусь анализировать. Отделить материал литературы от биографии не под силу никому.

– Я вообще-то в большой степени феминист, – признается он, – давно пора, мне кажется, обуздать зарвавшихся мужланов и открыть новый век матриархата наподобие нашего блистательного восемнадцатого.

Одну из своих пьес Аксенов целиком отдал женским персонажам, это «Лизистрата» (парафраз Аристофана), где действие отдано только персонажам-женщинам. Представительницы прекрасного пола, названные именами близких знакомых, обладают разнообразием характеров, однако сплачиваются, чтобы противостоять мужчинам, захватить или удержать власть.

– Почему сегодня забросил драматургию?

– Всего я написал на данный момент восемь пьес, это целый театр. Театр, который остался практически не востребованным существующими профессиональными подмостками. Почему они меня не ставят, черт их знает. Для них важнее в очередной раз пережевать Чехова. Одни жуют его левой стороной рта, другие – правой, третьи – крошат резцами. Так или иначе, мой театр существует в глубине моего романа, и таким образом он создает для меня атмосферу постоянной премьеры.

Замечаю, что два его «хита» – «Всегда в продаже» и «Затоваренная бочкотара», блистательно сочиненные им вместе с «Современником», – поминаются довольно часто и сегодня. Что ж, две яркие репертуарные пьесы – уже достаточно, чтобы сказать, что у драматурга есть «свой театр».

На страницу:
8 из 15