
Полная версия
По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову
И. Т. взялся и за мануфактуру: фирма Коншина выслала уже ему свои товары, а японцы через него в этом году выписали русской мануфактуры на десять тысяч рублей.
И. Т. считает, что это дело могло бы пойти здесь, на Востоке, Мечта его – распространить свою торговлю и в Маньчжурию и в Корею. Но собственно в Японии придется бросить дело, так как с нового года все русские товары будут обложены пошлиной в 40 %. Это только русские; французские, например, вина будут обложены только 10 % пошлиной. И. Т. и ездил в Шанхай с целью отыскать себе новое место. Лично он пришел к заключению, что в Шанхае дело должно пойти, но наш консул предсказывает ему неудачу…
– Я обращусь к английскому консулу.
Время покажет, конечно, кто из них прав. И. Т. огорченно говорит:
– Неужели мы, русские, только и годимся здесь, чтоб жить на готовые деньги или быть городовыми чужих богатств?
В. И. пришел из каюты уже переодетый к обеду.
Время и мне переодеваться: половина седьмого, и уже несутся мерные, заунывные удары металлического гонга.
Ровно в семь китаенок вторично быстро проходит с гонгом по коридору, и звуки, дрожа и завывая, мерно расходятся во все углы парохода.
Пассажиров немного: всего два стола ярко освещены и покрыты приборами.
Распорядитель – стюарт – встречает всех у дверей, справляется, какой ваш номер, и указывает ваш прибор. На половине пути – таков обычай – места опять изменятся.
Мое место к наружной стене спиной. Против меня В. И. (по обоюдной нашей просьбе), сбоку, с одной стороны, молодой англичанин, с которым я ехал до Шанхая, а с другой – почтенный американец, сенатор и ученый астроном.
В то время как за вторым столом несколько дам, за нашим всего одна. Спутник ее – пожилой, безукоризненный англичанин. Дама молода, красива и стройна, одета элегантно, с богатыми, с красноватым отливом, каштановыми волосами.
В. И. выясняет мне тут же по-русски этот маленький дипломатический прием, к которому прибегла в данном случае администрация парохода. Дело в том, что дама не была обвенчанной женой, и чтобы остальные обвенчанные и потому очень щепетильные английские дамы не протестовали, ее посадили за тот стол, где, кроме нее, дам не было. В. И. кончает:
– Во всяком случае мы не в убытке, потому что наша дама одна стоит больше, чем все те вместе взятые.
Мистер Фрезер тоже за нашим столом vis-à-vis с дамой. Он весело кивает мне головой, молодой англичанин, мой сосед, шумно высказывает радость, замечая мои успехи в английском языке, В. И. уже ведет оживленный разговор с американским сенатором. Он единственный, который не признает никаких этикетов: он сидит в грязном потертом сюртуке, в мягкой рубахе, без галстука.
Капитан парохода, толстый, свежий капитан, в куртке и в кепи, которое теперь лежит на диване, осматривает все общество и, встречаясь глазами, кивает каждому головой и говорит:
– Good eveningl (Добрый вечер!)
За нашим столом сидит его помощник, лет тридцати пяти, блондин, умытый и приглаженный. Он тоже кивает головой, и мы обоюдно говорим то же приветствие.
Мы приступаем к еде.
У каждого свой лакей-китаец, который и подает нам меню.
Пока я не навострился, меню подавалось мне в каюту, и с словарем в руках я предварительно изучал его.
За другим столом сидят молодой метис с женой, оба тихие, симпатичные. Молодой пастор с женой и с их маленькой дочерью: они несколько лет жили в Китае и теперь едут за сбором пожертвований, так как в том районе, где они живут, свирепствует страшный голод. Еще две дамы с мужьями за тем же столом: одна пара грубая, малосимпатичная, хозяева большого галантерейного магазина в Сан-Франциско, другая пара – жители Нью-Йорка, богатые коммерсанты, – она в бальзаковском возрасте, сохранившаяся, но с налетом задумчивости осени на лице, хотя прекрасной, ясной, тихой осени.
Затем несколько джентльменов английских, в высоких воротниках, гладко причесанных, немецких и японских.
Японцы все в европейских костюмах, все маленькие, худые, с туго обтягивающей их лицо темной кожей. Этой кожи поскупилась отпустить им природа, и их зубы торчат из точно приподнятых страдальчески губ. Растительности на лице никакой, на голове много, но волосы жестки, как хвост лошади. Из маленьких щелок смотрят на вас уверенно и спокойно глаза.
За третьим отдельным столом сидят три китайца и с ними два мальчика: один в китайском платье, другой – в европейском. Это родные братья; и полный, симпатичный китаец, их отец, в национальном костюме, добродушно смотрит на своих детей. У мальчика, одетого по-европейски, такая же, впрочем, коса, как и у остальных китайцев.
Китайцы сидят за отдельным столом по установившемуся здесь, на Востоке, отвратительному обычаю.
– Почему же отвратительный? – переспрашивает меня В. И. – У них свои обычаи, от которых они не желают отказываться; у них свой запах, они нечистоплотны. Они неаппетитно едят, нечистоплотны или так уж просто пахнет от них, – вполне законно и нам сторониться их. Японцы надели европейское платье и сидят с нами. И за что я обречен смотреть, как он, китаец, будет выплевывать из своего рта пищу, класть назад ее на тарелку, опять в рот… И на суше стошнит, а здесь, в море, от одной мысли, брр… Нет, уж бог с ними, пусть обедают отдельно.
Китайцы едут в Сан-Франциско, и с ними их семьи.
С двумя китаянками я каждый день дружелюбно раскланиваюсь, – мать и дочь, – мы стоим иногда несколько мгновений, каждый желая что-нибудь сказать, но между нами барьер – наши языки, и, кивнув друг другу еще раз головой, мы расходимся.
10 ноября.
Сегодня качка, и уже нет впечатления, что наш «Gaelig» – гигант, которого не укачает никакая волна. Иногда нас швыряет, прямо как негодную скорлупу, и тогда пароход наш стонет и скрипит так, что, кажется, вот-вот он рассыплется.
Из разорванных облаков выглянуло солнце и холодно смотрится в желтую, мутную воду. Вода вся в судороге от порывов ветра и мечется и бьет в наш корабль. И каждый раз после такого удара несутся раскаты будто выстрелившей пушки, и фонтаны воды заливают иллюминаторы.
Я беру книги – русские, английские, французские – и отправляюсь в библиотеку.
Там много столиков с чернилами, перьями, бумагой, на которой изображен каш «Gaelig» и трехцветное знамя. В библиотеке уже сидит пастор с худым, измученным, молодым лицом и делает какие-то выписки из толстой английской книги, испещренной цифрами; на диване полулежит какой-то молодой англичанин, очевидно франт, в клетчатом костюме, с брошкой в галстуке, с длинным лицом, большими зубами, на гладко причесанной голове маленькая шелковая шапочка, штаны, конечно, подкатаны.
Я погружаюсь в работу. Проходит час, кто-то что-то крикнул, и все из библиотеки спешат вниз. Я спешу за всеми, и все мы останавливаемся на площадке перед столовой, рассматривая только что вывешенную карту. На ней уже обозначено: сколько миль мы сделали до двенадцати часов сегодняшнего дня, какова была погода. Сила ветра обозначена десятью баллами, – следовательно, близко к шторму. Часы уже переведены, и мы все переводим свои, каждый день приблизительно на полчаса вперед.
Выхожу на палубу. Мистер Фрезер делает свою обычную прогулку перед завтраком. С ним какой-то господин, лет пятидесяти пяти, с загорелым мужественным лицом, в шляпе с широкими полями. Тонкий и худой, мистер Фрезер внимательно слушает его, а потом делится со мной услышанным:
– Это знаменитый король одной из групп Гавайских островов. Лет тридцать тому назад он поселился на этих островах, выбросил английский флаг и с тех пор живет там, – у него теперь несколько взрослых детей и тысяча человек подданных малайцев. В первый раз он едет теперь в Англию.
– Он англичанин?
– Да. Он известен своею деятельностью, его колония в цветущем состоянии, прекрасные школы, кофейные плантации, заведены сношения с остальным миром, пароходы останавливаются в его бухте. Я познакомлю вас с ним, но, к сожалению, он ни на каком другом, кроме английского языка, не говорит.
Я знакомлюсь с королем, и мы ограничиваемся несколькими самыми обиходными фразами. Он мне говорит, что один из его сыновей тоже инженер и что они теперь строят у себя маленькую дорожку. Мистер Фрезер переводит мне, что король случайно попал на эти острова: буря разбила корабль, на котором он плыл, а его выбросило на один из берегов тех островов, где он теперь король. Я прошу передать королю, что очень счастлив увидеть современного Робинзона Крузо и в тысячный раз убедиться, что по самодеятельности и энергии англичане первая нация в мире. Мистер Фрезер переводит мои слова и, обращаясь ко мне, говорит:
– Я прибавил к вашим словам, что и мы, американцы, того же мнения.
На лице короля спокойное удовлетворение человека, создавшего людям своего острова иную жизнь: таково должно быть лицо Фауста, когда, в предвкушении созданной им жизни, он говорит: «Мгновение, ты прекрасно, остановись».
Десять часов вечера: я уже лежу, с удовольствием потягиваясь, в постели. Там, за тонкой стальной перегородкой бушует море, неистово стучится в борта нашего корабля, а в каюте тепло и мягко разливается матовый электрический свет. Там, где-то далеко-далеко, за этим буйным морем, и родина и дорогие сердцу люди, но пока я отрешен от всего этого, и думай, не думай, а придется еще полтора месяца так качаться. И хорошо еще, что хоть не укачивает. Но сон плохой: кренит так, что, того и гляди, свалишься с койки, – падают книги, ездят чемоданы по полу. Иногда раздастся особенно оглушительный удар, – не столкновение ли? Или что-нибудь лопнуло: вал, руль, винт, переборка? И я прислушиваюсь: не одеваться ли и бежать наверх? Но если крушение это, зачем же одеваться, зачем бежать наверх? Ворвется и сюда грозное море. И опять ничтожной скорлупой кажется мне наш гигант «Gaelig».
11 ноября
А сегодня мы уже входим в Нагасакскую бухту, – море синее, спокойное; солнце приветливо заливает нас своими лучами; ветерок лениво тронет лицо и полетит туда, где спят в солнечном блеске высокие берега, то голые и серые, то покрытые зеленой растительностью.
Вот Папенберг – скала у входа в бухту, с которой японцы, сорок лет назад, столкнули в море десять тысяч европейцев и своих крещеных японцев: многие из очевидцев еще живы и теперь в той толпе японцев, которая стоит на берегу и смотрит на нас. И здесь внизу, у бухты, и там выше, в зеленой горе, и на самом верху, где храм какой-то, домики хорошенькие, как игрушка, с большими навесами японские домики, – это Нагасаки.
Тепло и тихо, и по изумрудной поверхности бухты уже плывут к нам с навесом от дождя лодки, гребут в них японцы, часто голые, то стриженые, то в затейливой национальной прическе. Подъехав голые, набрасывают торопливо халаты и, размахивая энергично руками, зазывают пассажиров.
Вот мы уже и на берегу, и я жадно вдыхаю в себя мягкий теплый воздух, любуясь этой негой, спящей в золотых лучах осени южной земли. Кажется, уже видел все это когда-то: эти горы, этот город в них, этот ясный солнечный день, и в нем зелень осени, то желтый, то красный лист, светящиеся в блеске лучей, как прозрачные. Следы жаркого лета кругом на всем этом, сухом и пыльном; видел и эту толпу – в японских халатах, в европейских костюмах и смешанных, одни остриженные, другие в прическах, те с непокрытой головой, эти в шляпах котелком, но в халате, из-под которого выглядывает голое тело. У одного на ногах род сандалий, или деревянные подставки, которые громко стучат о плиты мостовой; другой в ботинках. Видел и эти женские фигурки с прической, в халатах, опоясанных широким поясом, с громадным бантом сзади, их смуглые лица с прорезанными глазами смотрят приветливо, но как-то ничего не выражают. Мы поднимаемся в верхнюю часть города, доходим до самого верха, широкая, в несколько этажей лестница пред нами, там наверху храм, – видел и это. Но, кажется, тогда была ночь, и в голубой ночи ярко горели огни фонариков всех этих, как портики, домов игрушечного города, огни отражались в бухте и дрожали там, когда проплывала, бороздя поверхность воды, лодка…
Пьер Лоти! Хризантема! Этот почтенный маленький старый японец в своем халате и прическе, который приседает, кланяется и скалит зубы, – ведь это почтенный родитель Хризантемы, а вот и сама она подает нам кофе в этом самом храме, наверху горы. И я долго не могу отделаться от навязанного мне Лоти впечатления, и все кажется мне, что это так, не люди, а фигурки – фигурки, снятые на время с полок художественных магазинов, где стояли они, выточенные из желтой слоновой кости, – фигурки людей, их домиков, отблеск той конфетной природы с розоватым отливом, которой так много в прекрасных альбомах цветной японской фотографии.
Но, читая Лоти, можно было разве угадать, что так скоро случилось в жизни японского народа – войну Японии с Китаем, выдвинувшую Японию сразу в ряд культурных наций? Войну, которая показала всем, что такое Япония и в смысле техники и в смысле политического развития форм ее жизни.
Читая Лоти, можно было разве предполагать ту нечеловеческую энергию, с какою нация в ничтожный промежуток тридцати лет догнала и перегнала многие культурные нации, культивирующиеся столетиями?
И когда писал уже Пьер Лоти свою Хризантему, весь этот процесс небывалого в мировой истории прогресса уже был в полном разгаре…
И ничего этого не заметил или, вернее, не дал заметить и почувствовать французский «бессмертный». И почувствовал это наш Гончаров в то время еще, когда японцы напрягали всю свою энергию, чтобы сбросить с скалы Папенберг не десять тысяч, а если бы могли, то и всех европейцев.
Как бы то ни было, я стараюсь отделаться от невольных предвзятых впечатлений и ищу непосредственных.
Вот японская улица, и сильно бросается в глаза подвижность и стремительность в движениях японской толпы. В то время, как фигуры корейца и китайца рисуются в воображении в состоянии покоя, японец вечно напряженно подвижен: идет ли он, он идет как-то судорожно спеша, вас ли везет в своей ручной колясочке, он напрягается изо всех сил, чтобы как можно скорее доставить вас к месту назначения. Даже в массе своей японская толпа сохраняет свои индивидуальные особенности: она напоминает синематограф с его нервными дрожащими фигурами или же толпу, вырвавшуюся из сумасшедшего дома и по дороге кое-кого ограбившую. Вот следы грабежа: один захватил шляпу, другой стянул пиджак, остальное его не стесняет, одет, полуодет, совсем голый, с накинутым халатом – не все ли равно? Точно это или помешанные, или люди, поглощенные чем-то таким большим, и вопрос о костюме – такая мелочь, о которой и говорить не стоит. Всмотритесь в эти сухие, взвинченные, напряженные лица. Как все это бесконечно далеко от покоя всего того Востока, который остался позади! Хочется спросить, какая муха их кусает?
Это напоминает период наших шестидесятых годов, тоже большого подъема и прогресса. Но у нас действовала только часть общества, самая интеллигентная, самая незначительная, а здесь, в этой японской массе, – все, весь народ, в каком-то бессознательном порыве торопятся сбросить с себя всю ту рутину, которая сковывала их до сих пор.
Как-то коснулись похорон, и японец проводник говорит мне:
– Японцы теперь сжигают умерших.
– Давно введено сжигание трупов?
– Не больше пяти лет.
– И так сразу все стали сжигать?
– Все. Разве у кого нет тридцати долларов, ну, так за тех полиция сожжет.
Что до меня, я был поражен этим новым ярким доказательством нешаблонности японцев, отсутствием у них всякой рутины. У нас в Петербурге, где благодаря болотистой почве этот вопрос назрел гораздо больше, чем в Японии, несколько лет тому назад раздался было в печати голос о сожигании трупов, но так и замер. И пройдет, конечно, еще не один десяток лет, когда наши даже интеллигентные люди будут завещать своим потомкам сжигать свои трупы. А здесь пять лет – и вся нация, как один человек, прониклась уже сознанием пользы.
Мы в магазине художественных вещей: прекрасные художественные вещи: черепаховые, слоновые, клуазоне. Хотя бы этот слоновой кости старик – на коленях у него книга, сбоку тянется к нему и протягивает ручку такой же лысый, как и старик, ребенок. Стариц оторвался от своей книги и поверх ее, поверх очков, смотрит на ребенка. Сколько мысли, силы и чувства в прекрасном выполнении фигурок!
– Нет, вы вот обратите внимание на эти две вазы клуазоне.
Пред нами две вазы почти в рост человека, металлические, эмалированные, с блестящею узорною поверхностью. Это не эмаль, а особая работа по проволоке. Надо быть очень большим знатоком, впрочем, чтобы понять, в чем тут дело.
– Эти вазы мне самому стоят девятьсот рублей, но теперь их и за две тысячи нельзя достать, теперь нельзя так работать; это можно было, когда японец жил голый и ел свои ракушки, и ему ничего не надо было, и никто ему не давал ничего, тогда ему и копейка заработка в день и то была находка, а теперь у него и заработок другой и потребности другие. Оттого так и падает качество выделываемых японских вещей: дешевизна осталась, а добросовестность в работе пропала.
– Вот, – говорю я, – часто слышу от здешних противников японской нации, что у японцев нет творческой силы, что способны они только, как обезьяны, воспринимать, а между тем вот ваш магазин весь наполнен самостоятельным и прекрасным японским творчеством.
– Но что вы хотите, – говорит хозяин, – говорят из зависти, говорят об ученике, который вчера только начал учиться. Тридцать лет – что такое в жизни народа? Нет, я другого боюсь для Японии: большие разбойники уже поделили мир между собою, и, как ни вооружаются теперь японцы, этим воспользуется только Англия. Они легкомысленно готовы брать деньги у англичан без конца – на флот, великолепную технику, электричество, – японцы, когда берут деньги, не думают долго, а когда завязнут по шею в долгах у англичан, их судьба будет не лучше Египта.
На пароходе застали мы несколько новых пассажиров. Один из них русский, поверенный какого-то большого торгового дома.
Фамилия этого человека Б. Несмотря на свою молодость он уже имеет маленькую лысину и носит очки. Наружность его не похожа на русского. Лицо худое с тонкими чертами, с бородкой à la Henri IV, с манерами, уверенными в себе. Он умеет сбрасывать с себя деловую внешность и тогда хочет казаться человеком, которому море по колено, разбитным, веселым и даже гулякой.
Первое впечатление получалось даже пошлое. Услыхав наш русский говор, он крикнул:
– А, русские!
Подошел к нам, представился и поздоровался.
– Какая досада, что так мало удалось пожить в Нагасаках, но все-таки успел свести знакомство с одной японкой, муж которой уехал куда-то по делам. Вы заметили, у японок у всех холодное тело, а эта и на японку совсем непохожа. Прелесть…
Он поцеловал кончики своих пальцев и опять продолжал уже на новую тему:
– Вы знаете, отчего японцы так худы и такие нервные? Они страшно любят горячие ванны, – каждый день часами просиживают в них, там и кофе пьют, и газеты читают, и гостей принимают.
Вспомнив новое, он вскрикивает:
– А как японцы ненавидят нас, русских!
Он свистнул, присел и выкатил свои карие, красивые, молодые глаза.
Мы рассмеялись, а он продолжал:
– А в чайных домах вы были? Нет?! И джон-кина не видали?! О! Это танец, – его танцуют молодые японки: начинается с того, что все должны делать такие же движения, какие делает первая; кто сделал не так – штраф: сбросит ленточку, бантик, дальше и дальше, пока не сбросит с себя все… И все так… Музыка быстрее, быстрее: джон-кина! джон-кина!
И молодой коммерческий человек в английском клетчатом костюме, в шелковой, на затылок сдвинутой шапочке энергично пляшет на палубе танец джон-кина. Из-за угла в это время неожиданно показывается обедающая за нашим столом дама. Тогда он бросается со всех ног в курительную, а когда дама проходит, возвращается и говорит радостно, возбужденно:
– Послушайте, что это за дама? Неужели пассажирка нашего парохода? О! черт возьми…
И он крутит свои усики.
– У нее муж есть, – говорю я.
– Молодой? Старый?
– Немолодой.
– Отобью!
– У него сто миллионов, – говорит В. И.
– Сто миллионов? Ах, черт его возьми! Это нехорошо, потому что у меня…
Он вынимает из кармана золото и говорит:
– Долларов двести наберется. При готовом билете доеду до Сан-Франциско?
– Как поедете, – отвечает В. И.
– Господа, удерживайте, пожалуйста, меня: мое положение ведь совсем особенное, я ведь жених, через месяц свадьба, понимаете.
Но через полчаса он уже уславливается с В. И. побывать с ним во всех интересных местах в Иокогаме.
– А невеста? – спрашиваю я.
– При чем тут невеста, – говорит В. И. и двумя руками энергично вытягивает свои мягкие красивые усы. – Здесь, на Востоке, лучше не употреблять этих слов: невеста, жена, если для кого-нибудь они еще сохраняют какой-нибудь аромат; здесь все это так просто… И кто жил на Востоке, тот навсегда потерял вкус ко всему этому. Здесь женщина потеряла всякую цену и интерес, – неделя-две и прочь.
И, обращаясь к Б., он с покровительством Мефистофеля говорит:
– Пойдем, пойдем, молодой человек, все покажу.
– Пойдем, конечно, – задорно отвечает Б., – о чем еще там думать?.. А вот что, господа, как здесь обедают: во фраках или смокингах?
Вечер охватил бухту и берега, и, кажется, выше поднялись горы, и горят где-то там, в недосягаемой высоте, крупные, яркие звезды, горят огни города; множество их, ярких, разноцветных, освещающих игрушечные домики, и от света их темнее кажется вода бухты. Кажется, что провалился пароход наш, и только видны там высоко-высоко края темно-синей бездны. Ночь теплая, мягкая, как где-нибудь в Италии, но тех песен нет здесь: никаких песен.
12-14 ноября
Сегодня мы плывем в Японском Архипелаге. Немного напоминает езду по Адриатическому морю – такое же воздушно-синее море, такие же скалистые серые острова, так же спят они в прозрачном золотистом воздухе, так же нежны краски и моря, и неба, и дали. А может быть, здесь еще нежнее в какой-то, точно действительно розоватой дымке здешнего воздуха. Только пароход мерно шумит, все же остальное: и те паруса лодок и те далекие жилища на берегах – все точно сковано дремой и негой прекрасного дня, и, кажется, спишь и сам видишь во сне эту прекрасную идиллию. Синей пеленой стелется пред глазами море, горы Японии поднялись до неба и застыли там в неподвижной красе. Мягкий теплый ветерок ласкает лицо, трогает волосы – и опять тихо, и солнце опять заливает своими горячими лучами палубу.
Б. сегодня плохо настроен, жалуется, что нет интересных дам и даже про нашу говорит, что в ней ничего в сущности интересного нет. Может быть, он немного сердится на нее, что она не кивнула ему головой за завтраком, как кивает она нам, всем остальным, после чего мы приподнимаемся и почтительно кланяемся ей: таков, обычай и здесь и в Америке, и только после такого кивка дамы мужчина имеет право снять свою шляпу и поклониться ей.
В. И. утешает Б.:
– Ну, ничего, завтра она вам тоже поклонится.
Но Б. обижен вконец.
14-18 ноября
Сегодня утром мы проснулись в Иокогаме. Большая бухта с незапертым горами горизонтом. Горы там, где-то далеко, и выше их всех вулкан Фузияма, рельефный и неподвижный в своем белом одеянии на фоне голубого неба.
Город весь в долине, и передовые здания закрывают остальные.
Уже толпятся лодки, катера вокруг нашего парохода. Мы переезжаем на эти три дня в город.
Так как в Иокогаме таможня, то, пристав к берегу, ведут и нас и несут наши чемоданы в красивое остроконечное здание таможни.
Очень вежливо, конфузясь, маленький ростом японец, в европейском платье, задает нам несколько вопросов и, не осматривая чемоданов, пропускает нас. Довольны мы, довольны наши дженерики, доволен и сам японец чиновник.
Мы едем по красивой набережной, встречая много экипажей в таких же, как в Шанхае, запряжках, только вместо китайцев кучера здесь японцы. А вот и наша гостиница – светло-серое двухэтажное легкое здание, с зелеными жалюзи.
Японская прислуга деловито, приветливо и быстро берет наши вещи, на ходу сообщает цены номеров, и вот мы во втором этаже, в красивой комфортабельной комнате с камином, по два доллара в сутки.
Б., уже опять раздумавший следовать за В. И. в его похождениях, поселяется в моем номере, а В. И. устраивается совершенно отдельно от нас.
18 ноября
По новому стилю – декабрь, самое бурное время в Тихом океане, но пока в большой Иокогамской бухте, защищенной к тому же и брекватером, тихо и спокойно. Наш громадный пароход неподвижно высит в небо свои мачты и трубы. Так же неподвижно стоит множество других пароходов, наполняющих бухту. Тут английские, американские пароходы, а больше японские – военные и торговые. Нарушают покой бухты только лодки да катера, беспрерывно снующие от пароходов к пристани.