Полная версия
Юность под залог
Уже на следующее утро Владимир Иванович восстанавливал свои расшатавшиеся нервы посредством трудотерапии. Он сидел в светлом зале с выкрашенными белой краской стенами и чугунными решетками на окнах, болтал ногами и сосредоточенно склеивал коробочки.
С каждым годом ему все больше нравилось проводить время в больницах (не обязательно психиатрических – любых) – тут было спокойно, тут можно отдохнуть, поразмыслить над своей стремительно несущейся, бурной, насыщенной женщинами, скандалами, драками и периодическими пьянками жизни. Но главное не это, а то, что в клиниках и больницах, помимо того что лечили, еще и кормили бесплатно – поэтому все затраты, будь то похоронный венок или еще что, окупались с лихвой, и это экономило скромный бюджет одинокого Владимира Ивановича. А то как бы Гаврилов выменял свою комнату в коммуналке у метро «Семеновская» на однокомнатную квартиру неподалеку от Царицынского парка?
Напротив Гаврилова сидела женщина из другого отделения, которую тоже усадили клеить маленькие картонные коробочки, надеясь, что сей труд значительно улучшит ее катастрофическое состояние, вызванное обострившейся наследственной шизофренией.
Она уже давно ничего не делала, а наблюдала за Гавриловым – тот, механически собрав со смаком одну заготовку (Владимир Иванович клеил дурацкие коробочки подобно тому, с каким соблазнительным аппетитом некоторые люди едят, так что окружающие, глядя на них, невольно присоединяются к трапезе), думал о дочери. О том, что его Аврора попала не в ту семью, в которой действительно достойна была бы жить, и фамилия Метелкиных тут совершенно ни при чем. Дураки они все какие-то, думал заботливый папаша. Лешу этого полоумного хотя бы взять – только и знает, что о смысле жизни рассуждать – ни одной книжки не прочитал, а разглагольствует. Улька такая же недалекая женщина, как Зинка, только еще ленивая неряха вдобавок. А о Парамоне и вообще говорить нечего – вот по ком уж точно психушка плачет!
– Мужчина, у вас столько заготовок! Не поделитесь крышечками? – обратилась к нему женщина, страдающая наследственной шизофренией.
– Не поделюсь! – злобно буркнул тот, вспомнив о скорых родах дочери.
– Какой вы, мужчина, жадный! – разочарованно протянула она.
– Какой есть! – отмахнулся от нее Гаврилов, словно от навязчивой мухи, как вдруг мысли о метелкинском семействе, об Авроре и ее беременности рассыпались, подобно чечевице из прорвавшегося мешка, собирать которую не было никакого смысла – лучше вымести веником и выкинуть. Что, собственно, и сделал Владимир Иванович – вымел все мысли об Авроре в дальний уголок мозга – своеобразную помойку, где до поры до времени хранились все ненужные думы. Некоторые из них иногда выуживались как нечто ценное, по ошибке выброшенное.
– Ох! А вы еще, оказывается, и грубый какой! – не унималась женщина. Да что с нее взять? Больной человек.
Недаром писал Блез Паскаль в своих гениальнейших «Мыслях» о могуществе мух: «Они выигрывают сражения, отупляют наши души, терзают тела», ведь человек – слабейшее из творений природы, и разум его маломощный и расслабленный: каких неимоверных усилий стоит ему порой сосредоточиться, сконцентрироваться на чем-то, а внезапно пролетевшая муха разрушает своим жужжанием все возведенное с таким трудом здание построенных мыслей.
Этакой мухой для Владимира Ивановича тем роковым декабрьским утром явилась женщина, сидящая напротив него, с буйной, кудрявой, безудержно растущей шевелюрой цвета асфальта после дождя, клокасто подстриженной, с небольшими глазками того же оттенка, то лихорадочно шныряющими по углам, то неподвижными, отрешенными и пустыми. С темными, слишком густыми бровями, которые росли какими-то пучками, напоминая наросты «детенышей» на кактусе. Три таких же волосатых «детеныша» были непроизвольно разбросаны возле губ, а нос... Ну на ее носе стоит, пожалуй, остановиться и поговорить поподробнее, поскольку такой (или хотя бы похожий) нос читатель вряд ли встретит, просто прогуливаясь по улице, торопясь на работу или толкаясь в вагоне метро. Насколько известно автору, этаких носов всего три – у самой вышеописанной пациентки клиники, у ее матери Варвары Прокофьевны и у ее двадцатидвухлетней дочери Надежды Олеговны. По носу можно было узнать их всех троих спустя многие годы, даже в глубокой старости. Нос – это визитная карточка их семьи.
Часто говорят – у нее (или у него) утиный нос. Сказать, что у женщины с обострившейся шизофренией – утиный нос, значило бы не сказать ничего, ну или двадцать процентов правды. А разве правда может быть двадцати– или пятидесятипроцентной? Вот сто двадцати, сто тридцати – это еще куда ни шло! Это я понимаю!
Итак, у не слишком прекрасной незнакомки орган обоняния по форме своей (да практически и по размеру) был точной копией утиного клюва: нос ее самую малость суживался к концу – ширина у вершины его раза в три превосходила ширину раздваивающегося, подобно венецианской впадине, кончика.
Портрет довершали пересохшие, покусанные губы. Когда их обладательница говорила, они напоминали огромную яму, куда при первом взгляде на нее Владимиру Ивановичу отчего-то необычайно сильно захотелось плюнуть. Плюс неправильный прикус, особо заметный при сомкнутых челюстях, – нижние зубы далеко заезжали за верхние, отчего, хоть и «срубленный», неполноценный подбородок ее казался несколько тяжеловатым и массивным.
...Взглянув на болящую во второй раз, Гаврилов вдруг рассмотрел в ней женщину. Как упоминалось выше, Владимир Иванович был неисправимым бабником и волокитой, к тому же имел поразительную способность в каждой представительнице противоположного пола рассмотреть нечто прекрасное, присущее только ей и больше никому. В женщине-мухе он умудрился понять и осознать ту красоту, которая заключалась, собственно, в ее поразительном уродстве.
– Девушка, а девушка, а от чего вы тут лечитесь? – оживился Гаврилов, хитро, с прищуром глядя на сорокалетнюю «девушку». Посмотрел тем присущим ему цепким взглядом, говорящим: «Хе, да я о тебе все, шельма, знаю! Все твои грешки, желания да пороки насквозь вижу!» Только в смягченном и, если так можно выразиться, масленистом, задорном варианте – мол, желания-то я твои вижу, но ничуть не осуждаю, потому как наши хотения одинаковы.
– От того же, что и вы! Хи! Хи! – ответила она и засмеялась в кулачок.
– А как вас зовут? А, прелестница?! – Гаврилов расплылся в улыбке – больно уж понравился ему ее глупый смех. Он вообще считал, что в откровенно скудоумных женщинах есть что-то неудержимо притягательное. При виде такой особы Владимир Иванович чувствовал себя не только раскованнее, но возникало в нем непонятно откуда взявшееся странное чувство – ему вдруг хотелось властвовать и повелевать ею.
– Ой! Ну вы уж так сказали! Так красиво сказали! Хи! Прелестница! – И она снова захихикала.
– Так как тебя звать-величать, чертовка? – И Гаврилов улыбнулся во все свои тридцать два шикарных (несмотря на неумеренное курение) зуба.
В эту минуту чертовка была сражена наповал – в ее ледяном, равнодушном ко всему окружающему миру сердце вдруг вспыхнуло... Нет, это была даже, пожалуй, не любовь, а неудержимое желание отдать себя всю с потрохами этому белозубому, интересному (как ей показалось) мужчине – прямо здесь и сейчас. Такой ловелас, как Гаврилов, не мог не прореагировать на это – страстное вожделение глуповатой особы он почувствовал кожей и, вскочив со стула, кинулся к ней.
– Куда? Куда вы меня тащите? – вопрошала она, влекомая красиво изъясняющимся мужчиной вдоль длинного коридора с облезлыми, исписанными всякой непотребщиной стенами.
– Ща увидишь! Так как тебя зовут-то? – в который раз спросил Гаврилов.
– Галя Калерина. А вас?
– Галюнчик, стало быть. А меня Вовульчик!
– А фамилия? Как ваша фамилия? Я вам свою сказала, а вы мне нет! – недоуменно молвила Галина. Вообще голос у нее был (как, впрочем, и внешность) необычный – исходил словно откуда-то или из желудка, или из самих кишок. К тому же по причине неправильного прикуса Калерина едва заметно картавила, стирая звуки «з» и «с», как ластик тонкую карандашевую запись в толстом блокноте.
– Гаврилов моя фамилия! Гаврилов! – не без гордости выкрикнул он, задыхаясь.
– Куда вы меня тащите, товарищ Гаврилов? – решила еще раз уточнить Калерина – просто ради приличия, на самом деле ей было совершенно наплевать, куда волочет ее белозубый мужчина с выпученными, как у китайского пекинеса, глазами. Главное, чтоб тащил, а куда – не имеет никакого значения.
– Пшел вон! Змий поганый! – гаркнул Владимир Иванович на безумного мужчину скромного телосложения, который вечно, вместо того чтобы ходить с ними в отхожее место, доставал с широкого подоконника разрезанные квадратики газеты, которую в клинике использовали вместо туалетной бумаги, и складывал из них неприличные слова на полу.
– Ой! Мы в мужском туалете! – Калерина, кажется, обрадовалась этому факту.
– Иди, иди, малахольный, я сам подберу! – И Гаврилов, вышвырнув сквернослова и прикрыв за ним дверь, набросился, сжигаемый желанием и похотью, на Галюнчика. Та, в свою очередь, с охотой и дикой даже какой-то жаждой откликнулась на его желание.
Бывают романы «служебные», «жестокие», «тюремные», «военно-полевые». Владимир Иванович же умудрился закрутить роман клинический, который протекал в психушке № 49 на протяжении сорока одного дня, вернее будет, наверное, сказать, не протекал, а стремительно несся, подобно реке с безудержным течением, минуя огромные валуны в лице медперсонала больницы.
Приостановился этот сумасшедший клинический роман двух одиноких сердец лишь в то утро, которое явилось своеобразной береговой излучиной в развитии отношений Калериной и Гаврилова, когда последнего выписали.
* * *Далее события разворачивались следующим образом.
Зинаида Матвеевна с нетерпением ждала бывшего мужа из больницы, дабы вновь ощутить то неземное блаженство, которое она, как назло, почувствовала при близости с Гавриловым только после развода. Если б Зинаида знала, что такое возможно, она никогда в жизни бы не развелась с ним, стоически перенося всех побочных женщин Владимира Ивановича, его скверный, взбалмошный характер, скандалы и периодические пьянки.
Чего еще ждала Зинаида Матвеевна? Ну, конечно же, внука или внучку – в конце февраля дочь должна была разрешиться от бремени.
Еще Зинаида Матвеевна со страхом и трепетом ожидала следующего сентября, потому как именно в этом первом осеннем месяце ей стукнет пятьдесят пять лет, что означает лишь одно: конец ее бухгалтерской деятельности в качестве кассира часового завода. Для Гавриловой это было бедствием, потрясением – одним словом, полнейшей катастрофой. Чем займет она себя в длинные, нескончаемые свободные часы? Что станет делать, когда под рукой не будет деревянных счетов с отшлифованными ее рукой за многие годы костяшками? Чьи деньги она станет считать, злясь, возмущаясь и завидуя? Пустоту, пугающую и безысходную пустоту видела впереди Зинаида Матвеевна.
У Авроры была своя жизнь – она скоро сама станет матерью. У Гени (любимца Зинаиды Матвеевны) – своя. Тут надо заметить, что Кошелев, после того как сестра переехала к Метелкиным, развернулся, разошелся, разгулялся не на шутку. Он переселился в большую комнату, вытеснив мамашу в свою – маленькую, и каждый месяц приводил и приводил новых избранниц. К слову сказать, Таня Зарина, с которой Кошелев появился на свадьбе сестры, была брошена им, забыта и выкинута как из головы (в сердце девушки у него никогда не было), так и из жизни, как лишний груз из лодки, тянущий ее ко дну.
– Маманя! – кричал он из коридора. – Выйди, познакомься с Валюхой! Хорошая девка! Будет с нами жить!
Через месяц-полтора Валюха летела за борт, в набегавшую волну, и Геня знакомил родительницу с очередной «хорошей девкой». Познакомившись и выдавив дежурную, натянутую улыбку, долго и упорно репетируемую перед зеркалом, Зинаида Матвеевна обыкновенно трясла девицу за руку, лицемерно приговаривая, что ей очень приятно, после чего вызывала сына на кухню «на пару слов» и закатывала ему тихий скандал, переходя на нервной почве на свой родной вологодский говор:
– Генечка! Я, конечно, понимаю, что тебе тридцать лет и у тебя давно бы уж должна быть семья! Но если ты каждый месяц будешь водить девиц, ты никогда не женишься! Так и останешься бобылем! – окая, пугала она сына, раздувая пухлые щеки своего грушеподобного лица.
– Да ладно тебе, мамань! Все в ажуре! – отмахивался Геня – мамина гордость, сын-красавец с лицом Жана Маре и «туловищем Лефонида Жаботинского» (по твердому убеждению Зинаиды Матвеевны, именно в этих двух мужчинах соединились воедино те качества, которые непременно должны быть у каждого настоящего представителя противоположного пола, – мужество, сила, ум и красота. У Гени все это было, на ее взгляд).
– А что – ладно?! Что ладно-то! – расходилась она, переходя с шепота на тихий визг. – Нашел бы себе порядочную девушку, женился бы на ней, детки б пошли...
– Не родилась еще такая! – легкомысленно отвечал Геня.
– Да уж конечно! – почти кричала Зинаида Матвеевна.
– Да ладно тебе, мамань! Налифки фталифки попово селисински? А? – спрашивал Геня, хитро подмигивая матери, намекая придуманной им самим нелепой фразой на то, что разговор можно считать оконченным.
– Ой! Иди уже! – таяла Гаврилова, и, когда сын скрывался в коридоре, она с нескрываемым восторгом восклицала: – Красавец! Высокий, статный, складный! Весь в отца! Конечно, трудно ему будет найти подходящую девушку, – понимающе вздыхая, заключала она.
Итак, Зинаида Матвеевна совершенно не представляла себе, куда применить и на что потратить свою еще фонтаном бьющую энергию, когда ее проводят на заслуженный отдых. Дальше ее ждала, как говорится, тишина.
Единственное, что оставляло надежду, горя́ тонким фитильком в ее душе, – страстные спонтанные встречи с бывшим мужем. Но и тут ее ждало разочарование.
Зинаида Матвеевна, взяв пару путевок в подмосковный санаторий «Ласточка», надеялась провести с бывшим супругом две незабываемые медовые недели. Все шло вроде своим ходом – так, как должно было бы: Гаврилова выписали из больницы аккурат за две недели до Нового года. Но...
В жизни всегда все случается не так, как нам бы хотелось, или не так, как мы загадали. Владимир Иванович еще до выхода на работу (в воскресенье) приехал к Метелкиным навестить свою беременную дочь. Зинаида Матвеевна, конечно же, не могла не знать об этом и как коршун поджидала экс-супруга с самого раннего утра, сидя на грязной кухне.
Тут все было как обычно. Сначала на кухне появилась сватья – заспанная, в грязном халате, шаркая тапками. Она поздоровалась с Зинаидой Матвеевной и предложила ей холодного чая с зефиром.
– Нет, Ульяна, спасибо, я позавтракала, – отказалась Аврорина мамаша: она брезговала есть в этой семье.
– Ах! Ну раз позавтракали... – молвила Ульяна Андреевна, не зная, что можно еще сказать.
По коридору, топая, как слон, прошел Алексей Павлович – он уже разлепил веки, проморгался, покопошился толстым мизинцем в ушах, покрякал, сидя на кровати, и теперь отправился в ванную (скорее по привычке, нежели из-за необходимости).
Минут через десять тесть предстал весьма довольный всеми и всем, с маслеными блаженными глазками и, налив себе заварки, затянул:
– Вот, Зинаид Матвевна, хоть ты мне растолкуй! Все говорят о каком-то смысле жизни! А есть ли он вообще? – И Алексей Павлович, прищурившись, пытливо посмотрел на сватью.
– Не обращай внимания, Зинаид, – предупредительно проговорила Ульяна с набитым ртом. – Щас начнет – есть смысл жизни, нет смысла! Вот ты скажи, ирод, зачем по утрам в ванную ходишь? Особенно сегодня? Сегодня-то для чего? Сегодня-то выходной, – ровно, без эмоций, спросила мужа Ульяна.
– А почему это он утром в ванную-то ходить не должен?! – вылупилась на сватью Зинаида Матвеевна. – Утром и вечером люди завсегда в ванную ходят! Как же без ванной-то?
– Ой! Зинаид, знала бы ты, что он там делает!
– А что? – навострилась Зинаида Матвеевна, ожидая услышать что-нибудь тайное и непременно предосудительное об Алексее Павловиче. – Что он там делает?
– Клизму, – как ни в чем не бывало проговорила Ульяна.
– Клизму?! Зачем?! И что, каждое утро?
– Вот и я говорю, зачем в выходные-то делать? Дурень?
– Нет! Вы мне объясните! Я что-то ничего понять не могу! У Алексей Палыча запоры, что ли?
– Да при чем тут запоры?! – поразилась сватья.
– А при чем тогда клизма? – изумилась Гаврилова.
– Да чтоб изо рта не пахло! Как ты не понимаешь-то, Зин?!
– А что, это помогает?
– Ха! Ну ты сама-то посуди. Если он с утра выпьет чекушку, как его на проходной на фабрику-то пропустят? Скажут: ты, Метелкин, пьян, иди к директору. А если он себе клистир этой самой чекушкой поставит, никто и не догадается ни о чем. У нас, на кондитерской фабрике, все мужики так делают. Похмелиться-то надо! А как? Они все с утра уж пьяные в ломотень, а начальство ничего понять не может. И не придерешься. Чего тут непонятного-то?
– А я вот ведь как считаю... – философствовал Метелкин. – Нетути никакого смысла! Ногами в состоянии передвигать – вот тебе и весь смысл!
– Уже, того-этого, глаза продрали? – На кухне появился дядя Моня – он, как всегда, стоял в своем обычном наряде, держа в руках с каким-то священным трепетом портновские ножницы. – Что вы, того-этого, не сказали, что у нас гости? Я б принарядился, – дядя Моня имел в виду не иначе как свою парадную алую ленту. – Ну теперь уж поздно, того-этого. Я тоже чайку похлебаю, – решил он и пристроился на ящике с картошкой. – Мне осталось три простыни прострочить и, того-этого... – делился он, разгрызая рафинад, и почему-то напомнил Зинаиде Матвеевне кролика, несмотря на то что у грызуна впереди два ярко выраженных зуба, а не один, как у Мони.
– Доброе утро! Ой! Мама! И ты тут! – В кухонном проеме появилась Аврора. – Опять чай холодный пьете?
– Как спалось, Басенка? – просто так, чтобы поддержать разговор, спросила Ульяна Андреевна. Тут сразу замечу, что нашу героиню в метелкинской семье называли Басенкой. Как только впервые Юрина мать увидела будущую невестку, повторила в восторге прозвище, уже данное ее сыном Авроре. «Какая хорошая девочка, какая красивая, прямо басенка, а не ребенок!» – умилилась тогда она. Откуда взялось это слово и что обозначало, в точности никто из членов семьи Метелкиных пояснить не мог. Скорее всего, Ульяна Андреевна с братом привезли его вместе со своими скромными пожитками из Ярославля в Москву много лет назад, а значение этого слова можно узнать в «Толковом словаре живого русского языка» В.И. Даля (чуть было не написала «в девичестве» Луганского). Итак, слово «басенка» выражает пригожесть, расхорошесть и красоту.
– Живот мешал, а так нормально, – ответила Аврора. – Мам, ты отца ждешь?
– С чего это мне его ждать-то?! – вспыхнула Зинаида Матвеевна. Она тщательнейшим образом скрывала свои чувства к Владимиру Ивановичу, а также всячески, самыми изощренными способами маскировала нечастые, долгожданные встречи с ним. – Я вообще не знала, что он сегодня сюда приедет! Я к тебе пришла узнать о состоянии здоровья.
– Так я ж тебе вчера вечером сказала, что он приедет!
– А очень мне нужно помнить, когда Гаврилов соизволит дочь повидать! Надо мне это больно! – ворчала Зинаида, а на душе разливалось приятное тепло, вызванное дочерним подтверждением того, что сегодня она увидит экс-супруга, а может, повезет, и он ущипнет ее незаметно в темном, узком метелкинском коридоре. – Ты мне лучше скажи, как сама, как плод! Сильно брыкается? – И Зинаида Матвеевна с беспокойством посмотрела на Аврорин живот, который вырос как-то сразу за последние полтора месяца – до этого беременности дочери не замечал никто: ей даже места не уступали в общественном транспорте (что для того времени являлось просто нонсенсом).
Наша героиня не успела ответить на материн вопрос – в дверь позвонили.
– Надо, того-этого, все-таки принарядиться пойти! – решил Парамон Андреевич и, вскочив с ящика, скрылся в темноте коридора. За ним вразвалочку последовала Аврора. Зинаида Матвеевна, приложив руку к груди, словно удерживала сердце, которое того и гляди выпрыгнет на серый, никогда не мытый линолеум с черными штрихами от уличной обуви.
– Аврик! Здравствуй! Как дела?! Как ребенок? Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п! Тук, тук, тук, тук, тук, – отстукивал заботливый отец по обшарпанной, пыльной калошнице. – Схваток еще не было? Твой папа вышел из больницы совершенно здоровым и счастливым человеком! Что там со мной было! Что было! Ты просто не представляешь! Как мать поживает? Все носится со своим Генькой-падлой, как со списанной торбой? Сучья любовь у твоей матери к нему! Сучья! Вот что я скажу! – орал Гаврилов в коридоре.
Вообще ему стоило только появиться на пороге метелкинской квартиры, как тихая «болотная», размеренная и невозмутимая жизнь смывалась, увлекаемая напористым, никому не подвластным течением водопада под названием «Гаврилов», сносящим на своем пути все, даже ту окаменелую косность и вязкий застой среды теперешней обители дочери. Все вокруг вдруг начинало двигаться, колыхаться, ходить ходуном – одним словом, все приводилось в действие, быть может, бессмысленное, ненужное и подчас разрушительное, но жилище хоть на час-полтора наполнялось жизнью. Воздух сотрясался от удивленных, громких, иногда восторженных, иногда выражающих недовольство возгласов Гаврилова, верхняя одежда, гроздьями навешанная на хлюпкие крючки, срывалась и летела на пол вместе с крючками, тапки, подкинутые к потолку, делали петлю и с грохотом падали куда придется, дверцы навесных шкафчиков то и дело хлопали – тук-стук, вот-вот грозя сорваться с петель...
И сейчас Владимир Иванович подобно урагану ворвался в кухню и, не замечая никого из присутствующих, продолжал возмущаться на повышенных тонах (на пониженных он говорил крайне редко – только в тех исключительных случаях, когда ему что-то от кого-то было нужно):
– А Кукурузин, падла, думает, наверное, уволить меня! Ха! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п! Тук, тук, тук, тук, тук! – плевался и стучал он. – Как бы не так! Аврик! Ты не знаешь своего отца! Мне товарищ Коротайко, мой доктор, сказал, что Кукурузин не только не имеет права меня уволить! Нет! Я займу его место! О как! – бесстыдно заливал Гаврилов. – Зинульчик! И ты тут! Здравствуй, здравствуй! Пришла посмотреть на своего Вовульчика?! – увидев бывшую супругу, воскликнул он.
– Значит, мой Генечка – падла?! Значит, я с ним ношусь, как со списанной торбой?! – поджав губы, расходился Зинульчик. – Значит, у меня к нему сучья любовь?! – взревела она.
– Да будет тебе, Зинульчик! Ты чего такая злопамятная-то?! Это когда я тебе такое говорил?! – пытался выкрутиться Гаврилов – он, весь на эмоциях ворвавшись к Метелкиным, и допустить не мог, обливая грязью Зинаиду (хотя нет, вернее будет: говоря правду о бывшей своей супруге), что та сидит в кухне и ждет его появления. Аврора и так и сяк пыталась намекнуть на это отцу, но тот был слишком возбужден и счастлив, чтобы обращать внимание на кого-то, кроме себя, любимого.
– Только что! Только что и говорил! В коридоре! – пыталась восстановить справедливость Зинаида Матвеевна. – Я все слышала, не глухая!
– Папочка, мамочка, не ругайтесь! – попросила Аврора, как в былые времена.
– А кто ругается?! Чего нам ругаться-то теперь! Мы ж в разводе, доча, – выдавила из себя Зинаида и замолчала, обидевшись.
– Н-да, вы, того-этого, не бранитесь... От этого ж одни нервы! – высказался Парамон Андреевич, поправляя помятую алую ленту на груди, и, схватив подгнившее с бочка яблоко со стола, удалился в комнату строчить свою нескончаемую простыню.
– А я вот, Владимир, все думаю! И до чего люди глупые! – возмущенно проговорил Алексей Павлович. – Все ищут какой-то смысл жизни!..
– Молчи уж! – прошипела Ульяна и тихо сказала: – Бери свой чай, да пошли к Моне, не видишь – людям поговорить нужно!
– А я и говорю, – уперся Метелкин и тупо уставился на сватью.
– Пошли! Тут повернуться негде! Дай людям о своем поговорить! – и Ульяна Андреевна, ухватившись за драный рукав мужниного свитера, потащила его в комнату.
– Зинульчик! А у меня ведь новость! – разливался соловьем Гаврилов.
– Какая такая еще новость?! – презрительно спросила бывшая жена.
– Я ведь женюсь!
– Что?! – хором спросили Аврора с Зинаидой.
– А что это вы так удивляетесь? Прикажете мне одному, подобно великолепному цветку в пустыне, загибаться?! Женюсь! Женюсь! Зинульчик! Она – прэлесть! – воскликнул Гаврилов и в подтверждение этого принялся долго плеваться, барабаня согнутыми пальцами по ящику с картошкой.
Зинаида Матвеевна на такой дикий выпад мужа ответить ничего не могла – она сидела, словно каменная баба посреди поля, боясь лишь одного: как бы не разреветься.
– Да вы чего, не рады, что ли, за меня?! Эгоистки! – обиделся Гаврилов.
– Что ты, папочка! Рады! Очень даже рады! – воскликнула Аврора и чмокнула отца в щеку.