Полная версия
Ветер богов
Как и Гели Раубаль, Ева могла сколько угодно упрекать Гитлера, но имела ли она на это право, помня, что речь идет о человеке, возродившем рейх?
9
Когда Браун впервые осознала, во что превратилась ее любовь и чем может закончиться роковая привязанность к человеку, перед которым начинает трепетать не только рейх, но и вся Европа, она решила покончить с собой. Ей казалось, что это единственный доступный способ заставить Адольфа вспомнить о ней, ужаснуться и вновь полюбить. Пусть даже мертвую, но… полюбить!
Она выстрелила себе в шею, поскольку такой выстрел, как ей казалось, не способен обезобразить ее настолько, насколько обезобразил бы выстрел в висок или в рот. А выстрелить в грудь попросту не решилась.
Ева прибегла к этому избавлению в 1929-м, когда ей исполнилось целых двадцать и когда казалось, что всю свою «настоящую» жизнь она уже прожила, ибо дальше наступает старость, которая ее совершенно не привлекала. Теперь, с высоты тридцати четырех, Ева вспомнила об этих «возрастных ужасах» с покровительственной улыбкой перезревшей, всезнающей матроны.
Удивившись своему чудесному спасению, Ева клятвенно решила во что бы то ни стало родить фюреру наследника. Но, как выяснилось, для этого мало заманить в постель будущего отца. Оказывается, оба они настолько нагрешили против природы, что в праве на сына Господом ей уже было отказано.
Понял ли это Гитлер? Вряд ли. К тому времени он уже по-настоящему почувствовал себя владыкой, императором, способным оставить после себя в наследство огромную «тысячелетнюю империю». Что ему до страхов мюнхенской Марии Магдалины, решившей искупить свои грехи муками праведного материнства?
Как мучительно не хотелось ей покушаться на собственную жизнь во второй раз! Как не хотелось уходить из жизни! Поняв, что матерью ей не стать, что никому другому дать жизнь ей уже не удастся, Ева решила дожить хотя бы свою. Но жизнь эта имела смысл лишь постольку, поскольку могла быть освящена присутствием в ней – хотя бы присутствием – «ее фюрера».
Правда, свою смертельную дозу снотворного она принимала при таких обстоятельствах, которые позволили быстро обнаружить ее и спасти. Это была коварная, смертельно опасная хитрость женщины, отлично понимающей, что последний шанс, последний проблеск ее личного счастья находится где-то между жизнью и смертью.
После того как с большим трудом Еву вновь вернули в мир страданий и иллюзий, люди из близкого окружения фюрера по-настоящему возненавидели ее. Возненавидели настолько, что она начала опасаться за свою жизнь. Когда возникал вопрос, кем жертвовать: вождем партии или уличной девкой, «партай-любовницей», – над решением долго не задумывались.
Многие из приближенных Гитлера еще не забыли скандал, связанный с предыдущей его любовницей, Гели Раубаль, который с огромным трудом и риском – не только для карьеры Адольфа, но и для политической карьеры всего национал-социалистического движения – удалось вроде бы основательно замять. А тут вдруг еще одна попытка самоубийства другой «рейхсналожницы». Пойди докажи потом, что не очередное убийство. Чего только ей не пришлось выслушать тогда! Вплоть до прямых угроз. При том, что сам Гитлер оставался совершенно безучастным к ее положению и к ее горю. Уже со временем она узнала, что происшествие сильно встревожило его. Но это был скорее страх за свою репутацию, чем страх за ее жизнь, боязнь потерять свою Еву, «свое Евангелие» – как все еще продолжал называть ее в порыве мистической нежности.
Мудрее всех остальных повела себя в этой ситуации жена Геббельса фрау Магда. Как только Ева окончательно пришла в себя и фюрер приказал доставить ее в «Бергхоф», Магда явилась к ней, чтобы поговорить по душам. Но явилась не как жена рейхсминистра по пропаганде, а как «истинная германка», знающая, что главнейшая обязанность каждой женщины рейха заключается в том, чтобы помнить о своей святой обязанности перед Родиной. А еще поговорить – как женщина с женщиной…
Магда была лет на десять старше Евы, поэтому «как женщина с женщиной» ей тоже позволялось…
– Вы – самоубийца, Ева, – с вызывающим спокойствием произнесла Магда, даже не получив согласия на разговор. – Но вовсе не потому, что хватаетесь за пистолет, за смертельные дозы снотворного… Вы самоубийца, поскольку, пытаясь связать свою судьбу с великим человеком, возможно, ниспосланным Германии высшим разумом, пытаетесь низвергнуть его до своего кавалера, до жалкого сострадателя ваших женских страхов и переживаний.
– Я бы не стала объяснять наши взаимоотношения столь прямолинейно, – растерянно воспротивилась Ева. – Что дает вам право?..
– Бросьте, Ева! После всех ваших скандальных экзальтаций отношения фюрера с «некой девицей Браун» истолковывает сейчас чуть ли не вся Германия. Причем всяк на свой лад.
– Так вы, фрау Геббельс, явились, чтобы пересказывать все те гадкие истории, которыми наводняют Берлин наши недоброжелатели? – еще более решительно поинтересовалась Ева.
– Почему вы считаете, что только Берлин, милочка? Однако не будем об этом. В отличие от многих недоброжелательниц и завистниц, я пришла, чтобы пригласить вас спокойно поразмыслить над ситуацией, в которой оказались не только вы одна.
– Ну так я слушаю вас.
Позволение было получено столь неожиданно, что Магда растерялась.
– Видите ли, госпожа Браун, вы не понимаете той простой истины, что всю жизнь вы должны посвятить сотворению из Гитлера вождя, кумира, причем не только своего, но и всей германской нации. Да-да, вы, как самый близкий ему человек, должны служить сотворению Гитлера-фюрера, Гитлера-легенды, Гитлера – отца нации. Как служим этому мы с моим Геббельсом. – Она так и сказала тогда: «мы с моим Геббельсом».
– И вы – тоже?
– Неужели не заметили?
– Но почему я не могу мечтать об обычном человеческом счастье?
– Да потому, что в известном отношении Гитлер не просто человек, он непостижим, до него не дотянешься[7]. Его достоинства и недостатки, его величие и даже низменность его чувств – если уж кому-то никак не обойтись без подобного определения – нельзя измерять привычными земными мерками, оценивать примитивными обывательскими критериями.
Прежде чем что-либо ответить, Ева задумалась: а приходило ли ей в голову подчинять свою жизнь сотворению из Гитлера кумира нации, фюрера рейха?
– Кажется, я начинаю понемногу понимать это. – Ева все еще чувствовала себя тогда довольно скверно. Большую часть дня пребывала в постели, наблюдая в окно, как зеленеет весенний лес на склонах ближайшей горы и как отцветает куст какой-то дикой поросли, тянущейся к ее стеклу, словно райский куст возненавиденной ею жизни. – Однако признаюсь, что дается мне это понимание с трудом.
– Не сомневаюсь. А все потому, что до сих пор вы воспринимали фюрера только как мужчину. Ясное дело, без этого не обойтись, – мяла Магда в руках какую-то коробочку с подарком, который так и забыла вручить Еве. Костлявая, с выцветшим безликим лицом и угасшими глазами, едва виднеющимися из-за отвисших темно-коричневых мешочков под ними, Магда особого фурора в глазах окружающих не производила. А вот словом зажигать умела. Чем была под стать «своему Геббельсу». – Короля играет окружение. Не моя это прихоть. Не я выдумала. Так было всегда. И вы, фрейлейн Браун, вы первая, кто должен задавать тон в сотворении королевского величия на исторической сцене Третьего рейха. Мужчиной Адольф Гитлер может оставаться для вас только в постели. Но и там вы обязаны – уж извините за женскую откровенность и бесстыжесть – вести себя, как подобает, находясь в ложе императора.
– Об этом со мной еще никто не говорил, – обескураживающе призналась Ева. – Вообще на подобные темы.
– Не удивляйтесь, не решались. Над вами – спасительная тень величия фюрера, – почти строевым шагом прошлась у ее койки Магда Геббельс. – Жаль, что вы все еще не постигли этого.
– Вести себя в постели, как императрица, – пожалуй, единственное, что мне под силу, – не без горькой иронии заметила тогда Ева. – Но трудность заключается в том, что я хочу заставить себя почувствовать, что ложе, которое делю, в самом деле является ложем императора. И что оно освящено браком и любовью.
Рассмеялась Магда Геббельс коротко и зло.
– А кому и когда приходилось видеть императорское ложе, освященное браком и любовью, да к тому же недоступное для наложниц? – въедливо поинтересовалась она. – В каких таких историях каких миров вам удалось вычитать нечто подобное, моя милая? Если ложа императоров и были чем-то освящены, то лишь потом и слезами фрейлин, любовниц-аристократок и рабынь. Потом и слезами наложниц, фрейлейн Браун, – вот чем будет свято ваше ложе. И если вы до сих пор не способны подчинить себя этой жестокой неминуемости, то вам лучше отойти в тень, раствориться в толпе других женщин, исчезнуть из жизни фюрера, жизни рейха, а возможно, и своей собственной. – Магда подошла к окну и повела рукой по тому месту на стекле, к которому прикасалась ветка куста.
Ева приподнялась и наблюдала за ее поведением с трепетом девчушки, пред очи которой неожиданно явилась мудрая фея.
«Рейхсналожница» и сама не раз думала приблизительно о том же, о чем говорила сейчас Магда Геббельс, однако у нее это не оформлялось в такие жесткие суждения. Очевидно, она действительно не способна была прийти к той мысли, к тому пониманию ситуации, своей роли, к каким безоглядно подводила ее сейчас Магда.
– И все же боюсь, что у меня так не получится, – несмело молвила Ева. – При том, что я понимаю – в ваших словах кроется глубокий смысл…
– Тогда уходи! – резко бросила фрау Геббельс, стоя к ней вполоборота. – Подготовить тебе еще одну порцию снотворного? – решительно перешла она на «ты», и это сразу насторожило и смутило Браун. – Но такого, что никакие врачи спасти тебя не сумеют. Чтобы уж уходить, так уходить.
– Если понадобится, я позабочусь об этом сама.
– Сомневаюсь. Опыт показывает, что ты не в состоянии сделать решительные выводы из всего, что тебя окружает. Не способна понять, что если ты настоящая германка, если ты патриотка рейха – то должна подчинять свои личные интересы, не говоря уже о капризах, интересам Германии.
Ева растерянно молчала. Когда речь заходила об «интересах Германии», она предпочитала умолкать. К тому же Магда оказалась значительно тверже и бессердечнее, чем она предполагала.
Повернувшись к ней лицом, фрау Геббельс по-наполеоновски сложила руки на груди и молча смотрела на сидящую в постели Браун – растерянную, буквально раздавленную, и словно бы действительно ожидала, что та согласится на еще одну убийственную дозу снотворного. Но это уже было выше ее сил.
– Так вот, запомните, фрейлейн Браун, – вновь великодушно перешла Магда на «вы», – больше вы никогда не должны предпринимать ничего такого, что хоть в какой-то степени могло бы исказить образ вождя нашей партии.
– Исказить образ вождя? – машинально произнесла Ева.
– Никогда, если только вы действительно с нами, с теми, кто до конца готов идти за фюрером, отстаивая идеи национал-социализма, идеи Третьего рейха.
– Но я верю фюреру. Верю, как никто иной, – Ева молвила эти слова не из страха перед женой главного идеолога империи. Просто это была святая правда.
За время их знакомства отношение Браун к идеям Гитлера претерпело несколько изменений. Вначале она относилась к его бесконечным рассуждениям о чистоте расы, Великих Посвященных, чаше Грааля и всему прочему, как к забавным фантазиям чудака, которые великодушно прощала ему. Затем эти его бредни начали основательно раздражать ее, но Ева мужественно мирилась с ними, понимая, что постепенно они захватывают тысячи сторонников фюрера, а следовательно, позволяют ему создавать новую партию и делать политическую карьеру. А против карьеры Адольфа она никогда не возражала.
И лишь в последнее время она понемногу подпадала под гипноз его идей, речей, увлечений, постепенно соглашалась с тем, что Германии в самом деле нужно жизненное пространство, которое можно добыть только военными победами. И что очищение от евреев – это очищение от индивидуумов, недостойных пользоваться благами граждан рейха. И что поголовное истребление цыган – вовсе не убийство, а всего лишь санитарная чистка общества. И со многим другим.
– Как никто иной? Что же, возможно, это главное, чего я добивалась от вас, – заметила Магда. – Мне остается лишь поверить, что слова эти сказаны вами искренне.
– Можете не сомневаться.
– Не хотелось бы, фрейлейн Браун, не хотелось. Мне давно следовало поговорить с вами. Уж кто-кто, а мы с вами, жены и… впрочем… должны понимать друг друга. И доверять. Мне почему-то кажется, что в нашей судьбе много общего, – с лукавой хитрецой улыбнулась Геббельс. – Не столько в прошлом, сколько, возможно, в будущем. Да-да, в будущем. Поэтому не осуждаю ваши попытки покончить жизнь самоубийством. Надеясь при этом, что они были серьезными, а не игрой на нервах.
– Мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь из близких мне прибегал когда-нибудь к подобной «игре на нервах», – обиженно заметила Ева. Но Магда не слушала ее.
– Я почему завела разговор об этом? Да потому, что не раз прикидывала: а смогла бы я уйти из жизни по своей воле?
– Что вы, фрау Геббельс! У вас прекрасный муж, семья. Вы пользуетесь такой известностью…
– Дело не в муже и семье, – прервала ее бабий монолог Магда. – Все значительно серьезнее. О нашей судьбе речь идет лишь постольку, поскольку она связана с судьбой рейха. После того как к ордам русских, движущимся с Востока, присоединились орды, движущиеся с Запада, события стали развиваться значительно трагичнее, чем мы с вами могли предполагать. И кто знает, чем закончится война. А уж если она закончится нашим поражением…
– Такого не может быть, – пылко возразила Ева. – Возможно, перемирием, но только не поражением.
Магда снисходительно улыбнулась. Уточнение показалось ей более чем наивным.
– И если уж война закончится нашим поражением… – упрямо повторила она, – неужели вы думаете, что нам простят все то, что..? В общем, вы понимаете, о чем я говорю. Как понимаете и то, что обсуждать подобные перспективы я позволяю себе только с вами.
– Ценю вашу откровенность, фрау Геббельс. Для меня она – полная неожиданность.
Магда вновь, теперь уже скорбно, улыбнулась каким-то своим мыслям, поспешно – слишком поспешно – попрощалась и направилась к двери…
– Так что ваш опыт ухода из жизни еще ох как пригодится, – обронила уже от двери.
– Не приведи господь!
– Причем ситуация может сложиться так, что не только вам одной[8].
* * *Ева закрыла свой дневник и сунула его в нижний ящик стола, который тотчас же закрыла на ключ.
«Сколько раз ты давала себе слово не возвращаться к дневнику? С тебя достаточно того, что приходится переживать сейчас, в эти дни. Зачем еще и заново переживать пережитое?»
Впрочем, вспомнить о беседе с Магдой Геббельс было как раз нелишне. Наоборот, самое время.
Нет, после того разговора они с Магдой так и не подружились. Да это, очевидно, и невозможно было. В те редкие случаи, когда им приходилось видеться, Магда слишком навязчиво напоминала, точнее – внушала, что «подруга фюрера – это подруга фюрера». Но при этом относилась к ней с холодной придворной вежливостью. О да, Магда умела быть тем «окружением», что способно «играть королей». Достаточно было видеть, с каким почтением она заставляла своих знакомых, все свое окружение относиться к рейхсминистру Геббельсу. Даже в обычных, домашних условиях.
Ну что ж, пусть знакомство у них и не получилось, но все же беседа с фрау Геббельс след свой в ее сознании оставила. Она оказалась своевременной. Теперь Ева сама ощущала, что не испытывает уже той юношеской остроты чувств, с которой она страдала по своему фюреру и ради него готова была лишиться жизни. За бытовую близость приходилось расплачиваться разочарованием. Она стала подмечать все больше недостатков Адольфа, причем не только в характере, но и в самой нравственности. А физические несовершенства мужчины, который у нее на глазах необратимо превращался в старца! А ведь ему всего лишь пятьдесят пять… Или уже… пятьдесят пять?
Однако понимала Ева и то, что на смену любовной увлеченности к ней постепенно приходило чувство той особой солидарности, которая делала их с Адольфом союзниками. И которая заставляла Еву думать, что теперь она готова идти с Гитлером до конца – до последнего дня, последнего вздоха. Не только не стараясь при этом эгоистично подчинить его волю своей, а наоборот, подчиняя ему, его идеям, все свои чувства, страсти, саму жизнь.
Правда, удавалось это не всегда. Время от времени проявлялись рецидивы сугубо женского эгоизма, как это произошло сегодня, в этот вечер. Но теперь Ева по крайней мере способна была понять, что с ней происходит, а значит, вовремя остепениться.
Ева прислушалась.
Шаги! Это его… его шаги! Как всегда, какие-то неуверенные, крадущиеся, словно Адольф боялся, что кто-то может услышать их; и уже слегка шаркающие.
И все же – это его шаги! Наконец-то!
Мгновенно погасив свечу, Ева метнулась к кровати и, сбросив туфли, нырнула под легкую, слегка влажноватую перину. Она знала, что фюреру легче всего появляться у нее, когда свет в комнате уже погашен, а «его Евангелие» безмятежно дремлет…
10
Полковник Дратов прибыл с тем небольшим опозданием, которое вполне позволяло командующему пристрелить его тут же, на месте, вложив в несколько матерщинных слов и недовольство свое, и текст приговора.
– Что случилось, атаман? – ошалело восстал адъютант на пороге номера с саблей в одной руке и пистолетом в другой. – Там взяли бабу и водителя, который дожидался ее. Говорят, в вас стреляла?
– Где эта скотина Фротов? – поиграл пистолетом генерал, все еще не желая возвращать оружие в кобуру. – Сюда его!
– Он у машины. Разбирается.
– Это я с ним буду разбираться. Сюда его!
Однако звать Фротова не пришлось. Он уже появился сам.
– Где вас носит, унтер-офицер?! – Хотя японская контрразведка уже хорошо знала, что из себя представляет водитель командующего, поручик Фротов все еще прикрывался погонами унтер-офицера. Что всякий раз, когда командующий был зол, позволяло ему подчеркнуто низвергать своего телохранителя до чина, засвидетельствованного его лычками.
– Даму только что увезли, господин генерал. Не думаю, чтобы она была подослана красными. Подозреваю, что подослали сами японцы. – Поручик оглянулся, не появилась ли Сото, предусмотрительно оставившая их в сугубо мужской компании. – Слишком уж все…
– Ты что, Фротов? Думаешь, что говоришь?
Семенов сел за столик, пригласил к нему адъютанта и Фротова, и несколько минут молча, с нескрываемой брезгливостью, смотрел на чашку с саке. – Какие у тебя основания? – наконец поднял глаза на своего контрразведчика. – Какие основания?! – стукнул по столу рукоятью маузера.
– Но ведь я не утверждаю, что целью этой красотки было убить вас.
– Тогда что же ты утверждаешь?
Фротов нервно взглянул в сторону полковника. Он терпеть не мог, когда при их беседе с командующим присутствовал кто-либо третий, пусть даже адъютант.
– Сиди, – приказал командующий Дротову. – А ты, поручик, не ерзай, подозрения тут не разводи, в соболях-алмазах.
– Может, ошибаюсь… Но мне кажется, что эту бабенку подослали специально для того, чтобы укрепить ваше доверие к их агенту, японке Сото.
Брови Семенова поползли вверх. Сюжет, который раскрутил перед ним поручик, пока что совершенно не вписывался в его понимание того, что здесь только что произошло. Он, конечно, не сомневался, что Сото работает на японскую разведку. Но «укреплять доверие» таким способом! Тем более, что он давно смирился с присутствием Сото.
– А если нет? – неуверенно спросил Семенов.
– Тогда прикажите своему адъютанту заказать портрет Сото у лучшего художника Маньчжурии, чтобы вывешивать его вместе с иконой Богоматери. Поскольку именно ей вы обязаны жизнью.
– А что, и придется. Как думаешь, стоит мне официально обращаться по этому поводу в японскую контрразведку?
– Бессмысленно. В любом случае нужно воспринимать события так, как они нам преподнесены. Подробности попытаюсь выяснить по своим каналам.
– Может, и сам уже на япошек работаешь, в соболях-алмазах?
– А все мы, вся армия, кому служим? – огрызнулся Фротов, и крысиное, узкоскулое лицо его покрылось багровыми пятнами.
«Работает, – решил для себя атаман. – Верный знак, что продался, скотина…»
– Мы служим свободной России, – горделиво вступился за командующего полковник Дратов. – Японцы – каши временные союзники – и не более того.
– Зря теряем время, ваше превосходительство, – не снизошел Фротов до дальнейших объяснений с адъютантом. – Как только эту даму возьмут в работу следователи японской контрразведки, сразу все станет ясно. С вашего позволения, господин командующий, я буду докладывать каждые три часа.
– Не реже, поручик, не реже.
Однако ни опереточное покушение невесть откуда появившейся вдовы, ни подозрение, немилосердно падавшее на Сото, не могли заставить генерала отказать себе в том божественном удовольствии, которое дарило ему каждое свидание с японкой. Стоило адъютанту и Фротову удалиться, как вновь появилась мило улыбающаяся Сото и с покорностью рабыни, готовой подчиниться любой прихоти своего повелителя, уселась на циновку у ног атамана.
– Пей, – не преминул воспользоваться своей властью над этим хрупким, но решительным созданием командующий. – Пей и молись, в соболях-алмазах.
Сото взяла чашечку с саке, смочила губки, показывая, что нет такого, в чем бы она решилась отказать генералу, потом ту же чашку поднесла ему.
– И-пей, да? Молись, соболях-алмазах, да? – щурила раскосые шоколадки лукавых глаз. – И-видишь, Сото хоросая уцениса, соболях-алмазах? Цай не отравлен.
– Теперь я и в этом не уверен. Значит, это ты вынула обойму из пистолета той стервозы, что хотела палить в меня?
– И-пока она показывала тебе свою о-о… – приставила растопыренные ладони к своим крохотным грудяшкам Сото.
– Груди?
– И-осень-то и-большие груди, я смотрела ее подарки. Если она и-хотела дарить пистолет, да, зачем и-дарить его с патроном в патроннике, да?
– Значит, ты никогда раньше не видела этой стервозы и не знала, что она придет сюда?
– Не видела.
– То есть это не спектакль? Стервоза действительно подослана красными?
– И-стервоса, да. И-хотела убить. Я могла убить ее сразу же. И-как только нашла пистолет. Но тогда и-ты и не поверил бы, что она стервоса.
Семенов допил саке из чашки Сото, потом из своей. Опустошил еще две… Но и после этого не ощутил ничего, кроме приторной тошноты, еще раз утверждаясь в своей давнишней убежденности: выпить литр японской «рисовки» для русского человека – все равно, что переесть миску недоваренной рисовой каши.
– Ничего, все равно я узнаю, кто подбросил мне эту тварь, – недовольно проворчал Семенов, оставляя стол. – У меня и своих наемных хватает.
Они перешли в соседнюю комнату, переступив порог которой, Сото сразу же начинала чувствовать себя императрицей Цыси – коварной в своей нежности и нежной в коварстве; ненасытной на то наслаждение, с которым она отдавалась мужчине, и щедрой – на всю ту буйную энергию, которой лишала его.
Усадив атамана на низенький топчан, девушка не сняла, а изгибаясь в стане, выползла из пестрого халатика, словно змея из собственной кожи, и, обхватив руками голову генерала, все тянулась и тянулась ввысь, приближая к его лицу «лепестки тысячи утренних тайн» в окаймлении опьяняющего восточными пряностями непорочного в своей грешности тела…
– И-тебе и-не нузна ничего узнавать, атаман, – прошептала девушка так, словно вместе с «лепестками тысячи утренних тайн» доверяла ему еще и тайну своей судьбы. – И-это не япоски подослали к тебе женсину-камикадзе, и-как ты думаесь. Япоски подослали меня.
– Тебя, в соболях-алмазах? Что же ты молчала?
– Цтобы ты знал, цто умею и-молцать.
– Почему же теперь заговорила?
– И-цтобы ты знал, и-цто я умею говорить.
– Не виляй хвостом, в соболях-алмазах. Зачем нужно было подсылать тебя? Мне уже не доверяют?
– Потому цто и-зналь, цто тебя хотят убить.
Семенов запрокинул голову, пытаясь что-то ответить, однако Сото вновь шаловливо, хотя и довольно настойчиво, привлекла его к своему телу.
– В «лепестках утренней и-тайны» и-нет смерти – и-там есть тока зизнь, и-да… Руськая присылает женсину, стобы убить тебя, япоска присылает Сото, чтобы любить тебя, и-да, и-сто луцсе?
Это был не вопрос, это было обречение мужчины на вечную любовь и вечную признательность. Командующий сидел на тахте, по-восточному скрестив ноги, а Сото, все распаляясь и распаляясь его близостью, постепенно взбиралась на него, грациозно забросив ему за плечо вначале одну ножку, затем вторую, изгибаясь в неподражаемом инстинктивном танце живота.