Полная версия
Беглая Русь
И вот желание детей жить здесь, для Фёдора тоже стало определяющим на все времена существования их будущего рода. И тогда он, найдя быстро в своей деревне покупателя, продав избу, собрался в дорогу, теперь окончательно почувствовав себя среди земляков не долгим гостем…
Глава 2
В следующий 1935 год хлеб хотя и уродился, но почему-то не столь обильно, как в предыдущий. И зима, выдавшаяся почти бесснежной с умеренными морозами, но с сильными ветрами, подошла к весне с пустыми закромами. Кормов скотине катастрофически не хватало, отдавали даже прелую солому, посыпая её несколькими горстями отрубей. Угроза голода вновь кружила близко и нависала над подворьями, ещё некрепкими, ещё зыбкими, ещё уязвимыми перед голодными ветрами, выдувавшими зимой с полей почти все посевы озимых. Вот и пришлось пересевать яровыми. Однако беда кружилась не над всеми: она не могла достать ни председателя колхоза Павла Жернова, ни кладовщика и в одном лице сторожа Ивана Староумова, ни пахаря и сеятеля Семёна Полосухина, ни бригадира Костылёва. А вернувшиеся из своих блуканий по свету в поисках лучшей жизни Матвей Чесанов, Захар Пирогов, Прохор Половинкин, Мартын Кораблёв, Прон Овечкин, Гурий Треухов и некоторые другие мужики больше кого-либо боялись бесхлебицы. И перед угрозой голода были вынуждены приспособляться к председателю Жернову, налаживать с ним необходимый контакт, чтобы Павел Ефимович относился к ним подобрее и мог отпустить в счёт трудодней хлеба. Значительно тяжелей приходилось Роману Климову, Фёдору Зябликову и вновь приехавшим Демиду Ермилову и Афанасию Мощеву, но о последних весь сказ впереди…
Ещё плохо приметные малорослые лесополосы, высаженные два года назад, для ограждения полей от ветров, не уберегли озимые, они подмёрзли и в апреле их пришлось подсеять, а иные так даже полностью пересеивать. И всё равно к осени того же года люди почти ничего не получили на трудодни. А бестолковое самоуправство председателя Жернова, заставлявшего людей вкалывать на полях и току по двенадцать и более часов (да притом без выходных), совсем выбивало бедолаг из последних сил. А повыносливей, не зная, за что они работают, выходили из себя и скандалили с Жерновым, наотрез отказываясь по убранным полям запахивать жнивьё или скирдовать солому.
Казалось, ничего не стоило выдать людям хлеб по трудодням, и напряжение снялось бы само собой, люди не накинулись бы так свирепо на председателя из-за того, что им уже не на что было жить, нечем кормить детей. Поэтому от отчаяния и безысходности намеривались уехать прочь из этой проклятой балки.
Немного лучше жилось дояркам и скотникам, телятницам и свинаркам, им кое-что перепадало то кормами, то молоком…
Видя, в каком нелёгком положении находилась большая часть колхозников, Костылёв упрашивал Жернова – выдать в первую очередь наиболее бедствующим колхозникам недоданного осенью хлеба, чтобы приглушить яростное недовольство людей. Однако председатель видел сложившуюся обстановку несколько упрощённо, он был поистине неумолим, как дьявол:
– Нет, Макар, ты у них не иди на поводу, а то сядут на закорки и тогда их не скинуть. Всегда будут просить, а хлеб, как кулаки, прятать в землю! Есть у них и корма, и зерно, просто им всегда мало, все хотят запастись впрок. А думаешь, колоски не собирали? Сам видел, но потрафлял, прижаливал, а оно вон как выходит – им всё мало! Велено малость подождать, так пусть потерпят, а семенной фонд разбазарить не допущу, под суд отдам! Допустим им тяжело, а как нам тогда держать ответ перед районом? Или ты за меня ответишь? А я не уверен, что примешь на себя удар. В кусты полезешь, а я нет!
Костылёв хотел возразить но, боясь, что председатель укорит его в потворстве народу, принял его логику скрепя сердце. И только для вида, что он согласен, помахал руками в знак одобрения и, не глядя на председателя, пошагал на наряд разъяснять сложившееся непростое положение ожидавшим его людям.
– Макар, слышь меня, если работать не станут, – закричал из конторы в форточку Жернов, – тогда штрафуй трудоднями, снимай по одному за баламутство, чтоб всем было неповадно!
А в это время на току под весовой бабы сгрудились и перекидывались между собой недовольными фразами, и дошло даже до перепалки:
– Пусть только скажет поганое, идол, я ему глаза половой засыплю! – кричала Ангелина Кораблёва.
– Бога забыли, ироды, что Макар, что Павел, и что все, кто у власти, а Бог-то и дал её им, чтоб проверить, на што они пригодные, – вставила Серафима Полосухина, до этого всегда больше молчавшая. Но с того времени, как арестовали Сапунова, в ней вдруг проснулись бунтарские настроения.
– Да от него один кукиш с маслом дождёшься! – вторила Анна Чесанова, женщина с пухлыми щеками, ещё очень моложавая, несмотря на то что у неё уже были взрослые дочери.
– И кого же ты так, Господа, али иродов? – воззрилась она на Анну.
– Да на них, на них, не на тваво Бога, Симка.
– И-их, сатана! – и Сирафима плюнув в её сторону, отвернулась.
– А они и мы разве виноваты, что урожай плохо уродился? – было заговорила спокойно Екатерина Зябликова, но её оборвали:
– И ты так говоришь, Катька: кто «мы» это ясно, а кто это «они»? Наверно, тебя за то и сняли с предов, что ты тоже обманывала людей?! – взъярилась Ульяна Половинкина и продолжала: – Да урожай не хуже, чем в прошлом годе! – обвела она всех взглядом. – Ещё сами подумайте, бабы, сколько хлеба мы сдали государству?! Для кого, интересно, так старается председатель? План заготовки перекрыли, а всё равно нам кукиш показали….
– Сиди, молчи, Улька, чего такое несёшь?! Катька права, нешто не знаешь, что в засуху урожай всегда бывает плохой, хотя у—нас засуха была частично! – отрезала Домна Ермилова.
– Кого, Домна, защищаешь, Пашку или Макара? – взъелась та и продолжала: – Не работаем бабы – сядем – пущай сам чёрт вкалывает за всех, а мы не дуры! Ишь нашёл халяву!
Бабы и девки увидели, шагавшего Макара Пантелеевича, и гурьбой повалили к нему, обступили бригадира, закричали, заголосили, загалдели, как стая воронья. Костылёв опустил голову, несколько вобрал её в плечи и нехотя воздел руки над головой, призывая баб к спокойствию. Он разъяснил, что хлеб выдадут к Новому году всем, а пока надо работать.
– А чего ради растягивать, вы как кулаки прячете! – закричали бабы хором. – Откуда он у вас зимой появится?
Конечно, в большей степени они были правы, и осознание критической ситуации вконец подорвало веру, что в этом хвалённом хлебном крае, с его плодородной землей, их так же, как и везде, не может ожидать хлебное изобилие и во всём справная жизнь, что привело их к полному разочарованию. Но даже и в таком безысходном состоянии, когда становится совершенно ясно, что надеятся больше не на что, перед ними встал выбор: осаться или уехать, куда глаза глядят. А некоторые (а их было немало) так вообще не видели здесь своего будущего и готовились к отъезду с какой-то появившейся верой, что может им где-то повезёт…
И не только поэтому, а по разным причинам уезжали из степи люди семьями и в 1934-ом, и в 1935-ом, и в 19З6-ом годах. Но в основном, конечно, из-за плохих жилищных условий, из-за нехватки хлеба и отсутствия у новеньких своего подсобного хозяйства: не имения коров, домашней птицы. Им, конечно, обещали, что со временем они всё это получат. Но их отпугивала угроза голода и неверие обещаниям. А в страду жёсткая дисциплина превращала их в каторжан, что даже и в воскресенье нельзя было работать на приусадебном огороде. Домой с поля, тока, ферм приходили поздно, не чувствуя от усталости под собой ног, так что из-за постоянного недоедения не было сил работать на своей земле. Страх перед угрозой голода нельзя было вытравить из людей даже никакими добрыми посулами. За три последних года в степи перебывало десятки, сотни семей и одиноких людей, правда, на место уехавших наезжало немало новых, но многие из них тоже тут не задерживались надолго… Но ещё с начала коллективизации самыми жёсткими мерами власти пытались остановить беглецов, ужесточить перемещение с места на место, иначе придут к повсеместному разброду и шатанию. И даже не всегда помогала введённая в ноябре 1932 году паспортная система, не позволявшая сельским жителям свободно переезжать из деревень в города, так как паспорта выдавались только горожанам…
И как бы доступ в города ни был перекрыт, люди всё равно уезжали под видом навестить городских родственников, которые покинули свои деревни и сёла ещё задолго до принятия жёстких мер. А молодёжь, только бы не остаться в деревне, пользовалась набором на стройки социализма, что тогда было самой удобным, чтобы закрепиться в городе. Но даже и эта лазейка была не для каждого доступна, так как в своём большинстве стройки индустриализации тогда обеспечивались в основном заключёнными, для чего по надуманным обвинениям, основанным на доносах, проводились необоснованные аресты. Для этого по всей стране была создана специальная агентурная сеть НКВД…
После возвращения Фёдора Зябликова из поездки на родину Жернов не преминул высказать тому упрёк, дескать, разъезжает, как по курортам, если бы с такой же отдачей работал на поле. Нападки председателя повторялись ещё не один раз, и Фёдор уже не мог без обиды снести несправедливые наскоки Жернова. При таком унизительном обращении руки не подымались на колхозную работу. С наряда Фёдор пришёл домой очень сердитым, ни с того ни с сего накричал на жену, больно попрекнул её за то, что не захотела уехать на родину. А теперь майся с председателем-самодуром, хоть на Украину уезжай, куда почему-то чаще всего подавались отъезжающие из посёлка. Однажды с такими Фёдор поехал посмотреть, что хорошего ожидает людей в тамошних колхозах. Сёла на Украине, конечно, большие, красивые фруктовые сады, хозяева пускают на постой, живи, работай, плати мерой зерна или деньгами, но и там толки о голодоморе ещё тишком ходили…
Из поездки вернулся Фёдор недели через две невесёлый, выходит, не увидел в тех краях ничего утешительного. И сёла выглядели хоть и большими, но и там люди тоже перебивались кто как мог, и не было большой надежды на ведение своего хозяйства. А были районы, в которых сёла и хутора до сих пор не оправились от голода, где вымерли почти целые поселения, много было разорённых голодом и мародёрами до такой степени, что казалось от вида заброшенности в них еле теплилась жизнь. И приезжие, видя страшную картину, боялись здесь оседать и уезжали назад как от чумы…
Екатерина послушала страшные рассказы мужа и, обречённо махнув рукой, сказала:
– Теперь, поди, везде одинаково, что же, будем здесь жить и терпеть. Нам это не впервые. Начальство всегда было требовательное, этого я никогда не забуду. А нынче оно подавно норовит выжить за счёт простых людей, и когда им думать о справедливости для всех, а если и будет она когда, то очень не скоро…
– Да, да, не нам достанется; народ, Катя, не просто зажали, в рабов превратили, в послушное стадо животных. Мыслить не дают! – перебил жену Фёдор, стараясь говорить почти шёпотом. – На Украине за критику вождя людей сажали. И это делает советская власть, вот что обидно, а теперь наворочала горы бед, и боится суда народного, вот и зажала клещами. Всюду правят бездушные чиновники-бюрократы, да к тому же далеки от нужд народа! – нервно прибавил он.
– И я бы тебе посоветовала молчать и пожалеть себя и нас…
Фёдор соглашался с женой, однако не выдерживал произвола председателя; и, бывало, доведённый им до крайности, схватывался с Жерновым на наряде, пытаясь доказать, что своим самоуправством только злит людей, отрывает от работы.
– Павел Ефимович, если хочешь чтобы тебя уважали люди – цени прежде всего их труд, но не относись, как к рабам.
– Ишь ты какой, обойдусь без твоих подсказок, Фёдор, лучше иди да паши землю! – бросил высокомерно Жернов. – А то найти на тебя управу недолго… Поездил в поисках сладкой жизни? – ехидно бросил он. – Моя бы воля, я бы тебя загнал куда Макар телят не гонял. Нет, это не про нашего Костылёва. Слыхал такую легенду?.. В старину ею пугали таких, как ты…
– Это и я слышал, так легче всего, Павел Ефимович, как слово не так сказал, значит, враг?
– А зачем тебе на рожон лезть? Работай молчком, и не станешь врагом.
И не зная, как повлиять на самоуправство председателя, Фёдор ещё резче напускался на него дома.
– Какой из него председатель, когда помещики были справедливей, чем этот окаянный самозванец! Вот как власть портит человека! – Кричал он так, будто в этом была виновата жена. – Разве он способен понять трудового человека? Да ни за что! Я думаю, он был приказчиком у помещика. И ведёт себя как кулацкий выкормыш!
– Федя, причём тут я? Зачем ты горло дерёшь? – в оторопи уставилась на мужа Екатерина. – Его теперь не нам судить, коли ему доверили власть… Ему так надобно вести себя перед районом.
– Вот это и плохо! Холуй! А кому, как не нам его судить! – вскричал и притопнул ногой, сжимая до побеления с силой кулаки. Хорошо, что полы в хате были земляные, не загудели, как это бывало при его буйном топоте в деревенской избе. А когда жили в городе на казённой квартире, он держал в узде свой кипучий гнев, так как боялся, чтобы соседи не услышали через стенку. Хотя при Сапунове мужу работалось во сто крат спокойней. Но не все председатели считаются с народом. А то, что Жернов кровосос, пора бы знать давно, тогда как Фёдор думал, будто вставит председателю своего ума. Ещё не было такого, чтобы подчинённый стал для начальника кладезем мудрости. Вот знает же, а всё равно своё доказывает, топает бешено ногами, словно она, жена, виновата в том, что Жернову никого не жалко. А Фёдор выглядел довольно глупо, тщедушно и даже карикатурно.
– Пойми, Федя, ведь ты не член правления, чтобы спорить с председателем; не забывай, что пастух ходит за коровой, а не корова за пастухом.
– Не называй при мне его председателем! – кричал он. – Он сущий зверь, дьявол!
И Екатерина отчаянно хваталась руками за голову, опускала грустные глаза, ей было обидно за Фёдора, что своим криком он сам был похож на него.
– Ой, ой, матушка небесная, оглушил, как чем-то огрел по голове! – причитала почти шёпотом жена, у которой больше не осталось терпения выслушивать порицания мужа..
– Всё, Катя, не буду…
– Да я-то тут причём, вот иди и выпусти весь пар на Жернова.
И она, больше не слушая что он говорил, уходила прочь из хаты, да быстрей на огород, чтобы за работой там успокоиться.
– Совсем с ума спятил, – тихо говорила по пути на огород, где ещё была не убрана кукуруза.
И почти следом он тоже приходил и молча с усердием выламывал початки, словно этим самым хотел повиниться, что повёл перед ней так не сдержанно…
Глава 3
Время неудержимо текло день за днём, месяц за месяцем, и труды людей, поселившихся на отшибе от старого ростовского тракта, тянувшегося на город Новочеркасск, не пропадали даром. Своим старанием они понемногу обживались. Подворье Староумова, огороженное высоким тыном из ветвей жёлтой акации, смотрелось, пожалуй, внушительней, чем у других. По всему было видно, что хозяин старательный, заботливый семьянин, не терявший даром свободной минуты, владевший плотницким ремеслом. Иван Наумович ещё и столярничал, и бондарил, и шорничал, в общем, что только он не делал. К домашней работе он привлекал своего единственного сына Фрола, обучал всему, что могло ему пригодиться в жизни.
Ещё смолоду жена Полина к любой работе почему-то приохочивалась с ленцой или не спешила, словно раздумывала: за то ли дело взялась? Она была поджарая, долговязая, своенравная, выражалась порой грубо, и не терпела, когда супруг, бывало, в любую работу тыкал носом. Но со временем, уяснив норов мужа, втянулась в домашние дела, и опять-таки всё делала как-то неторопливо. А когда муж подгонял, норовила огрызаться, припоминая ему шальную молодость и обзывала то бабником, то кобелём, так как на его совести остались многочисленные супружеские измены. И тем не менее ценила его, как хозяина, у которого в руках все дела спорились. И жила с мужем больше в ладу, чем в розне. Впрочем, бывало всякое, особенно на почве ревности, если узнавала о его шашнях на стороне, тут-то она ему спуску не давала. Но всё это давно осталось в прошлом. Здесь, в степи, жизнь чужбинная брала их в крутой оборот, зажимала хозяйственную хватку в железные клещи, вынуждала быть послушными колхозниками, и кое-как притерпелись с постылым советским укладом.
Единоличную жизнь не сравнить с нынешней, колхозной. До коллективизации, у себя на Орловщине, Староумовы слыли зажиточными, работящими крестьянами. Пять коров держали, да плюс ежегодный от них приплод, два кабана, несколько дюжин птиц, пару гнедых лошадей, да пару орловских рысаков для езды в губернский город. Всё это хозяйство приносило хорошую прибыль, да самих было четыре рта. Потом старик-отец помер, Иван стал хозяином. Вот тогда Иван Наумович женился, это было ещё да революции, а потом забрали на войну с германцем, а перед гражданской был уже дома. Да недолго – красные призвали, он видел за ними силу, приспособился, ненавидя советы. Однако по контузии и ранению отвоевался рано. Взялся восстанавливать домашнее хозяйство, пока был занят своим делом, настала мирная жизнь. Сперва поставил новый дом под железной крышей. И стало год от года подворье крепнуть, обновил весь посевно-уборочный инвентарь, приобрёл лобогрейки, чего раньше не имел, поставил амбары, соорудил ригу, сладил новый заплот, как крепостную стену с воротами. И в конце нэпа завертелась мыслишка купить трактор. Нэп власть свернула, затеяв индустриализацию. Хотя понимал: мечту о тракторе одному пока не осилить; надо было с кем-то скооперироваться; среди зажиточных крестьян тогда это было распространено. В самостийную артель вступали несколько крепких единоличных хозяйств, сообща им многое было под силу. Но объявили окаянную коллективизацию, власти распустили все коммуны и началось разорение всех зажиточных единоличников. Лошади, коровы ушли со дворов первыми, а потом выгребали зерно, целыми стогами увозили сено…
Сначала Староумов противился безудержному произволу, тайком прятал зерно, корма, резал птицу и кабанов, увозил продавать на базар. Однако с двумя тёлками по дороге в город его задержали, заставив вернуть скотину колхозу, не то с плеч полетит его кулацкая башка.
– Только попробуй отдай всё в колхоз, – грозила Полина, сверкая безумно-огненным взором. – Они с умыслом, как злодеи, нагоняют страху, а ты нюни развесил!
– Без тебя знаю… Но с советами шутки плохи – к стенке, и баста! Тут бедой пахнет, ходют страшные слухи: безбожно раскулачивают, угоняют людей, как скот за тридевять земель. А ты дома сидишь, на людей носа не высунешь! Так что в ссылку я не хочу – пусть подавятся…
– Не может быть, чтобы нас, трудяг, уравняли с лентяями. Что же советы рубят сук, на котором сидят? Тогда им, варварам, позор, но не нам!
– Какой там позор, новая метла никого не разбирает, давно надо понять… Ничего, схожу за справкой к ветеринару, что коровы больны сибирским ящуром. Мне хитрить не впервой…
Однако безбожная власть не верила ни людям, ни документам. Уполномоченные пришли на подворье, оглядели справных бокастых коровок, лошадок и всех увели. После этого Староумов совсем отощал, пал духом, поник, как ветла. Думал, что теперь навсегда отвяжутся. Да не тут-то было, пришли снова из сельсовета с уполномоченным. Им показалось мало ограбили. На этот раз приглянулся им под железной кровлей дом, пялили вовсю мощь зенки аж на самый конёк крыши и переговаривались, недобро при этом покосились на него, что-то вновь записали и ушли восвояси. А потом за этим последовал вызов в сельсовет, что Староумов с семейством подлежит выселению, в связи с чем ему и членам его семьи куда-либо выезжать запрещено.
Однако Иван Наумович воспринял это предупреждение не как реальную угрозу, а как подсказку к бегству, и глубокой ночью погрузил самые ценные пожитки на телегу, коня тайком пригнал с колхозной конюшни, и всей семьёй в путь от беды подальше.
– Ваня, дом надобно спалить! Эх, ты окаянный, босякам оставляешь? – взголосила жена, и чуть сама не спрыгнула с телеги.
– Отстань, нечистая! – взревел он, стегнув коня, телега дернулась и полетела за околицу деревни и кромешную темень.
– Сам ты такой, дьявол поганый! Кому хоромину оставили? А ну, Фролушка, беги – пук сенца подпали да сунь под застреху… – и тот был готов спрыгнуть с телеги.
– Сядь! – гаркнул на сына Иван. – Ты никак от жадности совсем с ума спятила, хочешь, чтобы нас догнали да прямиком в Сибирь умыкнули? Дура осатанелая, пусть подавятся!
И всей семьей Староумовы окольными путями выбрались из своих краёв и колесили по белу свету, пока не очутились на нижнем Дону близ Старочеркасска. «Ишь ты, сбежали от властей, как черти от ладана», – вздыхала Полина.
И сначала осели в каком-то глухоманном хуторе, нашлось им место, с помощью местных казаков поставили сбоку припёку хату. А потом продали хату и перебрались в окружную станицу. От былой казачьей вольницы тут осталось одно название. А ведь слыхали, если кого примут в казаки, тогда никакие враги не опасны, атаманская булава защитит. И вдобавок на посвящённых в казаки сваляться все привилегии. Однако оказалось и здесь то же самое: разорение, раскулачивание. Пришлось прикинуться погорельцами. Два года работали в колхозе, а до города, бывшей столицы казаков, было езды далековато, если надобно съездить по делам туда и обратно – уходил весь день. Хорошо, что были деньги припасены на обзаведение утварью, обстановкой и всем необходимым. Потом пришлось искать место поближе к городу, да такое, чтобы было подальше от властей. И таким под городом Новочеркасском оказался захолустный посёлок, население которого состояло тоже из таких же, как и они, Староумовы, беженцев, спасшихся здесь от раскулачивания и голода. Тогда это было всего лишь становище из землянок, в которых поселились беглые и городские, которых тут принудили заниматься сельским хозяйством.
Иван Наумович наткнулся на новопоселенцев совершенно случайно: поехал за брёвнами в Багаевскую станицу, но решил паромом переправиться через Дон и на телеге, чудом сбережённой вместе с конём, покатил дальше. Миновал станицы: Бесергеневскую, Заплавскую и увидел на высоком, вытянутом холме город, который венчал большой, с пятью куполами, собор. Город оказался бывшей казачьей столицей, проехал весь от одних Триумфальных ворот до других, тут, на рынке, остановились на ночлег, а потом поманилось разведать, что за земли лежат в степи и увидел далеко курившиеся дымки. Там только примерялись к строительству посёлка. И спустя год на голом пространстве, по обе стороны балки, как на дрожжах, стал расти хутор, присвоивший себе название колхоза «Новая жизнь». Но после убийства С.М.Кирова его переименовали, назвали именем убиенного вождя, а поселение стало называться Новой жизнью.
Староумов вскоре перевёз семью из станицы Маныческой, где продал свою хату и со всеми пожитками махнул прямиком сюда. Но прежде продал телегу и коня, так как чувствовал, что недолго его счастью длиться, отберут коня. И нанял для перевозки пожиток грузовик. Поселился в землянке. Какое-то время присматривался к жителям, и только потом нащупал подход к Жернову, заделался кладовщиком и сторожем. После долгих скитаний и мытарств, хлебнув немало лиха, Иван Наумович, наконец, расправил плечи, стал обживаться. Он так и не принял сердцем колхозный строй. Хотя делал всё, чтобы слыть одним из сторонников колхозного движения. Ведь деваться было некуда, пришлось усмирить непомерную гордыню единоличника и затаиться, пока не наступят перемены. И он лелеял в душе мечту, что рано или поздно возвернётся старый уклад. Но ожидаемого отката не последовало, проклятые советы задавали во всём гибельный тон жизни: изводили тайно людей, изничтожили среду для обогащения и обрекли на нищету. И сколько он страху натерпелся, когда наезжал в степь оперуполномоченный Вадим Соловьёв. А когда, видно, убрал «врагов народа», с тех пор больше не появлялся в посёлке. Даже в это захолустье достают щупальца карательного органа Советов. Он убедился – от них действительно нигде не укроешься. И тогда решил Иван Наумович, чем жить затаившимся врагом, стать заядлым колхозником, а под эту марку и при советах можно наживаться. Рассудив так, как это было уже сказано, Староумов наладил с председателем, а тогда ещё бригадиром Жерновым, земляческие отношения…
И земляческий их контакт длился уже больше двух лет. А когда однажды на наряде Жернов объявил, что из района получено указание откомандировать в область на курсы ветеринаров подходящего хлопца, Староумов замыслил позаботиться о судьбе сына Фрола. И пока председатель говорил, Иван Наумович два раза прошёлся перед Жерновым, чтобы тому дать понять: нечего больше подымать эту тему на людях, он уже всё решил… И к его радости, бабы и мужики, девки и парни, почему-то не отозвались на призыв председателя, словно учуяли и убоялись его, Староумова…