Полная версия
Беглая Русь
Но Жернову уже не первый раз доводилось слышать, как бабы и мужики протягивали его и злоязычно о нём отзывались. Он даже знал, от кого это больше всего исходило. С Семёном Полосухиным он нарочно остерегался связываться, а вот из баб председатель наказывал Пелагею Климову, Ульяну Половинкину, Павлу Пирогову, посылая их на самые тяжёлые работы, чтобы знали как перечить начальству. Домне Ермиловой он тоже не делал исключения: посылал с провинившимися. Но ей это не понравилось, как-то увидела его издали и, сказав товаркам, что сходит по женскому делу, заспешила перехватить председателя и увлекла его за весовую:
– И што ты меня в каторгу посылаешь? – бросила она с ходу.
– А ты бы меня при всех не полощила своим поганым языком, а защищала. Ещё раз услышу, взгрею по самое-самое… – он помахал перед её напудренным лицом кулаком. – Но смотри мне, чтоб со всеми работала, куда посылаю! Я твоему волю даю: в город ездит, чего вам ещё надо? По-хорошему, так и ты давай, слыхала?
– Дак Паша, Дёмку что отправляешь, это нам на руку, а вот бабы судачат, что у меня с тобой, сам знаешь что… А я им отпор даю и нарочно всем поддакиваю, чтобы о нас дурно не тарахтели… да и Демиду, чтоб тишком не донесли…
Жернов недовольно крякнул, покраснел. Но ничего не ответил, машинально махнул рукой и торопко пошагал из-за весовой, куда его Домна чуть ли не силком затащила…
И перед Костылёвым, как бы оправдывая свои крутые меры, говорил:
– Молоть языками что ни попало горазды, вот пусть одни сеют, а другие мелют кукурузу! – И бригадиру наказывал с этих баб глаз не спускать, чтобы не сидели без дела.
А Екатерине Зябликовой Жернов тоже оправдывающимся голосом пояснял:
– Ничего, Екатерина, станет полегче, твоя дочь будет учиться дальше. Она у тебя старательней многих девок, я её не обижу, не позволю, чтобы на ней ездили самые крикливые бабы, у которых языки длинные, а руки до работы не доходят…
– А что теперь горевать, Павел Ефимович, – отвечала Екатерина, – она и учиться уставала. Ведь ходить в школу не ближний свет, одна дорога только изматывала. А для некрепкого организма на ферме тоже, конечно, нелегко. Но для семьи хоть какая да польза.
– Вот это верно сказала! Я это сразу уразумел, думаю, как-то надо помочь многодетной семье! – ухватился Жернов, чтобы предстать в глазах простой, но умной бабы, этаким благодетелем.
Так миновал непростой год для Нины, работа на телятнике и радовала, и огорчала. Радовала потому, что нравилось ухаживать за милыми телятками, а огорчала в непогоду, когда из грязи еле ноги вытаскивала. При всём при том не было приличных резиновых сапог, вместо которых приходилось надевать кирзовые, тяжёленные и не столь удобные для девичьих маленьких ножек, которые сбивала часто до мозолей.
С десятилетнего возраста Нина наблюдала, как люди из землянок перебирались в построенные своими руками хаты. С тех пор посёлок разрастался, хаты вставали, как грибы после дождя. Через три года после его основания по обе стороны балки уже насчитывалось до тридцати хат. И на окраинах улицы продолжали закладываться всё новые, как приезжими, так и своими. Бывало кто-то уезжал, хату свою продавали новоприезжим, а если где-то на стороне не находили лучшей доли, возвращались на старое место. И вот такие пока временно жили в землянке, а этим временем строили себе новые хаты…
Нина Зябликова немного гордилась, что их семья оказалась в числе первых, кто основал посёлок Новая жизнь. Вот и ребята, уходя в армию из только что отстроившегося посёлка, а домой возвращались в неузнаваемо выросшее одноулочное поселение. Свидетелем перемен первым стал Давыд Полосухин, отслуживший срочную. Когда-то в глазах маленьких девочек он казался весьма рослым и крепким парнем. Но спустя три года он выглядел не таким уж большим, каким представлялся тогда. Впрочем, сначала Нина с трудом узнала прежнего зубоскала, казавшегося заносчивым гордецом. Разумеется, девичий интерес к Давыду распространялся не как к тайно любимому парню, которого ждала из армии с самонадеянным упорством. Просто на Давыда Нина глядела не больше, чем на бывшего солдата, первое время не снимавшего военную форму, которая его очень украшала. Конечно, он это знал, и хотел нравиться девушкам, что откровенно читалось на лице и виделось в походке, с какой важностью он вышагивал мимо девушек с военной выправкой бравого молодца. Одно время на вечёрках Давыд становился центром всеобщего внимания. Правда, такие девушки, как Нина, даже немного его побаивалась, точно заезжего кавалера, способного искусить и уехать восвояси. Но Давыд оказался вовсе не таким, Нина видела, каким растерянным взглядом он смотрел то на Зину, то на Валю. У парня явно разбегались глаза; он затруднялся сделать выбор своей, единственной.
Нина сочувствовала старшим подругам в том, что двойственное поведение бывшего солдата вызывало у них досаду, удивление, так как лелеяли тайное желание достаться завидному кавалеру. Она с интересом наблюдала за негласным единоборством девушек. Но стоило Зине частушкой привлечь к себе интерес парня, как Давыд выбрал Валю. Но чем всё закончилось, мы уже знаем. Чуть позже Нина тоже не осталась без внимания Давыда. Однажды он с таким интересом уставился на неё, будто раньше никогда не видел. Впрочем, так оно и было: за годы его службы в армии, из маленькой и худенькой девочки, Нина превратилась в расцветающую девушку. Как-то раз с тока Давыд направлялся в МТС; при виде юной соседки он убавил шаг, кинув на неё такой удивлённый взгляд, когда вдруг открывается невиданная доселе красота. Хотя раньше её замечал, но, как слепец, не придавал ей никакого значения. Уловив её не столь приветливый взор, Давыд неожиданно смутился, поэтому пришлось всё свести к шутке:
– Ну как суседка дела? – нарочно, коверкая слово, спросил он.
– А как сажа бела! – отрезала не церемонясь Нина, испытывая вместе с тем некоторое стеснение и досаду оттого, что Давыд даже не соизволил подыскать для неё более приятные слова, и, как всегда, не обошлось без нотки насмешливости, чего девушка не выносила. Если бы парень имел какое-то серьёзное намерение, он бы вёл себя сдержанно, но никак не развязно. И Даныд это понял по её ответу, каким бы она ни за что не ответила своему жениху.
– Нинок, приходи на вечёрку, может, погуляем? – предложил он весёлым тоном.
– Тебе есть с кем гулять! Или двух девушек мало? – поинтересовалась Нина, обернувшись к Давыду, стоявшему к ней лицом поодаль. Она увидела, как блеснули его молочно-белые зубы, с каким неприкрытым ехидством на её реплику раскрылись его губы, и сбоку рта пролегли тонкие морщинки. Вот в этом и был весь Давыд; она понимала Зину Половинкину, которая, по словам подруги Капы, откровенно вздыхала по нём, хотя точно не знала, тот ли ей нужен?
Прошла дождливая осень; миновала тёплая зима; стремительно наступила ранняя весна; раньше срока закончилась посевная и снова подходила уборочная страда. С телятника Нину вместе с другими девушками снимали на подготовку тока для ссыпки нового урожая в длинное каменное зернохранилище, где несколько девушек полынными вениками подметали цементные полы. В раскрытые широкие двухстворчатые двери серыми клубами, с привкусом горькой полыни, валила густая пыль.
Вот и началась уборочная страда, первые грузовики свозили с полей на ток молодое янтарное зерно. Нина попросилась работать на элеватор, под большим высоким навесом, где был установлен широкий бункер, куда с ленточного транспортёра водопадом сыпалось провеянное зерно нового урожая, уродившегося спустя два года после рекордного сбора зерновых, в общем-то, неплохим.
Две молодые бабы деревянными лопатами, с обеих сторон большой кучи нагребали янтарное, чистое зерно на ленточный транспортёр, который приводился в движение агpегатом, подпитанным током от местной дизельной подстанции. От неё, располагавшейся в ста метрах от тока, сухой ветерок доносил запахи масла и солярки. Двигатель создавал монотонный, беспрерывный, рокочущий гул. На току пахло пылью, запахами масел, солярки, нагретым на солнце металлом и зерном. А из степи, изрезанной балками и лощинами, веяло высохшими травами: полынком, чабрецом, чередой, коноплёй, пыреем. И весь этот душистый настой ветерок смешивал с сухим запахом жнивья, скошенного и обмолоченного хлеба.
На востоке степь больше чем, где-либо изрезана пологими и крутыми балками, во влажных глубинах которых били студёные ключи, растекавшиеся по всему руслу, наполнив его этакими болотистыми топями. Если ветер дул с востока, то из балок к посёлку и колхозному двору веяло родниковой свежестью, настоянной на иле и кисловато-терпком репейнике. Солнце палило так нещадно, что становилось нестерпимо работать не только на полях, но и на току, где от жаркого пекла можно было спрятаться только в тени молодых акаций и тополей, или в прохладном каменном зернохранилище. Xорошо, что на току было достаточно воды от протянутой несколько лет назад городской линии водопровода, позволившей установить на каменных столбах металлический объёмный резервуар для подвоза воды на фермы и свинарник, птичник и кошару. А молодёжь набирала в вёдра из колонки охладительную влагу и прямо тут же обливалась, спасаясь от нестерпимого зноя, тогда как работающим на полях бабам и мужикам приходилось терпеть жару, пока подвезёт воду дед Пантелей в деревянной бочке, поставленной на бричку…
Глава 13
За последние годы заметно постарел Семён Полосухин. Некогда его тёмно-русая, густая борода засеребрилась клоками седины. Теперь он реже её подстригал, отчего она, естественно, становилась длинней и кудластей.
Года два назад умерла его престарелая мать Степанида, последние месяцы она уже не вставала, совершенно ослепла из-за болезни почек. После её смерти хата как бы совсем опустела. В ту пору в армии служили оба его сына Давыд и Панкрат. И жизнь Семёну показалась какой-то скособоченной, враз утратившей доселе казалось нерушимую цельность. И такое положение усугубило его настроение, отчего он на время потерял интерес к хозяйству. Но когда отслужил срочную службу Давыд, Семён как-то враз приосанился, оживился, гордо держа перед односельчанами голову. Недавнее горе, вызванное смертью матери, притупилось, а потом и вовсе стало забываться, и для Семёна открылась новая полоса жизни. А туда-сюда скоро возвернётся и младший – Панкрат, вот тогда совсем станет веселей, радость заполнит душу до отказа. К нему вновь возвращались жизненные силы, он с новым порывом возьмётся за обустройство своего подворья…
По-своему радовала Семёна и дочь Стеша; она уже почти выросла, расцвела в милую и привлекательную девушку. В отличие от своих насмешливых братьев она была не очень общительная, всегда серьёзная, с постоянно удивлённо взиравшими на мир серыми настороженными глазами. Длинную русоволосую косу она любила укладывать на макушке этакими кольцами, чтобы выглядеть совершенно взрослой.
Стеша и Нина были ровесницы, в школе сидели за одной партой. Они всегда находили о чём-либо поговорить. Стеша, склонная к искренности, поразительно точно толковала повадки людей. И первым под её критику попадал брат Давыд, манеры которого сестра резко осуждала даже при нём. Но колкие замечания сестры Давыда только смешили, и в свой черёд он называл её шутливо «грызуньей». А то и всерьёз нападал на Стешу из-за того, что с девчатами бегала к солдатам в греблю, а он не потерпит посрамления их семьи. Стеша на это только сокрушённо покачала головой, но брату ничего не ответила, ведь действительно она увлеклась солдатом. Но он закончил службу, уехал, обещал написать и какое-то время девушка ждала от него весточки. А потом на вечёрках тайком вздыхала по гармонисту Грише, чувствуя себя одинокой, местные же ребята ей почему-то не нравились, если не считать городских, на которых она серьёзно не рассчитывала. На вечёрках она почти не отходила от Нины. Но та, бывало, о чём-то секретничала с Капой, которая тоже считалась её душевной подругой, что вызывало у Стеши обиду, которую ей не выказала ни разу.
Серафима приучала свою дочь к набожности и смирению, Стеша с матерью не спорила, её вера в Бога касалась только края сознания девушки, так как современную жизнь она впитывала быстрей, чем молитвы. И хорошо сознавала, что прежнее почитание религии уходило в прошлое, но что не собиралась доказывать матери.
Также и Семён не видел в молитвах жены насущной необходимости. Серафима жила в благочестии и почитании всех религиозных праздников. Для жены вера в Бога была всей составной её жизни, хотя вслух она редко заговаривала о Создателе и не принуждала мужа к глубокой вере; её удовлетворяло лишь то, что, глядя на иконы, он украдкой крестился. А вот сыновья, одурманенные советской действительностью, хотя откровенно не обращались к религии, но по-своему признавали ту силу, которая властвовала над всеми людьми. Но бывало, Серафима бранила сыновей за непослушание, шедших на поводу властей, запрещавших веру в Христа-Спасителя, закрывая и разрушая по стране церкви и храмы. «Сатана пришёл в мир, – говорила она сыновьям, когда они были детьми, – чтобы люди ужаснулись его злодеяниям и сильней уверовали в Бога. И пока это не сбудется, дьявол не уйдёт восвояси!»
Но в то время новые порядки уже брали верх над сознанием сыновей, хотя они не высмеивали неистовую набожность матери. На иконы взирали вполне терпимо, как на неотьемлемую часть обстановки в хате. И уважительно относились как к отцу, так и к матери. И отношение Семёна к жизни и людям определяло их нравы…
Собственно, к председательству Жернова Семён давно притерпелся. И даже где-то в глубине души безотчётно его побаивался, так как районное начальство Павла привечало. В своё время арест бывшего председателя колхоза Сапунова посельчанами единогласно связывался с восшествием Жернова на председательский пост. А при вступлении его в партию той же участи подвергся Семакин, о судьбе которого больше никто ничего не слышал. А после ходил слух, что поводом ареста Семакина послужил его отказ продвинуть Жернова в кандидаты партии большевиков… Хотя впоследствии вопрос о вступлении Жернова в партию был всё равно положительно решён не без помощи секретаря Пронырина, ради которого председатель колхоза делал всё, чтобы план поставки хлеба государству выполнялся.
Эти печальные обстоятельства вызывали у людей некий суеверный страх, в связи с чем Жернов воспринимался сущим душегубом или посланцем самого дьявола, вдохнувшего в него злой дух. Но об этом предпочитали помалкивать…
А потом по его инициативе колхоз назвали именем Кирова, погибшего якобы от руки врагов Сталина, мудрей которого нет нынче вождя и учителя всех народов. Но правду покушения еще не скоро узнают. Однако со временем всё плохое забывается, как будто ничего и не было. Год от года дела в колхозе понемногу шли на подъём. Можно сказать, свои обещания улучшить жизнь Жернов неукоснительно выполнял, все колхозники от колхоза получили по земельному наделу и по тёлке, которые давно стали коровами, незаменимыми кормилицами.
Через нескольких лет, ещё не успели с плодовых деревьев облететь первые листочки, как по распоряжению нового председателя сельсовета Андрона Рубашкина прискакал уполномоченный, чтобы пересчитать молодые фруктовые деревца на тех подворьях, где они были высажены. И почему-то посланец сельсовета первым делом завернул к подворью Семёна Полосухина. В это время Серафима возле деревянной колоды размашисто, по-мужицки, рубила хворост на растопку печи летней кухни, чтобы потом на жару выпекать хлеба. Но при виде спешившегося у плетня всадника в картузе и в сером хлопчатобумажном костюме, привязывавшего к столбику калитки поджарого коня, она решительно воткнула в чурбан колун и, неумолимым хищным взором степной орлицы уставилась на приезжего. Мужчина средних лет, поправив аккуратно на голове картуз, держа под мышкой кожаный планшет, отворил оплетённую лозняком калитку.
Серафима тотчас уловила, что гость, наверное, из района и сердито нахмурилась, ведь от нынешних властей только и жди какого-то подвоха.
– Доброго здоровьица, хозяюшка! – неожиданно громко заговорил непрошенный гость, нарочито весёлым тоном, словно этим самым подчеркивал, что у него самые мирные намерения и нечего супить брови. Он всё также держал в руке, снятую с луки седла, плоскую кожаную сумку, на которую почему-то неотрывно смотрела Серафима. – Где твой хозяин? – спросил следом тот.
– А что, хозяйки, чай, мало? – неприязненно глядя на вошедшего мужчину во двор, ответила Серафима. Её голова была плотно покутана белой косынкой. Она вытерла со лба ладонью капельки пота. На ней как всегда была тёмная полотняная юбка и светло-серая кофточка. Мужчина рассмотрел её внимательно.
– Да в принципе ничего. Для такого дела сгодится и хозяйка! Вот только разговор сугубо мужской, – несколько замявшись, ответил приезжий, машинально проведя рукой по лбу, всё еще разглядывая женщину, обликом походившую больше на монашку, чересчур строгую и осанистую, даже не похожую на колхозницу. Сразу видно, что недовольна жизнью, решил уполномоченный, вот в каком глухоманном крае прячется контра. А баба по-своему красивая, в ней заключена русская красота, сохранившаяся с древних времён. И говорят, муж у неё такой же, впрочем, по усадьбе видно, хозяин ладный, всё отделано по науке ремесла…
– Нет хозяина… уехал по делам в соседний хутор, – ответила Серафима, глядя долго на уполномоченного, желая выяснить, по какому вопросу тот к ним вдруг пожаловал? – Так что вам нужно?
– У меня бумага из сельсовета, предписание, мне ждать некогда, надо срочно осмотреть усадьбу. Обсчитать все постройки, если высажен молодой сад – пересчитать деревья и поставить всё на учёт.
– Господи, спаси, а что их учитывать, они, поди, не убегут в степь, недавно посажены во сыру землицу, ещё не плодоносят, ожидать долго, – укоризненно-смягчённым тоном произнесла хозяйка, глядя на мужчину холодным недоволным прищуром и настороженно.
– Без вас известно, что не убегут, зато учёт молодых садов для социалистического хозяйствования вести необходимо сегодня. Плохо, что вы это сами не понимаете, в следующий раз будьте добры докладывать и регистрировать, что прибавляется на подворье, – пространно заявил тот, довольно чеканным тоном.
– Ну, коли воля ваша, считайте! Но какая от этого выгода? – обречённо пожала она плечами, глядя на мужчину сомнительно.
– Прямая, мать, чтобы знали социалистический путь без уклона в частницу. И никаких там чрезвычайных отклонений от коллективного хозяйства к частнособственническому курсу! – сказав это, уполномоченный пошагал через двор, мимо сарая туда, где как paз начинался молоденький сад, а за ним был виден огород.
Записав в раскрытый блокнот пересчитанные саженцы, он бегло осмотрел белёные постройки подворья: сарай, хату, летнюю кухню, курник и в самом заду двора стога сена и соломы, сложенные умелой хозяйской рукой. И всё подворье удивляло ухоженностью и чистотой…
Вскоре уполномоченный, отвязав коня и взяв его под уздцы, пошёл с ним к следующему двору. А Серафима, конечно, ему соврала, когда сказала, что Семён якобы уехал в хутор Большой Мишкин, поэтому перекрестилась несколько раз за согрешение перед Богом. Тогда как на самом деле Семён с сыном Давыдом ушли с кирками и лопатами в каменку рубить ракушечник для затеваемой новостройки на краю посёлка, где накануне за несколько вечеров сделали разметку и выкопали под закладку фундамента траншею…
В посёлке Новая жизнь ещё только-только намечались создаваться молодые семьи, а их родители, вот как Семён, уже подумывали о стройке своим сыновьям жилья. Ещё Давыд не успел как следует освоиться на гражданке, как у Семёна забродила мысль заготовить стройматериалов на постройку хаты. Ведь всё равно рано или поздно сын надумает жениться. Тем не менее от задумки до воплощения прошло два месяца, когда Семён заговорил с Давыдом о волновавшем его, отца, замысле, поскольку он не надеялся, что сын этак самочинно, издалека, наводящими мыслями, заведёт с ним животрепещущий для него, Давыда, разговор. Но молодому, беспечному парню, видимо, практическая смекалка вовремя не доходит до ума, чтобы обдумать то, как удобней всего устроиться в жизни. И тогда Семён подошел к сыну со своим наставлением:
– Хочу с тобой, Давыд, обмозговать, как нам судьбу твою выгодней обыграть, – начал степенно Семён, поглаживая бороду натруженной ладонью. – Ты, поди, уже настоящий мужик, надысь туда-сюда и жениться захочешь! Так говорю? А нам, – сам скумекай, – в хате всем скопом жить будет дюже тесно. Я эвон, хорошо помню себя молодым, не успел подать голоса своему тятьке, что хочу жениться, как он мне: ставь избу, а потом решай что и как! Ведь у нас братьев и сестёр была – дюжина! Всем в избе трудно было разместиться своими семьями. И строили избы одна к другой…
– Батя, чего там зря балакать: надо так надо, я не гордый. Может, правда к осени женюсь, вот и хату зачнём ставить?
– Вот и хорошо, а скажи-ка лучше наперва, чью девку на примете держишь? – прищуря лукаво глаза, спросил Семён.
– А вот этова пока, батя, не скажу, не донимай расспросами, – буркнул Давыд и потупил стеснительно взор.
– Никак девки Прошки Половинкина приглянулись? – заговорщически хитро подмигнул Семён. – А что скрывать, скажу без обиняков – девки у него все гарные, даже младшая Майка уже невестится. Но их отец, Проха, как хозяин, мне не шибко нравится, потому как погулять да поволынить любит. А вот Зина вылитая в отца, чересчур бедовая, но работает старательно, это, пожалуй, у неё основное: можешь взять на заметку. Зато Капа посмирней, но жалко, что ещё молодая…
– Будет тебе, батя, девкам кости перемывать, небось им там икается, – бросил Давыд со смешком и, подумав незаметно для себя прибавил, словно говорил товарищу: – Просто Зинка много о себе воображает…
– Тоже верно подметил, ветерок так и свистит в голове. Кавалеров у нас пока кот наплкал, но зато девок дюже много, а стоит приехать на стрельбище солдатне, так у девок ушки на макушке. Бывало ночью до ветру встанешь, а из каменки слышны смех, визги… Эх мать твою, себя молодым вспоминаю! – и он с раззявленным ртом почесал задумчиво затылок.
– Ничего, батя, хватит и нам! Но я хочу узнать, можно ли сейчас, без сговору с невестой, к ней сватов засылать?
– А, эвон, оно что… конечно, старина дело хорошее. Только, поди, она не всей молодёжи нравится. Я намедни тебе говорил уже, что мы с матерью сходились по сговору старших. Ничего, Давыд, коли хату построим, Зинка с ходу пойдёт, – подбодрил отец. – А можно и самим сторговаться. Я этот обряд, признаться, очень уважаю, так даже намного интересней!
– Мы же не в России живём, а на Донщине, тут свои казацкие традиции, говорят, ещё и выкупы требуют?
– Какие у нас здесь казаки, одни залётные кацапы, как и тут издавна обитают одни беглые, а мы как раз тоже почитай из таковских…
– Вот ежли казачку из станицы приметишь, тогда помозгуем, как сосватать. Ладно, довольно нам балясы точить, это уже политиканством пахнет, – заметил тихо Семён. – Ты служил, в армии небось слыхал разное, а я всё остерегаюсь у тебя спросить, сынок. И сам, поди, оттого и молчишь, что трезвонить нельзя? Небось, разного слыхивал, что касаемо врагов народа, а?
– Нет, батя, такие разговоры в армии не поощряются. К тому же объезжать танки – это сродни укрощению породистых лошадок. Полигон, батя, огромный, там тебе и горы, и реки, и обрывы, и на учениях надо бить на поражение как настоящего врага. Манёвры – это та же война! – с гордостью отвечал Давыд. – А вот дезертирство в нашей части было. Военных тоже сажают, а явных предателей даже расстреливают…
– Ладно, ладно, довольно, Давыд, а то ненароком мне выболтаешь тайну, что опосля жалеть придётся, – остановил решительно, с чувством неистребимой опасности за сына Семён. Ты на людях, на ваших игрищах молодёжных, такие разговоры остерегайся вести. Слыхал я, что везде из НКВД есть свои люди…
– Чего ты так испугался, про манёвры и в газетах пишут! Наша армия самая большая и мощная в мире… Шпики уже пройденный этап, батя, я не боюсь.
– Это хорошо, так и надо, чтобы буржуй боялся! Лишь бы войны с Германией не было. А то люди болтают всякое…
– Ничего, коли попрут танками, мы накроем германцев своей мощной бронёй. Но пока очень важно укрепить границу и баста, батя…
В воскресенье Семён с Давыдом с раннего утра снарядились в каменку с необходимым инструментом ломать ракушечник. За тяжёлой работой вели житейские разговоры, стараясь говорить негромко, как будто их кто-то мог тут ненароком подслушать. Но, как говорится, чем чёрт не шутит, а бережёного бог бережёт. Однако на исходе августа день выдался чересчур жарким. Правда, знойное солнце без конца ныряло в белоснежные облака, словно пряталось от своего же нестерпимого пекла. Тёплый ветерок овевал голые, замокревшие от пота загорелые спины мужиков. Вокруг пахло пожухлыми, вылинявшими травами, но сильней всего полынью и чабрецом, реже репейником и чередой, запахи которых без конца то чередовались, убывая, то смешивались в один сильный пахучий настой, пьянивший сознание, как выдержанное, старое вино…