Полная версия
Каска вместо подушки. Воспоминания морского пехотинца США о войне на Тихом океане
Один из моих соседей по палатке, прозванный Борцом из-за недюжинной силы, массивных габаритов и недолгой карьеры на ринге, не понимал, что происходит. Он стоял передо мной, но был таким крупным, что оказался одновременно перед двумя санитарами – справа и слева от него.
Пока санитар справа протирал тампоном и колол его правую руку, санитар слева делал то же самое с левой рукой несчастного.
Борец перенес два укола, даже не вздрогнув. Но затем, прямо у меня на глазах, причем так быстро, что я не успел сказать ни слова, оба санитара выполнили привычные движения руками и не глядя вкатили Борцу, не успевшему сделать шаг, еще два укола.
Это оказалось слишком даже для Борца.
– Эй, сколько вы мне вкололи?
– Одну дозу, кретин, двигайся вперед!
– Одну? Да я получил четыре!
– Ну да, конечно, и еще ты командир базы. Я же сказал, продвигайся вперед, ты всех задерживаешь.
– Он говорит правду, – вмешался я. – Он действительно получил четыре дозы. Вы оба сделали ему по два укола.
Санитары несколько растерялись. Туповатая физиономия Борца выражала явную досаду, а я был слишком уж возбужден. Они подхватили Борца под руки и повели к доктору, который, впрочем, не выразил беспокойства. Окинув взглядом стоящую перед ним гору мышц и мускулов, он поинтересовался:
– Как самочувствие?
– Нормально, только они меня разозлили.
– Ладно. Думаю, с тобой все будет в порядке. Если почувствуешь головокружение или тошноту, дай мне знать.
Спешу сообщить, что никакого головокружения Борец так и не почувствовал, что же касается тошноты, то с ней пришлось бороться наиболее впечатлительным из нас, кому довелось наблюдать, как пятнадцатью минутами позже Борец расправлялся с куском мяса.
На стрельбище я впервые получил возможность в полной мере оценить способность морских пехотинцев к ругани. Отдельные проявления этого самобытного, виртуозного мастерства проявлялись и в бараке, но это было ничто по сравнению с всеобъемлющим богохульством и вопиющей непристойностью, которые мы наблюдали на стрельбище. Здесь были сержанты, которые не могли произнести и двух фраз, не вставив между ними ругательства или не призвав на чью-нибудь голову проклятия. Слушая их, мы не могли не содрогаться, а самые религиозные из нас начинали пылать от гнева, мечтая вцепиться в глотки богохульникам.
Очень скоро нам предстояло к этому привыкнуть, да и самим начать грешить тем же. Позже мы поняли, что все это – показная бравада, а вовсе не наступательное оружие. Но вначале мы были шокированы.
Как можно было из обычных проклятий, пусть даже самых свирепых, создать целое искусство? Это не была злобная хула, стремление очернить, облить грязью. Обычная ругань, сквернословие, богохульство, не слишком грозное, зато удивительно разнообразное.
Первым всегда было слово. Уродливое слово, состоящее всего лишь из четырех букв, которое люди в форме трансформировали в самостоятельную часть мира лингвистики. Это был предлог, дефис, гипербола, глагол, существительное, прилагательное, даже, пожалуй, союз. Оно было применимо к еде, усталости и метафизике. Оно использовалось везде и не значило ничего, по сути своей оскорбительное, оно никогда не применялось по прямому назначению. Оно грубо описывало половой акт и никогда не использовалось, чтобы описать его в действительности. Низкое, оно означало возвышенное, уродливое – характеризовало красоту. Это слово входило в терминологию бессодержательного, но его можно было услышать от священников и капитанов, рядовых 1-го класса и докторов философии. В конце концов, имелись все основания предположить, что, если нашу беседу услышит посторонний человек, не слишком хорошо знающий английский язык, он легко докажет путем несложных подсчетов, что это короткое слово – определенно то, за что мы сражаемся.
На линии огня озлобленные сержанты, пытаясь за донельзя сокращенный срок обучения сделать из нас более или менее метких стрелков, наполняли воздух руганью и проклятиями. Морские пехотинцы должны уметь стрелять из положения стоя, лежа и сидя. Вероятно, потому, что из положения сидя стрелять труднее всего, эта позиция была наиболее популярна на стрельбище острова Пэрис.
Нам внушали всю необходимую науку в течение двух дней на проклятых, пузырящихся дюнами песках острова. Мы сидели на солнце, а песок покрывал наши волосы, забивался в глаза, нос, рот. Сержантам было наплевать на песок, пока он не попадал на смазанные металлические части наших винтовок. Не было прощения тому несчастному, кто позволял этому случиться. Наказание следовало незамедлительно: неслабый удар и череда отборных ругательств, выкрикиваемых прямо в ухо провинившемуся.
Чтобы принять правильное положение сидя, следовало подвергнуть себя пытке растяжением на дыбе.
Винтовку следовало держать в левой руке в ее «центре равновесия». Но левая рука, продетая в петлю ружейного ремня, идет вверх по руке к бицепсу, где он затянут невероятно туго. А когда при этом сидишь со скрещенными ногами в позе Будды, приклад ружья располагается в нескольких сантиметрах от правого плеча. Загвоздка в том, чтобы удобно расположить приклад у правого плеча – так, чтобы к правой руке можно было прижаться щекой, посмотреть вдоль дула и выстрелить.
Попробовав выполнить такой трюк в первый раз, я пришел к выводу, что это невозможно, если только в средней части спины не поместить шарнир, который позволил бы каждой стороне моего торса поворачиваться и наклоняться вперед. Иначе никак. В противном случае ремень перережет мою левую руку пополам, или же голова с треском отвалится, не выдержав напряжения от поворота и вытягивания шеи. Хотя, конечно, можно попробовать рискнуть и прицелиться с помощью одной руки, представив, что в руке не винтовка, а пистолет. К счастью, если здесь уместно это слово, решение принимал не я.
– Проблемы? – милостиво поинтересовался сержант.
Его приторно-сладкий тон должен был насторожить меня, но я принял его за неожиданный проблеск человечности.
– Да, сэр.
– Ничего, поможем.
Я опомнился, но было уже слишком поздно. Я попался. Оставалось только взирать на сержанта отчаянными, молящими глазами.
– Так, парень, ты крепко держишь винтовку левой рукой. Прекрасно. Теперь действуем правой. Так… так… Это тяжело, не так ли?
А тем временем сержант Ревун просто-напросто сел на мое правое плечо. Могу поклясться, я слышал, как оно хрустнуло. Я решил, что со мной все кончено, но на самом деле ничего не произошло, разве что мое многострадальное плечо чуть-чуть вытянулось. Пытка сработала. Мое правое плечо все-таки встретилось с прикладом, а левая рука осталась неповрежденной. Вот как я осваивал невыгодную позицию для стрельбы.
Я видел только одного японца, убитого выстрелом, произведенным из такого положения, причем когда противник не вел огонь.
И все же оставалось только удивляться, как нас сумели-таки научить стрелять за те несколько дней, что мы находились на стрельбище, вернее, научить тех немногих, кому это было необходимо. Большинство из нас умели стрелять, даже, что самое удивительное, мальчишки из больших городов. Я не знаю, как и где на необъятных бетонно-стальных просторах наших современных городов эти парни сумели достичь столь высокого мастерства, но стрелять они действительно умели, причем неплохо.
Все южане умели стрелять. А парни, прибывшие из Джорджии и Кентукки, были лучшими.
Они молча сносили унижение от ружейного ремня, сидя в песчаных дюнах. Но когда нам выдали боевое снаряжение, они с презрением отнеслись к столь ненадежной поддержке. Они крепко зажимали приклад под подбородком и производили выстрел. Инструкторы закрывали на это глаза. В конце концов, нет смысла спорить со стрелком, всегда попадающим в яблочко.
Я оказался одним из тех, кто не нюхал пороха. Раньше я ни разу не стрелял из винтовки, если не считать случайно выбитых мною двадцати двух очков в тире на ярмарке. «Спрингфилд» 30-го калибра казался мне настоящей пушкой.
Впервые на стрельбище я прибыл с двумя обоймами на пять патронов каждая и строгим предупреждением «Заряжай и закрывай», полученным от сержанта. Я почувствовал себя маленьким зверьком, на которого вот-вот наедет автомобиль. Затем до меня донеслись страшные слова:
– Все готовы на линии?.. Огонь!..
Трах-тарарах!
Это выстрелил мой сосед справа. Грохот, казалось, разорвал мои барабанные перепонки. От неожиданности я даже подпрыгнул. И через мгновение вокруг меня все смешалось, слилось в единую грохочущую на все лады какофонию. Еще секунда – и в нее вплелся голос моего «Спрингфилда». Выстрел, выброс гильзы, перезарядка. На десять выстрелов потребовалось несколько секунд. Затем наступила тишина, и с ней появился странный звон в ушах. В них звенит до сих пор.
Мне потребовалось немного времени, чтобы преодолеть робость и начать получать удовольствие от стрельбы. Конечно, не обошлось без ошибок, характерных для всех новичков. Я палил по другой мишени, не попадал в яблочко, не учитывал сноса ветром. Но я быстро учился, и, когда подошел день зачетной стрельбы, я не сомневался, что получу значок инструктора. Этот знак вполне может быть приравнен к медали за храбрость. К тому же его получение означало дополнительную ежемесячную сумму в пять долларов, что немаловажно, когда получаешь двадцать один доллар.
День нашей зачетной стрельбы, иными словами, день, когда результаты, которые мы покажем, станут официальными и по ним будет определяться квалификация, был очень ветреным и зверски холодным. Я помню зловещую, гнетущую обстановку и то, как я отчаянно мечтал оказаться поближе к костру, вокруг которого собрались сержанты, курившие сигареты и изображавшие веселость, которую, я уверен, никто чувствовать не мог. Весь день у меня ужасно слезились глаза. Когда мы вели огонь на 500 метров, я почти не видел мишени.
Результаты оказались, прямо скажем, жалкими. Я не получил вообще никакой квалификации. Несколько человек получили знаки меткого стрелка, были выявлены двое или трое снайперов. Значок инструктора не получил никто. Зато, «отстрелявшись», мы стали морскими пехотинцами. Нам следовало обучиться еще некоторым приемам, в частности обращению со штыком и стрельбе из пистолета, но эти навыки занимали более низкое место по шкале ценностей, принятой в морской пехоте. Оружие морского пехотинца – винтовка. Поэтому, отбивая шаг по мостовой по дороге в барак, мы чрезвычайно гордились тем, что освоили «спрингфилд». Ну, по крайней мере, попытались это сделать.
Теперь мы стали ветеранами. Подходя к бараку, мы столкнулись с группой только что прибывших новобранцев. Они еще были одеты в гражданскую одежду и показались нам какими-то неопрятными, взъерошенными, жалкими, как птицы, промокшие под дождем. Словно повинуясь некоему инстинкту, мы хором выкрикнули: «Вы еще пожалеете!» Ревун довольно ухмыльнулся.
3
За пять недель с нами сделали все, что могли. Оставалась еще неделя обучения, но долгожданные и желанные перемены уже произошли. Самым важным в происшедшей с нами трансформации было вовсе не то, что наша плоть стала мускулистее, рука тверже, а глаза зорче. Мы изменились духовно.
Я стал морским пехотинцем. Это автоматически возвышало меня над бредущими стадами других солдат. Теперь я с пренебрежением говорил о солдатах («собачьи морды») и матросах («наездники на швабрах»). Я грубо хохотал, когда сержант едко отзывался о Вест-Пойнте[2] как о «школе для мальчиков на Гудзоне». Я принимал как истину, которую невозможно проверить, рассказы об армейских и морских офицерах, которые отказывались от присвоения офицерского звания и шли в морскую пехоту рядовыми. Я приобрел обширный запас знаний об истории Корпуса и с удовольствием рассказывал анекдоты о непобедимости прошедших огонь и воду морских пехотинцев. Я стал невыносимым для всех, кроме других морских пехотинцев.
Всю следующую неделю мы почти ничего не делали, ожидая назначения. Мы вели разговоры исключительно о морских вахтах и нарядах. Это были грезы наяву. В них все мы носили голубую форму, безудержно пили, танцевали, совокуплялись и играли в доблесть. Иногда в разговоре проскальзывало название «Нью-Ривер» – случайно, как временами в беседе ненароком всплывает имя «паршивой овцы» в семье. Так называлась база, где велось формирование 1-й дивизии морской пехоты. В Нью-Ривер не носили голубую форму, там не было девочек и танцев до упаду. Там было только много пива и бесконечные болота вокруг. Упоминание о Нью-Ривер всегда вызывало болезненную, неловкую паузу в разговоре, которая длилась до тех пор, пока неприятное впечатление не забывалось, погребенное под волной новых радостных предположений.
Наступил день отъезда. Мы побросали свое морское снаряжение в грузовики, оделись и собрались на площадке за бараком. Мы стояли в тени балкона – это место, откровенно говоря, не вызывало приятных ассоциаций. Как-то раз Ревун наказал здесь неловкого новичка, умудрившегося на марше уронить свою винтовку. Несчастный стоял здесь в строевой стойке с винтовкой в руках от рассвета до заката и беспрерывно повторял: «Я плохой мальчик. Я уронил винтовку».
Теперь мы стояли на том же месте, ожидая приказа. Пришел Ревун, приказал нам встать в строй и повторить приемы строевой подготовки с оружием. Мы их проделали весьма уверенно.
– Вольно, разойдись. Вон ваши грузовики.
Мы забрались в кузов. Кто-то даже набрался
достаточно смелости и спросил:
– Куда мы едем, сержант?
– В Нью-Ривер.
Грузовики тронулись. Все молчали. Я помню, как Ревун, провожавший нас, долго стоял и смотрел вслед уезжающим машинам. Я был потрясен, увидев грусть в его глазах.
В Нью-Ривер мы прибыли глубокой и очень темной ночью. Из Южной Каролины мы ехали по железной дороге. В пути нас, как всегда в поезде, хорошо покормили. Мы спали на своих местах, а вещи были уложены на верхних полках. Только винтовки мы держали при себе.
По прибытии было много шума, криков, кругом мелькали лучи фонариков. Мы вылезли из вагона и построились на платформе. Было довольно темно, и мечущиеся вокруг нас орущие фигуры принимавших пополнение сержантов и офицеров казались бесплотными тенями. Они были чем-то потусторонним и не имели никакого отношения к реальности до тех самых пор, пока очередной луч не выхватывал одну из теней из темноты. В свете фонаря тень сразу обретала плоть. Несмотря на темноту, у меня создалось стойкое впечатление огромности окружающего пространства. Где-то над головой темнел гигантский небесный свод, а вокруг раскинулась бескрайняя и абсолютно ровная равнина, на которой лишь изредка темнели какие-то постройки.
Нас строем погнали к продолговатому ярко освещенному домику с дверью в другом торце. Мы стояли у входа, а сержант выкрикивал наши имена.
– Леки!
Я сделал шаг, и это движение разом отделило меня от людей, бывших моими товарищами на протяжении шести недель.
Я быстро вошел в освещенный дом. Сидевший за столом человек, не глядя на меня, кивнул, указывая на стул. В помещении находилось еще трое или четверо таких же офицеров, принимающих пополнение. Он быстро задавал вопрос за вопросом, интересуясь только ответами и полностью игнорируя меня. Имя, номер, номер винтовки и так далее – иначе говоря, сухие подробности, нисколько не характеризующие человека как личность.
– Чем вы занимались на гражданке?
– Работал в газете спортивным обозревателем.
– Хорошо. Первая дивизия. Идите прямо и скажите сержанту.
Вот как нас классифицировали в морской пехоте. Поверхностный опрос. Краткие вопросы без особого внимания к ответам. Школьник, фермер, будущий светило науки – все они были лишь зерном, сыплющимся на приемную мельницу, из которой следовали дальше, получив одинаковые аккуратные ярлыки: 1-я дивизия. Никакой тебе проверки способностей, никаких тестов на профессиональную пригодность. В 1-й дивизии морской пехоты исходили из единственной предпосылки: человек пришел сражаться. И никого не интересовала его профессиональная компетентность на гражданке.
Это могло явиться оскорблением для тех остатков гражданского самоуважения, уничтожить которые на острове Пэрис просто не хватило времени. Ну ничего, о них позаботится Нью-Ривер. Здесь ценился только один талант – солдата-пехотинца, а единственным инструментом была винтовка. Все тонкое и изящное здесь быстро погибало, как нежные гардении в сухой пустыне.
Я чувствовал силу такого отношения и впервые в жизни ощутил абсолютное подчинение власти. Выбравшись из хижины, я пробормотал: «Первая дивизия», обращаясь к кучке сержантов, стоящих неподалеку. Один из них указал фонариком в сторону группы людей, топчущихся в некотором отдалении. Я занял место среди них. Рядом формировались и другие группы.
Затем по команде я забрался в грузовик. Меня окружали мои новые товарищи. Водитель завел мотор, и мы покатили по разбитой дороге в неизвестность. Мимо проплывали темные хижины. Неожиданно грузовик остановился. Мы были дома.
Теперь моим домом стала рота Н 2-го батальона 1-го полка морской пехоты. Домом было скопище пулеметов и тяжелых минометов. Кто-то в этой жизнерадостной компании решил, что я буду пулеметчиком.
Процесс внесения в списки в роте Н ничем не отличался от получения нами «назначений» накануне ночью. Единственная разница заключалась в том, что все мы прошли через барак, занятый капитаном Большое Ура. Он смерил каждого из нас военным взглядом, в задумчивости потрогал пальцем свои очень военные усы и задал каждому несколько коротких вопросов. Затем, скептически ухмыляясь, он разделил нас по отделениям и отправил в распоряжение сержантов, как раз прибывающих из других полков.
Они приезжали из 5-го и 7-го полков, в рядах которых сражались почти все старослужащие 1-й дивизии. Мой полк, 1-й, был расформирован, но после Пёрл-Харбора был воссоздан. В 1-м срочно требовались военнослужащие сержантского состава, и большинство из прибывших, судя по некоторой нервозности, свое звание получили не так давно, как хотели это показать. Их шевроны были слишком уж новенькими, а некоторые даже не успели их пришить и наспех прикололи на рукава булавками.
Несколькими неделями ранее все эти капралы и рядовые 1-го класса были обычными рядовыми. Но в такое тяжелое время опыт, даже небольшой, это все-таки лучше, чем никакого. Все вакансии должны были быть заполнены. Они и заполнялись.
Но в 1-м были и ветераны сержантского состава. Именно им предстояло обучить нас, сделать боевым подразделением. От них мы учились обращаться с оружием. От них мы учились выдержке и хладнокровию. Они были старой гвардией.
А мы были новичками, юнцами добровольцами, которые сменили спокойное тепло дома на трудности войны.
В течение следующих трех лет это были мои товарищи – солдаты 1-й дивизии морской пехоты.
Глава 2 Морская пехота
1
Бараки, горючее, пиво.
Вокруг этих трех вещей, как вокруг Святой Троицы, сосредоточилась наша жизнь на Нью-Ривер. Бараки предназначались для того, чтобы защитить нас от осадков, горючее – от холода, а пиво – от скуки. И нет никакого греха в том, чтобы называть их священными: они несли в себе святость земли. Думая о Нью-Ривер, я прежде всего вспоминаю длинные бараки с низкими крышами, я помню массивные печи и как мы под покровом ночи, с ведрами в руках, крадучись, выскальзывали из дверей, чтобы стащить немного горючего из бочек других рот, стараясь не замечать тени других людей, таких же, как и мы, воришек. Я никогда не забуду ящики с пивными банками, стоящие в середине одного из бараков, как мы выуживали из карманов все до последнего цента, чтобы собрать необходимую сумму для покупки этого необходимого продукта, а потом волокли тяжелую ношу на плечах, шумные и веселые, потому что впереди нас ждало натопленное жилье, а когда пиво попадет в наши желудки, мир будет принадлежать только нам одним.
Мы были рядовыми, а значит, не знали забот.
Кроме того, у меня было трое друзей: Здоровяк, Хохотун и Бегун.
Со Здоровяком я познакомился на второй день своего пребывания на Нью-Ривер. Он прибыл двумя днями раньше, и капитан Большое Ура сделал его своим посыльным. Всю первую неделю, пока шли организационные работы, его одежда постоянно была заляпана грязью из-за бесчисленных перемещений по болоту между офисом капитана и нашими бараками.
Сначала он мне не понравился. Мне показалось, что, став в своем роде приближенным капитана, он смотрит на нас свысока. К тому же он вел себя, по моему мнению, слишком грубо. Этот широкоплечий и какой-то очень массивный молодой человек с голубыми глазами и светлыми, мягкими, как пакля, волосами в основном угрюмо молчал и открывал рот, только чтобы выплюнуть короткую фразу вроде: «Кэп хочет, чтобы два человека принесли вещи лейтенанта».
Тогда я еще был слишком неопытным, чтобы заметить под внешней угрюмой грубостью испуганного, как и все мы, парня. Неподвижное лицо было всего-навсего фасадом, а презрительно опущенные уголки рта – поспешно воздвигнутой обороной против неизвестности. Пройдет время, дружба согреет его испуганное сердце, и тогда его губы начнут изгибаться совсем иначе – они растянутся в радостной улыбке.
С Хохотуном было проще. Мы подружились в первый день занятий по стрелковой подготовке, когда нас начали посвящать в тайны тяжелого, охлаждаемого водой пулемета калибра 7,62 мм. Наш инструктор капрал Гладколицый – юноша из Джорджии с приятным голосом и грустными глазами – превратил занятие в соревнование между расчетами, чтобы увидеть, которое из них сможет быстрее привести свое орудие в действие. Пулеметчик Хохотун нес треногу. Я, второй номер, тащил сам пулемет, металлический кошмар весом около десяти килограммов. По команде Хохотун протрусил вперед в указанную точку и быстро установил треногу. Я, задыхаясь, тащился за ним, чтобы вставить штырь оружия в гнездо треноги. Мы обогнали другие расчеты, чем Хохотун был чрезвычайно доволен.
– Ты классный парень, Джерси, – фыркнул он, когда я проскользнул рядом с ним и установил коробку для подачи боеприпасов. – Давай покажем этим ублюдкам.
В этом был он весь – дьявольски, яростно азартный человек. И еще он был отчаянным сквернословом. Постоянно насмехался над всем и всеми, но хорошее чувство юмора лишало его агрессивности и смягчало впечатление от грубости. Он был коренастым, как Здоровяк и я, блондином, как Здоровяк, но, несомненно, симпатичнее Здоровяка с его резкими, даже грубоватыми чертами лица.
Мы трое – а позже в нашей компании появился и четвертый, Бегун, он присоединился к нам на Онслоу-Бич – были не слишком высокими, ниже метра восьмидесяти, и крепко сбитыми. При таком сложении удобно носить треноги и орудия, так же как стволы и опорные плиты, выпавшие на долю минометчиков. По-моему, основная часть нашей подготовки заключалась именно в переноске этих тяжестей.
Стрелковая подготовка и заучивание наименований. Знайте свое оружие, знайте его до мельчайших деталей, так же хорошо, как его создатели; научитесь вслепую или в темноте разобрать и собрать его и без запинки перечислить все действия его механизма. А кроме того, знайте роль каждого бойца расчета, начиная с наводчика и кончая теми несчастными, которые таскают канистры с водой и коробки с патронами в дополнение к своим винтовкам.
Все это было скучным и гнетущим, и война казалась очень от нас далекой. И так трудно сконцентрировать внимание и не заснуть под теплым солнцем Каролины, когда голос сержанта монотонно бубнит:
– Противник приближается… пятьсот пятьдесят метров… готовность на двести, нет, триста… огонь!
Каждый час делали десятиминутный перерыв, в течение которого мы могли курить, болтать или просто глазеть вокруг. Здоровяк и я по натуре были клоунами. Он очень любил изображать нашего начальника штаба – майора с жеманной походкой и чопорными, почти карикатурными манерами.
– Итак, парни, – говорил Здоровяк, расхаживая взад-вперед перед нами, как это обычно делал майор, – давайте усвоим следующее. Думать вам не придется. Солдатам думать не разрешено. Думая, вы ослабляете боеспособность вашего подразделения. Любой, кто будет застигнут за этим занятием, пойдет под военный трибунал. Солдаты роты И, имеющие мозги, обязаны немедленно сдать их интенданту. Их нехватка ощущается в офицерском корпусе.
В те времена мы часто пели. Голоса не было ни у Здоровяка, ни у меня, кстати, и слуха тоже, но сам процесс пения нам очень нравился. К сожалению, у нас не было возможности пополнить свой репертуар хорошими песнями: военные шлягеры, которыми нас усердно потчевали, были абсолютно безликими и незапоминающимися – ни слов, ни мелодии.
Припевы вроде «Покажем япошкам, что янки далеко не так просты» или «Я послал поцелуй океану» вряд ли могли наполнить наши сердца стремлением кого-нибудь убивать или что-нибудь завоевывать. Мы пели их несколько дней, после чего перешли к блатной лирике, посчитав ее по крайней мере бесшабашной.
Грустно идти на войну, не имея собственной, берущей за душу песни. Нечто военно-патриотическое вроде «Горниста» или же что-нибудь игривое и язвительное, как, например, «Шесть пенсов» у англичан, могли дать нам понять, что на войне все-таки стоит воевать. Но у нас ничего подобного не было. Мы жили в продвинутое время и были слишком изощренными для такой несовременной мишуры. Военные призывы и военные песни казались наивными и лишними в нашем рациональном мире. Нас исправно снабжали пищей для размышлений – абстракциями вроде четырех свобод. Если же этого мало, пойте военные марши.