bannerbanner
Емельян Пугачев, т.1
Емельян Пугачев, т.1полная версия

Полная версия

Емельян Пугачев, т.1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
24 из 77

3

Екатерина с Григорием Орловым, генералом Петром Паниным и свитой медленно подвигалась в направлении к Риге. Песчаная дорога и нестерпимая жара делали путь неподатливым и трудным.

Жарко было и в столице. Обер-гофмейстер Никита Панин с десятилетним наследником Павлом проводили лето в Царском Селе.

Послеобеденный отдых кончился. Никита Панин с учителем наследника, молодым офицером С. А. Порошиным[32], и сам наследник с китайской, слоновой кости, тросточкой в руке выходят на прогулку. Сзади за ними – два лакея в галунах и огромный казак в лохматой шапке.

Из правого крыла Екатерининского дворца они спустились в собственный садик ее величества. Раздалась команда: «Смирно! На караул!» Бравые гренадеры стукнули ружейными прикладами в плиты панели, выпятили грудь, выкатили на Павла Петровича глаза, замерли. «Вольно!» – писклявым детским голоском выкрикнул наследник и, помахивая тросточкой, чрез ножку поскакал вперед.

– Ваше высочество! – остановил его Панин, и они все трое неспешно двинулись вниз, к большому озеру. – Когда вы подаете солдатам команду, ведите себя, ваше высочество, подобающе, не уподобляйтесь козлоногим сатирам. А вы чрез ножку гоп да гоп. Сие по военным правилам возбраняется.

– Почему возбраняется? Докажите, сударь, почему? Вы сей день, Никита Иваныч, придираетесь ко мне, – картаво и быстро заговорил мальчик. – Порошин! Ведь этот дядя придирается ко мне?

– Никак нет, ваше высочество. Его высокопревосходительство, Никита Иваныч, резонно молвил... – слегка улыбаясь, ответил ласкательным тоном Порошин.

Осанистый Панин ленивым жестом достал кружевной платок, вытер вспотевшую шею и осторожно взял наследника под руку. Слегка задыхаясь и пыхтя после сытного обеда, сановник низким голосом проговорил:

– Я вам, батюшка, Павел Петрович, еще в прошлый раз сказывал...

– Опять рацеи?

– Да, рацеи, – нажал на голос Панин.

– Дайте же мне побегать, сударь. Где Ванька, мальчик садовника? Покличьте гарсона Ваньку! Мы с ним взапуски...

– Не Ванька, а Ваня, ваше высочество, – менторским тоном заметил Порошин. – Уничижительное имя – есть кличка, присущая не людям, а скотам.

Курносый, пучеглазый мальчик надулся и, тщетно стараясь освободиться от горячей, вспотевшей руки Панина, стал сердито пыхтеть. И все-таки вырвался от Панина, быстроного побежал к цветущей куртине, сорвал три цветка – беленький, желтенький, красненький – и чрез ножку – к Панину:

– Никита Иваныч! Извольте в петличку, сударь, в петличку... Не гневайтесь. Ну пожурили и – будет.

Панин улыбнулся и полными губами чмокнул руку наследника. Над царскосельским озером заходило солнце. Зеленый островок с концертным павильоном стал розовато-коричневым. Обширная гладь озера горела в блеске заката.


Пламенела золотая дорога, и на бескрайной поверхности Ладожского озера белые паруса рыбачьих судов розовели вдали. Тишина, простор и чуть тронутое лазурью бледное небо.

Но безыменный узник, приникнув к полукруглому за железной решеткой окну, этой широкой и вольной картины не видит: его тоскующий взор, то вспыхивая, то погасая, упирается все в тот же противный, мощенный камнем, нелюдимый дворик, огражденный проклятыми стенами. И так изо дня в день, из года в год... Когда же избавленье? Хоть бы смерть пришла...

Он тонок, сутул и чрезвычайно бел лицом. Большой орлиный нос заострился, щеки впали, он – как чахлое, лишенное воздуха и света дерево. Длинные, белокурые, чуть седеющие волосы раскинуты по плечам, как у монаха. Одежда грязная, старая, в заплатах.

– Григорий, Григорий, Григорий мое имя... А где же Иоанн? Нету Иоанна. Все мне говорят, что нету. А был, а был. Они все врут, колдуны проклятые, шептуны. Они сглазили меня, лихоту на мой разум напустили. Огнем на меня дышат. Смрадом адовым. А я помню, что был я рожден Иоанном. Я принц, я повелитель здешней империи.

– Ты что это такое выборматываешь, Григорий? – скрипучим голосом спрашивает его старый солдат в седой щетине, он сидит у стола, вяжет себе кисет из гарусной шерсти.

– Я ничего, ничего, дядя, – поворачивается к нему Иоанн, на мгновенье закрывает белыми ладонями лицо, как бы собираясь разрыдаться, затем закидывает руки назад и, стуча грубыми башмаками, начинает быстро шагать по сводчатому каземату. Он морщит лоб, угрюмо смотрит в пол, думает. Шаги его мерно брякают железными подковами в камень плит, а старому солдату грезится, что за окном чья-то тяжелая рука загоняет в гроб гвозди. Узник остановился, жалостно посмотрел в глаза солдату и тихим голосом, слегка заикаясь, заговорил:

– А слыхивал ли ты, солдат, житие Алексея, человека Божьего? Четьи-Минеи, вот она книжица-то, эвот! Он был сын царский, и в юности покинул дом отца своего, и покинул супругу милую, и всю царскую пышность отмел, и, отряся прах от ног своих, сокрылся... Ты слышишь, солдат?

– Сказывай, сказывай, слышу. Я божественное люблю... – Солдат остановил вязанье, облокотился на стол, а сухими кулаками подпер скулы, отчего углы глаз перекосились, полезли к вискам, как у китайца, и с вниманием стал вслушиваться в речь узника.

– И вот много лет минуло. И стал Алексей, царский сын, нищим. И приходит он как-то ко двору в рубище и с сумкою для корок хлеба. И просит слуг: «Помогите ради Христа на пропитание убогому». А слуги, не узнаша его и схватив вервие, гнаху вон... – Вдруг узник подбежал к солдату и, бросив руку на его плечо и согнувшись, закричал:

– Алексей, царский сын, – это я! Вот я нищ, убог, возвращаюсь в царский дом свой... И вы слуги мои, не признав сына царева, гоните меня!

Солдат вскочил и, подхватив вязанье с клубком шерсти, пятился от Иоанна.

– Не бойся меня, солдат... Я смирный. Вот сжалится Бог надо мной да посадит меня царем царствующим, я тишайший буду, никого казнить не стану. Ведь во мне плоти нет, солдат, плоть умерла, остался дух свят, дух Иоанн. Я тебе много добра сделаю! И Власьеву, и Чекину... – косноязычно выкрикивал он, наступая на солдата.

– Стой ты, стой! – пятился от него солдат, отмахиваясь клубком и вязаньем. – Какой ты Иоанн, к свиньям! Ты Григорий, Гришка-дурак, заика...

Лицо узника все сморщилось, он всхлипнул, всплеснул руками и пал пред солдатом на колени:

– Скажи, скажи, ну миленький, ну желанненький... Кто та жена в хламиде черной, что посетила меня давно, с год, с два? Кто она, красавица такая, все выпытывала, все взором глаз небесных влияние творила по зраку моему убогому?.. Меня возили в те поры, возили куда-то, лицо завязали мне тряпицей... Уж не невеста ли моя нареченная, суженая? Аль на погубленье души моей сатана принес ее? Ой, скажи, ой, скажи, солдат!.. Сжалься, смилуйся! – Он распростерся на полу ниц. Вся грудь его наполнилась рыданьем. А когда поднялся, солдата пред ним не оказалось, была чугунная дверь с замком, были затхлые стены да лампада в углу перед иконой.

Иоанн пошатнулся, трагически запрокинул голову, стиснул вскинутыми ладонями виски и каким-то перхающим голосом сипло и задышливо стал выбрасывать убогие слова:

– Господи! Мнози борят мя страсти... Спаси меня! Спаси меня!


Панину подают пакет. Он ломает печать, подносит бумагу к самым глазам, пробегает ее содержание и, оставив наследника на попечение Порошина, спешит во дворец. Он быстро пишет секретный короткий приказ: выставить сильный военный дозор по обоим берегам Невы в трех верстах выше Петербурга, дозору быть начеку, всех плывущих водою или направляющихся к столице берегом, какого бы чина и звания ни были, – хватать.


Серая пелена неба поредела. Спустилась на землю июльская белая ночь.

Екатерине жарко, душно. Она встает с позолоченного ложа, оправляет пред зеркалом чепец и, накинув сиреневый кружевной капот, подходит к открытому окну. Возле крыльца старинного рыцарского замка, где она пребывает, стоят четыре стража. Они в средневековых панцирях и шлемах, их стальные тесаки обнажены. Чужеземные витязи охраняют покой российской императрицы. Екатерина пересекает спальню и соседнюю с ней горницу и выходит на балкон. Пред ней море цветов всех ароматов, всех оттенков. Буйно цветут кусты жасмина, а дальше – заросли отцветающей сирени, а еще дальше – кудрявая стена могучих дубов и кленов. Поют бессонные соловьи. Екатерина трепетными ноздрями втягивает пьянящий воздух. Как хорошо кругом! Но сердце ее сжимается в тревоге, она ищет прищуренными глазами восточную сторону, где на произвол судьбы брошен ею Петербург. Из ее груди вырывается глубокий-глубокий, тяжкий-тяжкий вздох. Что там, как там? Бодрствует ли Никита Иваныч Панин? Ведь ему вверены наследник престола и спокойствие страны.


Да, Никита Панин в Царском Селе бодрствует. Среди ночи он вдруг зазвонил в серебряный звонок и вошедшему сонному адъютанту, не успевшему надеть парик с косичкой, приказал тотчас закладывать карету в Петербург.

4

Да, да. Ночь. Надо действовать, действовать немедленно! Мысль Мировича горит. Он таращит в полумрак безумные глаза: там, возле изразцовой печки – огненный трон, на троне – юный Иоанн, и перед ним на коленях он, Василий Мирович, подающий на серебряном подносе Иоанну корону, державу, скипетр...

Пробило час ночи. Мирович в полутьме разделся и лег спать.

Заскрипела дверь, вошел фурьер Лебедев, объявил, что комендант приказал, не тревожа Мировича, пропустить из крепости гребцов. В половине второго снова явился тот же фурьер – комендант приказал пропустить в крепость канцеляриста и гребцов. А чрез несколько минут опять приказ – пропустить из крепости гребцов обратно.

– Баста! – фатальным голосом выкрикнул Мирович. – Прочь, раздумье! Больше ни минуты. Слава так слава, а коли смерть так смерть. – Он схватил мундир, шарф, шпагу, шляпу и, одеваясь на ходу, побежал из кордегардии в солдатскую караульную. – К р-ружью! – заорал он что есть силы.

Быстро собравшаяся команда в тридцать семь штыков построилась на дворе крепости во фронт.

– Забить в ружья пули! – громко приказал Мирович.

Солдаты с шумом, с бряком стали заряжать ружья.

На крыльцо выскочил в одном халате комендант и злобно спросил Мировича:

– Что случилось? По чьему приказу?

Мирович кинулся к нему, с маху ударил его в лоб прикладом и, крикнув:

– Мерзавец! Невинного государя держишь здесь! – приказал его арестовать.

Третий час ночи. Светло. Прохладно. Чрез башни, чрез гранитные стены, чрез крыши казематов с Ладожского озера наплывал густой туман. Он вдруг заполнил все пространство белой мутью: пропали крепостные стены, очертания дома коменданта, пропали шеренги солдат, исчезло небо. Люди пришли в смятение.

Кой-как перестроив команду в три шеренги, Мирович сквозь туман кинулся наобум с солдатами к каземату С-1.

– Стой! Кто идет? – окрикнул караульный.

– Идем к государю! – громко ответил Мирович.

Тогда от каземата пыхнули мутные огни, прогремел из шестнадцати ружей недружный залп. Но туман густ и бел, как молоко: каземат и все кругом скрылось, как в волшебной сказке. Мирович скомандовал:

– Огонь!.. Всем фронтом – пли! – затрещали выстрелы по направлению к пропавшему в тумане каземату.

Дав залп, солдаты стали в страхе разбегаться, пошел ропот.

– Стой! – раздался из тумана голос Мировича. – Слушай манифест! – и, выхватив бумагу, Мирович быстро стал читать собравшимся солдатам. А затем закричал гарнизонной команде, что у каземата: – Ребята, не палить! Изменники...

Туман ответил:

– Сами изменники! Палить будем, – и снова ударил из тумана в туман слепой безвредный залп.

– Пушку, пушку сюда!.. Вот я вас пушкой... – стал застращивать невидимый в тумане Мирович. – Солдаты, на бастион! – Солдаты, плутая в белых облаках тумана, потащились за пушкой, Мирович – в комендантский дом за ключами от порохового склада, на ходу встречным часовым кричал: – Ни в крепость, ни из крепости никого не впускать, не выпускать! Кто прорвется – стрелять!

С трудом притащили пушку, засыпали пороху, стали забивать ядро. Мирович послал к гарнизонной команде своего сержанта с приказом, чтоб сдавались, чтоб выслали к Мировичу офицеров Власьева и Чекина, иначе «его благородие» немедля учинит пальбу из пушек.

Сквозь туман громкий ответ:

– Конец пальбе! И вы не смейте бить по нам из пушек.

Тогда обрадованный Мирович бросился со своими солдатами к каземату и, наткнувшись на Чекина, потащил его в сени:

– Говори, где государь?

– У нас государыня, а не государь.

Мирович ударил его по затылку и, потрясая ружьем, сумасшедше заорал:

– Отпирай двери! Заколю! – и направил на него штык.

Чекин, зябко передернув плечами, без сопротивления отпер дверь.

Мирович с солдатами по семи каменным ступенькам вбежали в темный каземат.

– Огня!

Затрещал-заплевался смольевой факел, тьма заклубилась дымом, туманом, неверным колеблющимся светом. На каменных плитах в луже крови валялся недвижимый Иоанн. Проткнуты шпагой левый бок, грудь и ранена шея. Пальцы скрючены, рот полуоткрыт, большие полутемные глаза удивленно смотрят в каменные своды.

Мирович и солдаты содрогнулись.

Двое убийц – Чекин и Власьев, бледные, взволнованные, стояли в стороне. Мирович опустился на колени перед трупом, поцеловал Иоанну руку.

Мертвеца суетливо, с шепотом, со вздохами положили на кровать, прикрыли красной епанчой, отнесли к фронтовому месту.

Туман рассеялся. Восток в заре. Светло, как днем.

Мирович приказал бить утренний побудок, а команде взять «на караул». Страшно забили барабаны. У солдат прошел по спине мороз. Мирович, отдавая воинские почести почившему, салютовал шпагой. Затем, потеряв самообладание, весь похолодевший, отрешенный от жизни, он приблизился к праху, вновь поцеловал руку Иоанна и сказал солдатам:

– Братцы! Други! Вот наш государь... Теперь мы не столь счастливы, как бессчастны. А всех больше за то я претерплю. Вы не виноваты. Я за вас буду ответствовать, и все мучения на себе снесу. – По щекам Мировича катились слезы. Он стал обходить шеренги, обнимать каждого солдата, благодарить и целовать.

Вдруг на него сзади бросился капрал: «А ну-ка, барин!» – и с помощью пришедших в себя солдат снял с него шпагу. Явился освобожденный солдатами комендант. Он сорвал с Мировича офицерский знак. Мирович и его солдаты арестованы, крепость заперта. Никите Панину срочно строчится донесение.

Итак, умыслив спасти Иоанна, Екатерину же лишить престола, Мирович Иоанна погубил, а спас Екатерину: отныне ничто не угрожает ее трону, шлиссельбургский узник мертв.

Об этой шлиссельбургской «диве» она узнала лишь четыре дня спустя, утром 9 июля, тотчас по приезде в Ригу.

Она всплеснула руками, прослезилась и воскликнула:

– Руководствие Божие чудное и несказуемое есть!

Из Петербурга скакали в Ригу курьер за курьером. Екатерина писала по-французски Панину: «Провидение оказало мне очевидный знак своей милости, придав такой конец этому предприятию...» И далее, по-русски: «Я ныне более спешю как прежде возвратиться в Петербург, дабы сие дело скорея окончить и тем далных дуратских разглашений пресечь».

Она вернулась в столицу лишь в конце июля, а 17 августа был опубликован «во всенародное известие» манифест о «приневоленном» убийстве Иоанна.

Верховный суд, разобравший дело в скорый срок, 9 сентября подписал сентенцию приговора: «Отсечь Мировичу голову и, оставя его тело народу на позорище до вечера, сжечь оное потом вкупе с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет».

5

Поутру, 15 сентября, на Петербургском острове, на Обжорном рынке состоялась казнь Мировича.

Народу собралось очень много. Все свободные места, свайный мост, крыши домов, заборы, деревья были усеяны народом.

Мясник Хряпов со своим приятелем, бывшим придворным лакеем Митричем (ныне уволенным за пьянство), стояли в обнимку на узкой скамейке, принесенной за пятак из соседнего дома дворником.

Эшафот с палачом окружен солдатами и густым кольцом зевак. Все, вытянув шеи, ждут. Гул, говор, шум. В толпищах разговоры:

– Помилуют, помяни мое слово, помилуют... Мирович ни при чем тут, не он убил.

– Как не он! В сентенции ясно пропечатано: «чего несчастного принца убийцам должно признать Мировича». На, читай.

– Ой, Митрич, Митрич, – сказал Хряпов лакею. – И пошто мы на этакое позорище пришли!

– Дабы милость государыни своими очами зреть.

– Милость? Ха! Дождешься.

– Да уж поверь. Уж мне ли не знать. Весь век при дворе проторчал. Да и кавалерия також-де думает. Мне знакомый полковничишка сказывал: Мировичу будет дарована жизнь.

Почти по всей людской громаде была крепкая уверенность, что Мировича помилуют. Так же думал и стоявший в своей роте унтер-офицер Преображенского полка Г. Р. Державин.

– Давай об заклад, – не изменяя застывшей позы и держа у ноги ружье, шептал он своему соседу. – Всемилостивейшая помилует. Да и граф Алексей Григорьич Орлов так изволил говорить намедни.

– Гляди, гляди, сентенцию читать закончили, – в ответ ему шептал сосед-преображенец. – Барабаны бьют, палач подходит...

– Хоть сто палачей! – под бой барабанов уверенно сказал Державин, потряхивая пудреными буклями, свисавшими из-под голубой шляпы. – Помнишь, как с Хрущевым в Москве: положили голову на плаху для видимости, и больше ничего. Тако и с Мировичем...

Но вот сверкнул топор, лакей Митрич отвернулся, защурился. Хряпов от волнения оборвался со скамейки – топор сверкнул, народ тысячегрудо во всю мочь ахнул, «отпетая» голова Мировича в руке палача высоко приподнялась над эшафотом. Люди обмерли, попадали с крыш, с заборов, стоявшая на мосту толпа с такой силой содрогнулась, что мост заколебался, затрещал.

Итак, «сей дешператной и безрассудной coup»[33], как выразилась Екатерина, начался и закончился кровью.

Прямые убийцы Иоанна – офицеры Власьев и Чекин, вместо справедливой кары, получили по семь тысяч награды, большие чины и хорошую службу. Им приказано соблюдать о всем этом деле строжайшее молчание. Цепь печальных событий казалась большинству естественной, ставящей Екатерину вне всяких подозрений. Но эта несносная «городская эха», не щадя Екатерину, стала судить и рядить по-своему. Получалось, что вся шлиссельбургская «нелепа» была искусно подстроена.

Однако то была одна лишь догадка, ни один человек в то время не знал ни секретных бумаг, ни тайных изустных приказов, ни сокровенных пружин, пущенных в дело укрепления власти.

Но ныне, пред судом истории, все налицо. И старые дворцовые ребусы могут быть правдоподобно разгаданы.

Чтобы успокоить мятущийся дух Екатерины, Никита Панин, со всей присущей ему деликатностью, как-то сказал ей:

– Не печалуйтесь, государыня. Божие провидение изыскало мудрый способ избавить любезное вашему материнскому сердцу отечество от величайших потрясений. Воцарение, Боже упаси, слабоумного, неподготовленного к управлению столь обширным государством принца Иоанна было бы чревато грозными последствиями.

– Да, добрый Никита Иваныч, – опустив голову, с неподдельным сокрушением ответила Екатерина. – Мы с вами действовали, руководствуясь промыслом Божиим и теми же самыми мотивами, по которым действовал и великий Петр, не пощадивший даже своего родного сына.

– Да будет среди народов благословенно имя ваше, великая государыня. – Они оба вздохнули.

Глава III

Ломоносов. У малолетнего цесаревича гости. Жестокая филиппика

1

От места казни первой отъехала карета графа А. С. Строганова. Граф спешил в Зимний дворец к наследнику.

На своей двуколке поплелся к себе и Митрич, живущий теперь на Седьмой линии Васильевского острова. Рядом с ним – хмурый мясник Хряпов. Долго ехали молча. Всенародное позорище[34] отняло у обоих языки.

Они ехали правым берегом Невы мимо наплавного моста, соединявшего Васильевский остров с городом против Исаакиевской церкви. В Петербурге считалось шестьдесят две тысячи жителей, наиболее населена левобережная часть города, а Петербургская и Выборгская стороны заметно пустовали. На Васильевском острове застроены набережная и Галерная гавань, восточная же и западная части острова – кочковатое болото, поросшее лесом и кустарником. Здесь в ночное время нередки грабежи.

– И пошто ты в такое неудобственное место затесался? – спросил Хряпов, осматриваясь по сторонам.

– Жизнь повернулась ко мне хвостом, вот и... – плаксиво ответил Митрич. – Сам ведаешь, уволили меня.

– А мои дела, Митрич, тоже не веселят, – сказал, вздыхая, Хряпов. – Барышников, подлая душа, против меня линию ведет. Он, грабитель, так полагаю, Федору Григорьевичу Орлову «барашка в бумажке» сунул, и слых есть, что меня из придворных поставщиков турнут. Барышников, подлая душа, все откупа под себя умыслил взять.

Вдруг Митрич остановил лошадь и соскочил с двуколки: направляясь поперек просеки, прорубленной в лесу для Большого проспекта, тяжело шел, опираясь на палку, атлетически сложенный, изрядного роста пожилой человек в сером плаще и темной шляпе. Огромный Митрич подбежал к нему, обнажил свою плешивую голову и, низко кланяясь и норовя поймать руку человека, чтоб, по лакейской натуре, облобызать ее, загудел:

– Здравствуйте, батюшка Михайло Васильич!

Тот, предупредив маневр Митрича, быстро заложил руки назад, полное, губастое, с большими серо-голубыми глазами лицо его заулыбалось. Громким, басистым голосом он спросил:

– Уж не с позорища ли едешь, землячок?

– С него, с него, Михайло Васильич, батюшка... Молитесь за упокой души раба Божия Василия: с плеч головушку снесли ему.

Михайло Васильич только рукой махнул, наморщил лоб, посмотрел вдоль просеки, в сторону Невы.

– Торжествуйте, Немезиды и Минервы, – произнес он про себя. – Пожалуй, ныне надо ожидать, что убийцы доподлинные в графское достоинство возведены будут, аки Орловы господа... Ась? – добавил он тихо, чтоб не услыхал Хряпов, бывший в некотором отдалении.

– Не знаю-с, не знаю-с... – оглаживая бородищу, смущенно подал голос Митрич. – Как всемилостивейшая матушка распорядится...

– Токмо при матушке-та зело много батюшек... Ась? – улыбнулся глазами собеседник и вынул черепаховую табакерку.

Митрич поспешно выхватил из камзола свою серебряную вызолоченную табакерку и, открыв ее грязными ногтями, с поклоном поднес собеседнику:

– Прошу моего отведать. Забористый! Самого императора Петра Федоровича, покойничка – запасу-с... Батюшка, Михайло Васильич! Много вашей милости благодарны мы со старухой за своего племяша. Спасибо, что приделили его в свою фабричку.

– Работает, работает. Тщусь надеждой – мастер из него выйдет добрый. В орнаменте разбирается и в оттенках цветных камушков имеет глаз отменно верный...

Подъехала карета, открылась дверка, и красивый, в блестящей военной форме человек, высунувшись из кареты, командирским басом проговорил:

– Вот он где. А я тебя, Михайло Васильич, ищу... Садись!

– А-а, Алексей Григорьич! – попросту поклонясь, проговорил тот и, поддерживаемый Митричем, тяжело полез в карету графа Алексея Орлова.

– Кто такой? – спросил Хряпов бывшего лакея, когда их двуколка двинулась вперед, шурша колесами по щебню.

– Сам граф Орлов.

– Да не про графа я. Алешка Орлов, сукин сын, задолжал моей фирме сверх пяти тысяч. Рябчиков жрать да пьянствовать любит, а денежки платить – нет его.

– А другого-то нешто не знаешь? Ломоносов это. Самый что ни на есть ученый по России человек...

– А кто его знает... В моих должниках не ходит. А до ученых мне горя мало. Дако-сь наплевать... Вижу – человек здоровецкий, только чаю, ногами не доволен.

– О-о, силач! – захлебнулся улыбкой Митрич. – Из поморов, из мужиков, с-под Архангельска. Землячок мой любезный. Евоный батька первеющий в Холмогорах рыбак. А сам-то он всю науку превзошел за границей.

Двуколка стала повертывать на Седьмую линию.

– Вот на самом том месте, видишь, соснячок стоит, – указал Митрич в конец просеки Большого проспекта. – Тут господин профессор Ломоносов в ночное время троих воров избил... Да-а-а, – раздумчиво протянул Митрич. – Был конь, да изъездился. Так и Ломоносов господин. Винцом зашибал, сердяга. Любил погулеванить. Я с ним, почитай, с вьюных годов знаком. Тпру, приехали...

2

...И карета Алексея Орлова остановилась. Ломоносов ввел гостя в свою двухэтажную мозаичную мастерскую, помещавшуюся на его земле, за его собственным домом по Новоисаакиевской улице на Мойке. Тут же были выстроены и десять небольших каменных покоев для мастеров.

– Ну, фабрикант, кажи, кажи, что у тебя тут, – сказал всегда веселый и беззаботный Орлов.

М. В. Ломоносов действительно был полунищим фабрикантом. Его кипучей, всегда деятельной натуре тесно в стенах Академии. От физических и механических опытов, от бесконечных вычислений, писания ученых трактатов его неудержимо тянуло к живому труду, в самую гущу жизни. В его гениальную голову влетела мысль завести в России тонкое итальянское искусство мозаики. Десять лет тому назад, по его ходатайству, было ему нарезано в Копорском уезде девять тысяч десятин земли, закреплены за ним четыре деревни с двумя сотнями крестьян и выдана небольшая денежная ссуда. В деревне Усть-Рудицы, верстах в семидесяти от Петербурга, он построил маленький стеклянный завод. В главном здании, длиной восемь, шириной шесть сажен, помещалась лаборатория с несколькими печами для выработки цветных стекол, а к этому зданию примыкала небольшая мастерская. Вот и вся фабрика.

На страницу:
24 из 77