Полная версия
Королевство слепых
Он помнил это, самые последние действия. Но еще он помнил, не менее живо, все рейды, атаки, аресты. Расследования за многие годы. Жертв.
Все эти невидящие, уставившиеся в никуда глаза. Мужчин, женщин, детей, чье убийство они расследовали. За долгие годы. Чьих убийц он загонял в угол.
Помнил всех агентов, которых он отправлял, а часто и вел в пороховой дым.
И он помнил свою поднятую руку, готовую постучать в дверь. Стук старухи с косой. Стучал, а потом сам совершал убийство. Не физическое, но Арман Гамаш был в достаточной степени реалистом и понимал: то, что он делал, было убийством. Они навсегда оставались с ним – лица отцов, матерей, жен и мужей. Вопрошающие. Любопытствующие. Они вежливо открывали дверь, смотрели на незнакомца.
А после того как он произносил роковые слова, их лица менялись. И он видел, как на его глазах рушился их мир. Погребал их под грудой обломков. Согнутые горем, многие из них после этого никогда не разгибались. А те, кому это удавалось, смотрели на мир навсегда изменившимся взглядом.
Личности, которыми они были до прихода Гамаша, исчезали навсегда. Умирали.
Да. Арман помнил.
– Но я стараюсь не задерживаться на этом надолго, – сказал он Изабель.
Или, хуже того, он задерживался. Переживал заново трагедии, боль. Страдания. Обосновывался в аду. Но уйти было нелегко. Оставить его агентов, мужчин и женщин, которые погибли потому, что исполняли его приказ. Следовали за ним. Он давно чувствовал, что в долгу перед ними, а потому не должен покидать это место печали. Его долг – оставаться с ними.
Друзья и врачи Гамаша помогали ему понять, что он оказывает им плохую услугу. Их жизни не могли определяться их смертями. Они принадлежали не вечной боли, но красоте своих коротких жизней.
Его неспособность двигаться дальше навсегда замораживала их в последних страшных мгновениях смерти.
Арман наблюдал, как Изабель осторожно ставит кружку на кухонный стол. Когда до поверхности оставался дюйм, ее пальцы ослабли, и кофе пролился. Немного. Но он все же видел ее ярость. Разочарование. Смущение.
Он предложил ей свой платок, чтобы она промокнула влагу.
– Merci. – Она схватила его платок, вытерла стол; он протянул руку, чтобы забрать его, но она оставила себе.
– Я его в-в-в-выстираю и верну вам, – отрезала она.
– Изабель… – сказал он спокойным, но твердым голосом. – Посмотри на меня.
Она оторвала глаза от платка, испачканного кофе, посмотрела ему в глаза.
– Я тоже все это ненавидел.
– Что?
– Мое тело. Ненавидел за то, что оно подводит меня. Что допустило то, что случилось. – Он провел пальцем по шраму на виске. – За то, что не двигалось достаточно быстро. Не предвидело такого развития событий. За то, что упало и не могло встать, чтобы защитить моих агентов. Я ненавидел его за долгое выздоровление. Ненавидел, когда спотыкался. Когда Рейн-Мари держала меня за руку, чтобы я не упал. Я видел, как люди сочувственно пялятся на меня, когда я хромал или не мог подыскать нужного слова.
Изабель кивнула.
– Я хотел вернуть мое старое тело, – сказал Арман. – Сильное и здоровое.
– Прежнее, – сказала она.
– Прежнее, – кивнул он.
Они сидели в тишине, если не считать далекий смех детей.
– То же самое чувствую и я, – сказала она. – Я ненавижу… мое тело. Ненавижу, что не могу взять моих детей и поиграть с ними, а если я сажусь с ними на пол, то им приходится помогать мне подняться. Ненавижу это. Ненавижу, что не могу… читать им перед сном и так быстро устаю, теряю ход мысли. Ненавижу, что иногда я не могу складывать. Иногда не могу… вычитать. А случаются дни…
Изабель помолчала, собралась. Она заглянула в его глаза.
– Я забываю их имена, patron, – прошептала Изабель. – Моих собственных детей.
Бесполезно говорить ей, что он понимает. Что это в порядке вещей. Она заслужила право на трудные ответы.
– А что ты любишь, Изабель?
– Pardon?
Гамаш закрыл глаза и поднял лицо к потолку:
– «Вот что я любил: фарфоровую гладь тарелки, / Слой тонкий пыли на столе, каемки синий блеск по кромке, / И влагу крыш под фонарем, и хлеба лакомую корку».
Он открыл глаза, посмотрел на Изабель и улыбнулся; у глаз и губ на его усталом лице образовались глубокие морщины.
– Там есть и дальше, но я не буду продолжать. Это стихотворение Руперта Брука. Он был солдатом Первой мировой. Стихи помогали ему в аду окопов вспоминать вещи, которые он любил. Они и мне помогают. Я составил список в уме: в нем вещи, которые я люблю, люди, которых я люблю. Это возвращает меня к здравомыслию. До сих пор.
Арман видел, что она задумалась.
То, что он предлагал, не было магическим средством, помогающим при пулевом ранении головы. Ей предстоял огромный объем работы, боли, физической и эмоциональной. Но этим вполне можно было заниматься и при солнечном свете.
– Я сильнее, здоровее, чем тот человек, которым я был прежде, до всего этого, – сказал Гамаш. – Физически. Эмоционально. Потому что это было моим долгом. И тебя ждет то же самое.
– Вещи прочнее всего, когда сломаны, – сказала Лакост. – Слова агента Морена.
Вещи прочнее всего, когда сломаны.
Арман снова услышал голос Поля Морена. Он словно стоял вместе с ними на залитой солнцем кухне Изабель.
И агент Морен был прав. Но как сильна боль излечения.
– Мне в некотором роде повезло, – сказала Изабель несколько секунд спустя. – Я не помню ничего про тот день. Ничего. Я думаю, это помогает.
– Я тоже так думаю.
– Мои дети все время хотят почитать мне… Пиноккио. Якобы это как-то связано с тем, что случилось, но черт побери, если я хоть что-то понимаю. Пиноккио, patron?
– Иногда выстрел в голову – как благословение.
Она рассмеялась:
– Как вы это делаете?
– Памятью?
– Забудьте.
Он глубоко вздохнул, посмотрел на свои ботинки, потом поднял голову, заглянул ей в глаза.
– Когда-то у меня был наставник… – сказал он.
– Господи Исусе, не тот, который обучал вас поэзии? – сказала она в шутливой панике.
На его лице застыло такое «поэтическое» выражение.
– Нет, но если ты хочешь… – Он откашлялся. – «Крушение „Гесперуса“»[23], – объявил он и открыл рот, словно собираясь читать это длиннющее стихотворение. Но вместо этого он улыбнулся, увидев, что Изабель светится от удовольствия. – Я хотел сказать, что у моего наставника была теория, согласно которой наши жизни напоминают общие дома аборигенов. Одна огромная комната. – Он распростер руку, иллюстрируя размер. – Он сказал, что если мы считаем, что можем поделить мир на отсеки, то мы заблуждаемся. Все, с кем мы встречаемся, каждое слово, которое мы говорим, каждое действие, которое предпринимаем или не предпринимаем, – все это обитает в общем доме. С нами. Всегда. И никогда его не изгнать и не запереть.
– Довольно пугающая мысль, – сказала Изабель.
– Absolument. Мой наставник, мой первый старший инспектор, говорил мне: «Арман, если ты не хочешь, чтобы в твоем общем доме пахло говном, ты должен делать две вещи…»
– Не впускать в него Рут Зардо? – спросила Изабель.
Арман рассмеялся:
– Слишком поздно. Для нас обоих.
В одно мгновение он вернулся туда. Бегом к «скорой помощи». Изабель на каталке, без сознания. Костлявая рука старой поэтессы держит Изабель за руку. Голос ее звучит твердо, когда она шепчет Изабель то единственное, что имеет значение.
Что ее любят.
Изабель не будет об этом знать, а Гамаш никогда этого не забудет.
– Non, – сказал он. – Когда впускаешь кого-то в свою жизнь, будь очень, очень осторожна. И научись примиряться с тем, что случается. Ты не можешь стереть прошлое. Оно навсегда с тобой в твоей голове. Но примириться с ним ты можешь. Если ты этого не сделаешь, – сказал он, – то будешь вести бесконечную войну с самой собой. – Арман улыбнулся своему воспоминанию. – Думаю, он понимал, с каким идиотом имеет дело. Он видел, я собирался поведать ему мою собственную теорию жизни. В двадцать три года. Он показал мне на дверь. Но когда я уходил, добавил: «И враг, с которым ты будешь сражаться, – это ты сам».
Гамаш не вспоминал о том разговоре много лет. Но думал о своей жизни начиная с того момента как об общем доме.
И вот в нем он, оглядываясь теперь назад, видел всех молодых агентов, всех мужчин и женщин, мальчиков и девочек, на чьи жизни он повлиял.
Видел он, стоя там, и тех людей, которые приносили ему страдания. Серьезные страдания. Которые чуть не убивали его.
Все они жили там.
И он никогда не сможет подружиться со многими своими воспоминаниями, этими призраками, с которыми он изо всех сил старался примириться. С тем, что он сделал с ними, и с тем, что они сделали ему.
– А опиоиды, шеф, они там? В вашем общем доме?
Ее вопрос резко перебросил его в ее комфортный дом.
– Вы их нашли?
– Нет, не все. Последняя партия здесь, в Монреале, исчезла, – признал он.
– Сколько?
– Достаточно, чтобы изготовить сотни тысяч доз.
Она молчала. Не говорила того, что он знал лучше кого бы то ни было.
Каждая из этих доз могла убить.
– Merde, – прошептала она, но тут же извинилась перед ним. – Désolé.
Изабель редко произносила бранные слова и почти никогда – в присутствии шефа. Но на сей раз они вырвались у нее на волне сильных чувств.
– И это еще не все, – сказала она, разглядывая человека, которого знала так хорошо. Лучше, чем собственного отца. – Вас беспокоит что-то еще.
«Давит на него» было точнее сказать, но ей не хотелось произносить это слово.
– Oui. Академия.
– Академия Sûreté.
– Да. Там возникла одна проблема. Они хотят отчислить одного из кадетов.
– Такое случается, – сказала Изабель. – Прошу прощения, шеф, но почему вас это заботит?
– Ту, по поводу которой мне звонил коммандер и кого он собирается отчислить, зовут Амелия Шоке.
Изабель Лакост откинулась на спинку стула, внимательно посмотрела на Армана:
– И что? Почему он звонит вам по такому делу? Вы больше не глава академии.
– Верно.
И она увидела, что это не только давит на Гамаша, но и грозит его сокрушить.
– Что такое, шеф?
– У нее нашли опиоиды.
– Черт! – На сей раз она не стала извиняться. – Сколько?
– Кажется, больше, чем требуется для личного потребления.
– Она занимается сбытом наркотиков? В академии?
– Выходит, так.
И теперь Изабель погрузилась в молчание. Она впитывала услышанное. Размышляла.
Арман не торопил ее.
– Из вашей поставки? – спросила Изабель.
Она не хотела приписывать ему право собственности – так у нее вырвалось. И они оба знали, что он владел правом собственности. Если не на наркотики, то на ситуацию.
– Анализа еще не делали, но это вполне вероятно. – Он посмотрел на свои стиснутые руки. – Я должен принять решение.
– По поводу кадета Шоке?
– Oui. И, откровенно говоря, я не знаю, что делать.
Она всем сердцем хотела бы помочь ему.
– Мне жаль, шеф, но это дело определенно в компетенции коммандера. Не вас.
Лакост смотрела на старшего суперинтенданта Гамаша и не могла понять, что у него на уме. Он, казалось, просит о помощи, но в то же время что-то утаивает от нее.
– Вы мне не все говорите.
– Позволь мне спросить у тебя вот что, Изабель, – сказал он, игнорируя ее слова. – Что бы сделала ты на моем месте?
– И у кадета обнаружились бы наркотики? Я бы оставила решать коммандеру академии. Это не ваше дело, шеф.
– Нет, Изабель, мое. Если у нее оказались мои опиоиды, как ты сказала.
– Откуда у нее эти наркотики? – спросила Изабель. – Она вам сказала?
– Коммандер еще с ней не разговаривал. Насколько ему известно, кадет Шоке даже не понимает, что у нее найдены наркотики. Я сейчас еду туда. Если он ее отчислит, она погибнет. В этом я уверен.
Лакост кивнула. Она тоже это знала. Большинство не знало только, ради чего Гамаш вообще принял Амелию Шоке в академию. Почему этой неуравновешенной молодой женщине, имевшей за плечами наркотики и проституцию, предоставили вожделенное местечко в школе Sûreté.
Но Изабель знала. Или думала, что знает.
По той же причине он вмешался и в ее карьеру и предоставил ей работу.
Он вмешался и вытащил наверх Жана Ги за минуту до того, как его самого уволили.
По той же самой причине старший суперинтендант Гамаш собирался убедить нынешнего коммандера оставить кадета Шоке в академии.
Коммандер был человеком, который искренне верил во второй шанс.
Вот только для Амелии Шоке это был не второй шанс. Уже третий.
А третий, на взгляд Лакост, был на один больше допустимого.
Вторые шансы предоставлялись из милосердия, а третьи от глупости. И возможно, еще от чего-то похуже.
Это было – или могло быть – чревато прямой опасностью: верить, что человек способен на искупление, тогда как он доказал: нет, не способен. Амелию Шоке поймали не на мошенничестве во время экзамена, не на похищении какой-нибудь безделушки у однокашника. Ее поймали с наркотиком, таким мощным, таким опасным, что он фактически убивал каждого, кто его принимал. Амелия Шоке знала это. Знала, что торгует смертью.
Старший инспектор Лакост смотрела на уверенного человека перед ней, который верил, что спасти можно любого. Что он может их спасти.
Эта его черта была одновременно и необходимым свойством, и ахиллесовой пятой. И мало кто знал лучше, чем Изабель, что это значит. Некоторые случаи наделали немало шума. Другие проходили незаметно. Но из ахиллесовой пяты никогда ничего хорошего не выходило.
Изабель заметила, что правая рука Гамаша не дрожит. Но сжата в кулак.
Глава двенадцатая
– Садитесь.
Коммандер Академии Sûreté не стоял, когда кадет Шоке вошла в его кабинет, как не стоял и старший суперинтендант Гамаш.
Амелия подождала у дверей, как всегда дерзкая, потом прошла по комнате и уселась на указанный ей стул, плотно сложила руки на груди. Уставилась прямо перед собой.
Выглядела она точно такой, какой ее помнил Гамаш.
Черные как смоль и торчащие в разные стороны волосы. Хотя, возможно, не столь воинственные по стрижке. Он подозревал, что она, скорее, не смягчается, а просто взрослеет. А может, Арман просто привыкал к ее виду.
Кадет Шоке училась сейчас на последнем курсе. До выпуска оставались считаные месяцы.
Она при своем невысоком росте была сильной. Не по сложению, а по силе духа. И излучала агрессию.
«Пошли вы все в жопу».
Эти слова, хотя и не произнесенные, создавали вокруг нее некую щетинистую ауру.
Были времена – Гамаш тогда только-только с ней познакомился, – когда она произносила эти слова. Прямо ему в лицо. Как и всем другим. А теперь она просто думала их. Но внутренние силы этой маленькой женщины были настолько велики, что казалось, она их выкрикивает.
«И все же, – подумал Гамаш, – какой-то прогресс есть».
Она один раз коротко кивнула ему.
«Пошел в жопу».
Он не ответил. Только смотрел на нее.
Пирсинг оставался на своем месте. В брови, носу и щеке. Вдоль ушных хрящей.
И?.. Да, вот оно.
Щелк-щелк-щелк – это она постукивала кончиком языка со штырьком пирсинга по зубам.
В покере это сочли бы подсказкой.
Щелк-щелк-щелк. Подсознательная азбука Морзе Амелии.
Когда-нибудь он, может, скажет ей о ее симптоме. Но не сегодня. Сегодня он служил на пользу дела. И это было в его пользу.
Щелк-щелк-щелк.
SOS.
«Чистые простыни, – подумал Гамаш. – Запах дымка. Голова Анри на моих тапочках». Он перебирал свой собственный код. Что-то вроде четок.
Слоеные круассаны.
– Вы знаете, почему вы здесь? – спросил кадета коммандер.
Перед тем как покинуть академию (Гамаша переводили старшим суперинтендантом в Sûreté), Арман долго разговаривал со своим преемником о кадетах. Он тогда высказал пожелание позволить кадетам быть личностями. А Амелия Шоке явно была личностью. И даже больше.
– Нет, я не знаю, почему вы хотели меня увидеть. – Пауза. – Сэр.
Коммандер взял конверт со своего стола, вытащил из него пакетик:
– Узнаете?
– Нет.
Ответ прозвучал почти мгновенно – ей некогда было удивиться. Она точно знала, почему ее вызвали. И точно знала, каково содержимое пластикового пакетика.
Гамаш достаточно хорошо знал Амелию: она подготовилась к этой встрече. Пожалуй, слишком хорошо подготовилась. Не демонстрировала природное свое любопытство (даже удивление) невинной овечки.
Вместо этого Амелия давала отрепетированные ответы, говорящие о ее вине.
Арман посмотрел на коммандера – подметил ли он те же симптомы, и увидел: да, подметил.
Гамаш почувствовал, как быстрее забилось его сердце. Увидел, что приближается точка невозврата. Он принял решение: знал теперь, что должен делать, хотя в сердце его оставались сомнения. Но было понятно: он должен довести задуманное до конца.
Дыхание Амелии Шоке изменилось. Стало более коротким, более частым.
Женщина тоже видела точку невозврата. Вот она. На горизонте. Приближается. Быстро.
Щелчки прекратились. Она была настороже. Животное, которое, пожив с более мелкими существами, вдруг обнаружило мир гигантов. Выяснило вдруг, что оно мельче, чем думало. Более уязвимо, чем полагало. Больше подвергается опасностям, чем оно считало возможным. Существо, ищущее выхода, а находящее только обрыв.
– Это лежало в вашей комнате, под вашим матрасом, – сказал коммандер.
– Вы обыскивали мою комнату?
Она говорила с негодованием, и Гамаш чуть ли не восхищался ее реакцией.
Почти.
– Это не какая-то безобидная вещь, правильно, кадет Шоке? – Коммандер опустил пакетик на стол. – Это наркотик. Количество, достаточное для продажи.
– Это не мое. Я понятия не имею, откуда оно взялось. Да и как мне могла в голову прийти такая глупость – приносить эту чуму в академию. Я бы нашла место получше. Может, в чьей-нибудь комнате.
– Вы хотите сказать, что кто-то подложил вам наркотик? – спросил Гамаш.
Она пожала плечами.
– Намеренно? – настаивал он. – Кто-то пытался подставить вас? Или просто тоже не хотел держать у себя в комнате?
– Это уж вы сами решайте. Я знаю одно: это не мое.
– С пакетика сняли отпечатки пальцев…
– Умно.
Коммандер уставился на нее. Гамаш знал, что у Амелии есть способность забираться в кишки других, хотя зачем ей туда хотелось – один бог знает.
– …и скоро у нас будут результаты. Где вы это взяли?
– Это. Не. Мое.
Пощелкивание возобновилось. Теперь оно звучало как «так-так-так» и имело целью вызвать раздражение.
Гамаш видел, что коммандер борется с желанием броситься через стол и вцепиться в ее горло.
И кадет Шоке не делала ничего, чтобы спасти себя. Напротив. Она дразнила их. Самоуверенная, нахальная, почти наверняка лицемерная, она просто настаивала на своей виновности. И хуже.
Невиновный кадет в случае обнаружения у него опаснейшего наркотика заявлял бы о своей невиновности и пытался сотрудничать, чтобы найти виноватого.
Виновный кадет почти наверняка по крайней мере делал бы вид, что занимается тем же.
Ничего этого она не делала.
Из уязвимого существа, загнанного и испуганного, она превратилась в агрессора, отбрехивающегося нелепой и очевидной ложью.
Амелия Шоке была старшим кадетом. Она выросла в естественного лидера, а не в громилу, как опасался Гамаш.
Она соображала быстро, была настороже. Стала человеком, которому другие пытались инстинктивно подражать.
А оттого кадет Шоке, как продавец наркотиков, становилась еще опаснее. Что с ее бэкграундом не было таким уж невероятным.
Подавшись к ней поближе, он увидел татуировки на ее запястьях и предплечьях: рукава своей формы она закатала до локтей. Потом его проницательный взгляд переместился на ее лицо, и он увидел что-то еще. Что-то такое, что могло объяснить ее необдуманные действия, саморазрушительное, переменчивое поведение во время этого разговора.
Реагировала она бурно. Непредсказуемо. Как наркоманка.
Уж не?..
Его глаза чуть расширились.
– Вы глупая, глупая женщина. – Он не говорил, а практически рычал. Потом обратился к коммандеру: – Нужно сделать ей анализ крови. Она под кайфом.
– Идите в жопу.
Он смерил ее уничижительным взглядом:
– Когда вы принимали эту дрянь в последний раз?
– Я ничего не принимала.
– Посмотрите на нее, – сказал Гамаш коммандеру, после чего обратился к Амелии: – У вас зрачки расширены. Вы думаете, мне непонятно, что это означает? Обыщите ее комнату еще раз, – сказал он.
Коммандер нажал кнопку.
– Я хочу покончить с этим прямо сейчас, – сказал Гамаш, снова обращаясь к Амелии.
– Не смейте! Я прошла слишком большой путь. Мы уже близко к концу. Я могу.
– Не можете. Вы все изгадили. Вы себя изгадили. Вы зашли слишком далеко.
– Нет-нет! Это глазные капли. Всего лишь капли. – Она чуть ли не умоляла. – Это только впечатление такое, будто я накачалась. Но я не накачалась.
– Скажите агентам, которые будут обыскивать ее комнату, – пусть поищут глазные капли, – сказал Гамаш, которому хотелось, чуть ли не отчаянно хотелось поверить ей. Поверить, что сама она не принимала наркотиков.
– Они ничего не найдут, – сказала Амелия. – Я их выбросила.
Наступило молчание, Гамаш вглядывался в ее расширившиеся зрачки.
Видя выражение на лице Армана, она отвернулась от него и заговорила с коммандером:
– Если вы считаете, что я стала бы торговать этой чумой, то вы гораздо хуже понимаете людей, чем я думала.
– Наркотики меняют людей, – сказал коммандер. – Наркомания меняет людей. И я думаю, вам это известно.
– Я много лет ничего не принимала, – сказала она. – Я не под кайфом. Ради бога, зачем бы я стала поступать в полицию, если бы оставалась наркоманкой?
Гамаш начал смеяться:
– Вы шутите, да? У вас есть пистолет и доступ к любому количеству наркотиков. Большинству грязных агентов, по крайней мере, хватает здравого смысла сначала окончить академию, прежде чем стать оборотнями. Правда, большинство не приходит сюда наркоманами.
– Я никогда не была наркоманкой, и вы это знаете! – Она почти визжала. – Да, я пользовалась наркотиками. Но никогда не была наркоманкой. Я бросила. Вовремя.
Ее собственные слова, казалось, оглушили ее, потому что она вспомнила, как и почему она бросила. Вовремя.
Благодаря этому человеку. Который дал ей здесь дом. Смысл и цель. Шанс.
– Я не торгую наркотиками, – сказала она. Голос ее звучал спокойнее. – Я не пользуюсь.
Гамаш посмотрел на нее проницательным взглядом. От этого зависело многое.
Принимая ее в академию, он знал: если она победит себя, то у нее будут все основания стать выдающимся офицером Sûreté. Уличная девчонка, наркоманка, ставшая копом.
Это давало ей огромное преимущество. Она знала вещи, которые никогда не откроются другим агентам. Знала не своим разумом, но изнутри. У нее имелись контакты, доверие, она знала язык улицы, который впитался ей под кожу. Она могла добраться до таких мест и людей, которые были недоступны для других.
И она знала отчаяние улиц. Холодные одинокие смерти наркоманов.
Гамаш надеялся, Амелия Шоке разделяла его глубокое желание остановить эту чуму. Но теперь он не знал, насколько велико было его заблуждение. И насколько серьезную ошибку он может совершить сейчас.
Живя среди отбросов общества, Амелия Шоке читала поэтов, философов. Она была самоучкой, сама освоила латинский и греческий. Литературу. Поэзию.
Да, если она победит себя, она пойдет далеко. В полиции. В жизни.
Но еще он знал: если она не победит, то случится нечто не менее впечатляющее.
И Амелия Шоке, казалось, не дотянула до финишной ленточки совсем немного. Впечатляюще.
Она знала, конечно, когда вошла в кабинет, что они нашли наркотики.
Принести наркотик в академию – это было актом самоуничтожения.
Гамаш закрыл глаза. Ему предстояло принять решение. «Нет, – понял он, – неверно». Нужно было провести в жизнь то решение, которое он принял. Каким бы неприятным оно ни было.
Сидя в кабинете коммандера, он чувствовал запах влажной шерсти и слышал звук падающего снега.
Он открыл глаза и сказал коммандеру:
– Нам нужно сделать анализ крови, чтобы иметь основания для возбуждения дела против кадета Шоке.
– Дайте мне еще один шанс, – сказала она. – Я совершила ошибку.
– Ошибку? – сказал Гамаш. – Вы это так называете? Штраф за парковку – вот это ошибка. То, что совершили вы… – Он не мог найти подходящего слова. – Разрушительно. Вы разрушили собственную жизнь, и больше у вас не будет никаких шансов. Вас арестуют, и вам будет предъявлено обвинение. Как и любому другому человеку на вашем месте.
– Я прошу вас, – сказала она.
Гамаш посмотрел на коммандера, который сделал незаметное движение: принимать решение предстояло Гамашу.