Полная версия
Питомник
Он был одет во все черное. На голове платок-«банданка» с белыми черепами на черном фоне. Черные узкие джинсы, черная футболка с картинкой на груди. Коля разглядел что-то вроде черепа и свастики. На плече болталась небольшая спортивная сумка.
«Может, это новый вид токсикомании? Они воняют, даже здесь слышно, а он стоит, наслаждается, – подумал Коля, с любопытством разглядывая парня, – бесплатный кайф. Даже клей денег стоит, к тому же надо уединяться, прятаться, мешок на голову надевать. А если научиться ловить кайф от бомжовской вони, то можно просто ходить по вокзалам, толкаться у метро и балдеть сколько душе угодно».
Сквозь вялый уличный гул что-то рявкнуло, из ларька на площадь, как цунами, обрушилась волна тяжелого рока. Крутили хит сезона. Женская группа в маршевом ритме повторяла: «Шизофрения любви, меня скорей обними, и разум мой отними, шизофрения любви». Хриплое дыхание группы усиливалось стереодинамиками, казалось, стонет и шумно дышит вся маленькая торговая площадь перед входом в метро. От компании бомжей отделилось тощее лохматое существо в драном открытом платье с блестками и принялось отплясывать прямо перед кафе, в двух шагах от столика, за которым сидел лейтенант. Бомжиха вертела задом, трясла жидким бюстом, притопывала, размахивала руками и громко хрипло подпевала: «Шизофрения, а-а-а, шизофрения любви».
Коля положил недоеденный чебурек на бумажную тарелку, закурил и стал с брезгливым любопытством наблюдать этот безумный танец. Надо было встать и уйти, дома ждала Алена, и чем позже он вернется, тем злее и дольше она будет его пилить. Но, как завороженный, он продолжал следить за танцующей теткой и краем глаза приметил, что, кроме него, есть еще один зритель. Парень в черном. Он даже приблизился, нашел место поудобней, закурил. Коля обратил внимание на бело-голубую пачку «Парламента» и зажигалку «Зиппо». Слишком дорогое курево для юного токсикомана.
Прохожие ускоряли шаг, оглядывались и спешили прочь от неприятного представления. Бомжи, приятели плясуньи, поглазели, вяло похлопали, но только в первую минуту, потом им надоело, они разошлись. А парень в банданке с черепами все стоял, и даже темные очки не скрывали, что глядит он на бомжиху и только на нее. Он пристроился в двух шагах от Коли, почти у него за спиной. Лейтенант несколько раз оглядывался, заметил дорогие черные замшевые ботинки, совершенно не сочетающиеся с джинсами, футболкой и банданкой. Шнурки в ботинках были почему-то белые.
«Что ж тебе, лейтенант, всякая муть лезет в голову? – усмехнулся про себя Коля. – Ничего странного в этом парнишке нет. Совершенно ничего. Ну, стоит, смотрит, просто так, от скуки. Может, ждет кого-то».
Пьяная тетка между тем, продолжая отплясывать, приблизилась к столику, за которым сидел Коля. На него пахнуло вонью. Он был в штатском, в джинсах и футболке, он был единственным человеком в кафе, тетка, вероятно, угадала в нем благодарного зрителя и решила адресовать ему свое выступление. Она протянула к нему руки с траурными ногтями, томно откинула голову, оскалила щербатый рот, по-цыгански потрясла плечами, наконец плюхнулась на стул напротив лейтенанта и цапнула со стола пачку сигарет. Вместо того чтобы шугануть нахалку, Коля молча уставился на нее. У бомжихи были подбиты оба глаза и расцарапана щека.
И тут наконец до него дошло, почему он так долго тупо пялился на тетку, наблюдал ее пьяную пляску, терпел истерический грохот шлягера, прихлебывал гадкое пиво, почему не давал ему покоя парень в банданке с черепами и какая между этими двумя неприятными явлениями возможна связь.
Несколько дней назад, после ночного дежурства, он курил на крыльце отделения и увидел, как вышла знаменитая бомжиха Симка со своим сожителем Рюриком, обратил внимание на живописные Симкины фингалы, а вскоре узнал о сундучке с нитками из квартиры убитой и о черте с красными рожками.
Всему отделению было уже известно, что Симке из бомжовского дома посчастливилось стать единственной свидетельницей по убойному делу и ее допрашивал следователь Бородин. Показания ее звучали до того интересно, что участковый пересказывал их, как анекдот.
Коля был с детства азартен и любопытен. Он не пошел бы в милицию, если бы не мечтал раскрыть какое-нибудь жуткое, запутанное преступление, поймать кровавого маньяка и прославиться хотя бы на уровне округа. С того злосчастного момента, как он увидел первый в своей жизни насильственный труп, в голове у него, помимо воли, включился и заработал какой-то совершенно новый, неведомый механизм. Коля думал только об этом странном убийстве, о сумасшедшей девочке Люсе, пытался представить, как она хватает нож и вонзает лезвие в единственного в мире человека, которому она, сумасшедшая девочка, нужна. Считала она удары или нет? Почему их ровно восемнадцать?
«Этого не может быть!» – повторял про себя Коля и несколько раз нечаянно повторил вслух, отчего жена Алена странно посмотрела на него и покрутила пальцем у виска. Ночью ему приснилась жуткая сцена бойни. Девочка-зомби с оскаленным черным ртом, молодая женщина в розовом халате и узорчатых носочках, черт с рожками, сонное пухлое лицо следователя Бородина. Сон этот был настоящим кошмаром, но ровным счетом ничего не значил. Коля проснулся, вышел покурить на кухню. Он считал себя сильным, а оказался слабым, чувствительным, как барышня позапрошлого века, и поэтому стал раздражать самого себя.
«Если все-таки не она, если приходил гость с конфетами и цветами, почему Коломеец была в халате? Не ждала гостя, вышла из ванной, и он тут же набросился на нее? Допустим, у тетушки был шок. От неожиданности она не успела крикнуть. Почему, в таком случае, не закричала Люся? Восемнадцать ударов требуют времени, Люся должна была понять, что происходит».
Это были даже не мысли, а невнятное омерзительное бурчание в мозгах, как бывает в животе от сырой капусты. Люся дала довольно верное определение, когда рассказывала, что происходит от укола.
«Мне пока никто психотропных препаратов не колол, но если так пойдет и дальше, то вскоре у меня окончательно съедет крыша», – с тоской подумал Коля и протянул бомжихе кружку с пивом.
Симка жадно выпила и, перекрикивая музыку, спросила:
– А пожрать дашь?
Коля молча пододвинул к ней тарелку с половиной чебурека. Сима слопала за минуту. Музыка кончилась так же внезапно, как началась, и стало удивительно тихо. Сима ладонью вытерла жирный рот. Потухшая сигарета лежала в пепельнице, она схватила окурок и хотела уйти, но лейтенант приветливо улыбнулся и произнес:
– Ну как, Сима, черт больше не являлся?
– Какой черт? Ты что бормочешь, мальчик? Совсем сдурел? – прошептала Сима, вытаращив глаза, и быстро перекрестилась трясущейся рукой с зажатым в пальцах окурком. – Думаешь, раз я такая, со мной все можно?
– Ну тот, с красными рожками. Помнишь, ты рассказывала? – уточнил Телечкин и мысленно обматерил самого себя.
Сима несколько секунд глядела на него разноцветными отчаянными глазами, наконец вскочила и кинулась прочь, прихватив со стола пачку «Честерфильда», в которой оставалось еще штук десять сигарет.
Коля не стал за ней гнаться и окликать не стал. Зачем? Чтобы расспросить ее о черте, который, может, и существует только в ее алкогольном воображении? Или чтобы отнять свои сигареты?
Настроение у него испортилось окончательно. Он давно должен был вернуться домой с полными сумками, но зачем-то потерял столько времени, хотел отдохнуть, выпить пивка, а получилось черт знает что. От чебурека с пивом уже начал побаливать желудок, бомжиха стащила сигареты и удрала. Парень в черном тоже исчез. Коля встал, но, вместо того чтобы идти на рынок, отправился в другую сторону, к бомжовскому дому, в котором жила Сима.
Он шел проходными дворами и заставлял себя не спешить, уговаривал, что просто хочет погулять немного. Он ведь не сошел с ума, не собирается влезать в расследование, которое его совершенно не касается. Конечно, нет! Делать ему нечего…
На детской площадке, у мусорных контейнеров, он остановился и подумал, что именно здесь Симка увидела черта, а потом Бородин увидел Симку.
«Разумеется, все это полный бред. Лилию Коломеец убила ее сумасшедшая племянница. На то она и сумасшедшая. Нет никакого маньяка. Восемнадцать ножевых ранений ничего не значат. Трижды шесть – восемнадцать. Три шестерки – знак сатаны. Ну и что? На фига мне эта арифметика-каббалистика? Дебильная девочка просто била тетю ножом и не считала удары».
Коля заставил себя сесть на лавочку. Полуденное солнце лилось сквозь матовую пыльную зелень. В песочнице дрожали ослепительные блики. Было душно, вероятно, приближалась гроза. Коля машинально полез в карман за сигаретами, но тут же вспомнил, что пачку утащила бомжиха, огляделся в надежде стрельнуть курево у какого-нибудь прохожего, но вокруг, как назло, не было ни души. Он собрался уходить и тут увидел парня в банданке. Тот был без очков. Светло-карие глаза равнодушно скользнули по лицу лейтенанта.
– У вас закурить не найдется? – машинально выпалил Коля.
Парень застыл, глаза его из равнодушных и пустых сделались внимательными, острыми, и взгляд неприятно контрастировал с улыбкой. Тонкие губы растянулись, блеснул ровный ряд крепких желтоватых зубов. Коля вдруг подумал, что он значительно старше, чем кажется. Просто одет по дурацкой молодежной моде, а лицо совсем не юное. Возможно, ему вообще за тридцать.
Парень между тем достал из кармана мятую пачку «Парламента» и протянул Коле. В другой руке у него оказалась зажигалка «Зиппо», он дал прикурить лейтенанту и закурил сам.
– Спасибо, мужик. Вот, понимаешь, решил пивка выпить, – Коля простодушно улыбнулся, – а тут какая-то пьяная дура со стола сигареты свистнула. Не гнаться же за ней, в самом деле?
Парень промычал в ответ что-то невнятное, кивнул и пошел своей дорогой довольно быстро, не оборачиваясь. Коля несколько секунд стоял, пускал дым и смотрел ему вслед. Лейтенант понял, что он направляется назад, к метро. То есть он зачем-то сбегал вслед за Симкой к бомжовскому дому, а теперь возвращается.
«А может, он ждал кого-то, кто живет рядом? Ведь бомжовский дом здесь не единственный. Почему обязательно Симка? Зачем она ему? Просто он ждал подружку или приятеля у метро…» Коля взглянул на часы, присвистнул и рванул к рынку, на бегу уговаривая себя не думать больше об этой идиотской истории.
Однако в душном стеклянном муравейнике крытого рынка ему то и дело мерещилась банданка с черепами, черная футболка со свастикой. Переходя от прилавка к прилавку, он забывал, что еще надо купить, без конца вытаскивал из кармана смятую бумажку со списком, пока не уронил ее вместе с двумя бумажными полтинниками. Было ужасно противно шарить по полу, у толпы под ногами. Коля стал собирать, печально матерясь про себя. Один из его полтинников был придавлен черным замшевым ботинком с белым шнурком. Он поднял голову. На него, сверху вниз, смотрели знакомые светло-карие глаза. Банданки на голове уже не было, желтые тусклые волосы торчали короткими редкими перышками. «Да ему сороковник, не меньше!» – удивленно подумал Коля.
Замшевый ботинок подвинулся, отпуская бумажку, белобрысый нырнул в толпу и исчез.
Глава седьмая
Люся проснулась от боли. Боль была тупая, вязкая и тяжелая, как теплый пластилин. Открыв глаза, Люся несколько минут глядела в полосатый потолок. Полоски медленно двигались и ломались, доползая до стены, отчего маленький отдельный бокс казался клеткой, подвешенной в белом безвоздушном пространстве. Полная луна заливала бокс холодным дымчатым светом. Комната плыла, кружилась все быстрей. Она не знала, что это голова у нее кружится. Такого с ней еще никогда не было. Пытаясь утешить себя, она рассудила, что все это, пластилиновая боль, невесомое жуткое кружение, лишь страшный сон. Ей часто снились страшные сны. Тетя Лиля говорила: встань и умойся холодной водой. Раковины в боксе не было, Люсе предстояло пройти по пустому коридору, освещенному дрожащими голубыми лампами. Она уже не раз преодолевала этот путь ночью, просыпаясь в ледяном поту от страшных сновидений, и знала, что там, в синем коридоре, еще страшней, чем во сне. Ночами из-под закрытых дверей маленьких палат-боксов сочились всхлипы, стоны, храп, Люся различала, как тяжело дышат во сне ее невидимые соседи, как они ворочаются, кто-то привязан на ночь к кровати, кто-то обмочился, и утро начнется с сердитого крика нянек.
Она чувствовала людей даже сквозь стены, и если люди были больны, несчастны, жестоки, Люсе становилось плохо. Она ничего не могла поделать с этим, чужие чувства отражались в ней, как в зеркале, непонятно для чего.
Зажмурившись, она приподнялась на койке и вдруг поняла, что не было никакого сна. Комната плыла наяву, и живот болел наяву. Больничная рубашка и простыня оказались темно-красными. Вот в чем дело. Люся плохая, у нее течет кровь, она умрет, так ей и надо. Но больничное белье станет грязным, и даже матрас, а его нельзя стирать. За это Люсю будут ужасно ругать.
Кровь текла и не останавливалась. Люся попыталась слезть с кровати, пусть лучше течет на пол, его можно помыть. Но голова кружилась, ноги совсем ослабли, встать Люся не сумела и закричала.
Нельзя было кричать, она знала, что на крик явятся врачи и сделают еще хуже, наругают за испорченное белье и матрас. Люся попыталась зажать себе рот, но руки не слушались, а крик продолжал звучать. Люся не только слышала его, но и видела. Он выглядел как красный воздушный шар, наполненный тяжелым черным воздухом, будто взяли грозовую тучу, сгустили всю ее мокрую черноту и вдули в шарик. Теперь он гудел, визжал, совершенно отдельно, независимо от Люси, и, покачиваясь, перемещался по маленькой палате к двери. Вот сейчас вывалится в коридор, его услышат и увидят врачи, подумают, что Люся плохо себя ведет, войдут, обнаружат, что казенное белье стало грязным и много протекло на матрас, а матрас ведь не постираешь. Они разозлятся и сделают укол.
Надо было замолчать и лежать тихо, но Люся кричала и не могла остановиться. Ее крик в виде шара, раздутого, как клещ, медленно, неохотно отвалился от двери, потому что дверь открыли. В палату вошла ночная сестра и стала сдирать с Люси одеяло. Люся накрылась с головой, спряталась в теплой душной темноте. Темнота пахла ее кровью. Кровь продолжала вытекать, и вместе с ней валился из глубины, прямо из живота, истошный крик. Вспух и надулся черным ужасом еще один шарик. Люся вцепилась в одеяло.
– Да что же это такое! Прекрати! – говорила дежурная сестра.
В палату вошли еще двое. Сильные санитары содрали одеяло, и все увидели кровь. Сестра ахнула и закричала на Люсю. Она решила, будто Люся самой себе что-то такое сделала.
– Ее надо было привязывать на ночь! – вопила сестра, сбрасывая на пол окровавленную простыню и пытаясь обнаружить припрятанный под матрасом осколок стекла или что-то другое, острое, чем могла Люся себя порезать.
Но ничего такого не было, и, казалось, сестру это разозлило еще больше.
– И зачем только живут такие уроды? – сказала она санитарам.
Люся не поняла смысла этих слов, даже не расслышала их за собственным криком, но моментально увидела злобу и гадливость в глазах сестры, и от этого закричала совсем уж отчаянно.
Сильнее уколов, сильнее любой боли Люся боялась, что о ней будут плохо думать. Злые мысли других людей представлялись ей чем-то вполне конкретным, осязаемым, они имели цвет и запах. Злые мысли пахли тухлыми яйцами, рвотной кислятиной, а по цвету напоминали то рыжую осеннюю слякоть, то запекшуюся кровь. Люся казалась самой себе отвратительной, вонючей уродиной и не хотела жить. Она начинала видеть себя глазами чужого злого человека, только так, и никак иначе. Ненависть к самой себе моментально впитывалась в кожу, во все ткани тела, отравляла, словно ядовитый газ.
– А кровищи-то, как из свиньи, – покачал головой санитар, – вот, мать твою! Только поспать собрался, теперь с этим дерьмом всю ночь колупаться.
– Нет, а че случилось-то? – флегматично поинтересовался второй. – Откуда кровь?
Наконец явился дежурный врач. Люся билась в руках санитаров из последних сил. Она понимала, что все здесь считают ее плохой, ненавидела себя за это еще сильней, чем другие, и хотела вырваться, чтобы ударить себя, сделать себе, вонючей, отвратительной, еще больней, еще хуже.
Игла вонзилась так быстро, что Люся не успела ничего почувствовать, крик оглушил ее, перед глазами крутилось множество тяжелых шаров, наполненных черным криком. Люсю подняли, переложили на носилки, она стала совсем слабой и почти с облегчением нырнула в знакомую стихию боли. Там ее качали ледяные волны, озноб разъедал кожу, как кислота, плавились кости, одиночество обретало форму густого вязкого вещества, и Люся медленно, мучительно тонула в нем, даже не пытаясь вы браться.
На этот раз укол подействовал особенно сильно. Она потеряла довольно много крови, ее организм совсем не мог сопротивляться. В какой-то момент она вдруг увидела себя со стороны, толстую растрепанную девочку на каталке. Лицо девочки было бледно, глаза закрыты, от виска к щеке текла струйка ледяного пота. Эту девочку ненавидели все – санитары, медсестра, врач, который сделал укол, и Люся ее тоже ненавидела, затыкала нос, потому что воняло тухлыми яйцами.
Каталку вывезли на улицу, погрузили в машину, взвыла сирена. Люся увидела уже откуда-то издалека синие всполохи мигалки, широкое красное лицо санитара, бутерброд и банку пива в его руках, мокрый жующий рот, услышала приглушенные голоса, смех. Теперь все это не имело к ней отношения. Она находилась вовсе не в фургоне «скорой», а сидела с рюкзачком у ворот детского дома и ждала тетю Лилю.
Солнце било в глаза, пели птицы, Люся сорвала одуванчик и дунула изо всех сил. Поднялись и медленно закружились в горячем воздухе крошечные кукольные парашютики, Люся вытянула руку, пытаясь поймать их, они щекотно опускались на ладонь, она опять дула и смеялась. Пахло сухой, разогретой на солнце ромашкой, не было никакой боли, никто Люсю не трогал, не ругал, все знали, что она хорошая девочка, и тонкая фигура тети Лили в светлом летнем платье уже показалась из-за поворота. Тетя Лиля шла по дороге, чтобы забрать Люсю, все шла, шла, но не приближалась. Люсе было тепло, в груди что-то сладко, нежно вздрагивало, позванивало, как будто там поселился веселый хрустальный колокольчик.
Санитары, выгружая носилки, чуть не уронили Люсю. Тот, что всю дорогу ел, отпустил руку, чтобы на ходу поковырять в зубе, носилки перекосило, тяжелое мягкое тело поймали на лету.
– А поосторожней нельзя? – отчетливо, сердито произнес кто-то рядом, и голос был похож на голос тети Лили. – Это все-таки ребенок, а не мешок с тряпьем.
В ответ невнятно выругались матом, пахнуло рвотной кислятиной, но лишь на секунду. Люсе показалось, что она плывет куда-то, легко, как резиновая игрушка в ванной. Ее подняли, опять положили. Она почти очнулась, но боялась открыть глаза, чувствовала прикосновение ледяного металла, резиновых рук, отчетливо различала тихие голоса, острый запах марганцовки, хлорки, какой-то свежей туалетной воды, табака, мыла, и в красном мареве, под стиснутыми веками, возникло сердитое лицо тети Лили, а рядом замаячило другое лицо. Карие глаза, крепкие крупные зубы, веселая улыбка.
Он улыбался, разговаривал тихо и вежливо, но тетя все равно сердилась и выгоняла его. Люся так радовалась, что он пришел, с конфетами, с цветами, чтобы поздравить ее с днем рождения, поцеловать и накормить конфетами, она сама открыла ему дверь, а тетя вышла из ванной и стала кричать. Люся не понимала почему, но все равно ей было хорошо. Рядом с ним ей всегда было хорошо, что бы он ни говорил, ни делал, что бы ни говорили и ни делали другие. Она льнула к нему, старалась угодить во всем, каждое его слово было для нее единственной и главной реальностью. Как он говорил, так она и делала, и думала так, не желая знать, что может быть по-другому. С его ладони она могла съесть червяка, дохлую лягушку, смертельный яд и облизнуться от удовольствия.
Дали общий наркоз. Люся провалилась в сплошную, непроглядную тьму, и последнее, что привиделось ей, было сверкающее тонкое лезвие странной ромбовидной формы и огромные темные пятна крови, расползающиеся по розовой пушистой ткани.
* * *Чай был заварен отлично, по всем правилам, но показался Илье Никитичу совершенно безвкусным. Он встал из-за стола, вылил чай в раковину, сполоснул чашку, поставил ее в сушилку и удалился к себе в комнату. Его мама, Лидия Николаевна, тяжело вздохнула и не сказала ни слова.
Бородин был старым холостяком, жил с мамой и в последний раз задумывался о том, какое впечатление он производит на женщин, лет десять назад. Однако совсем недавно, ни с того ни с сего, стал дольше задерживаться у зеркала и однажды мрачно спросил маму:
– Как ты считаешь, может красавица влюбиться в жирное чудовище?
– А что случилось? – Лидия Николаевна вздрогнула и испуганно уставилась на него сквозь очки.
– Ничего. Просто спрашиваю. Слушай, может, мне начать гимнастику делать или бегать по утрам?
– Илюша, что произошло? – Лидия Николаевна отложила книгу, подошла к сыну и развернула его за плечи. – Посмотри мне в глаза.
– Ну, смотрю.
Глаза Лидии Николаевны были увеличены стеклами очков, от этого взгляд ее казался испуганным. Но на этот раз она действительно испугалась. Ее пожилой сын многие годы говорил и думал только о работе. Он как будто забыл, что на свете существуют женщины, в зеркало смотрелся, только когда брился. Лидия Николаевна в разговорах со своими приятельницами сетовала на сложный характер сына, на его замкнутость, говорила, что мальчик вырос совершенным трудоголиком и хорошо бы его с кем-нибудь познакомить. Нельзя же вообще не иметь никакой личной жизни! И очень обидно, что никогда у нее не будет внуков.
Но она лукавила. С отсутствием внуков она давно смирилась и уже не страдала из-за этого. В глубине души она ужасно боялась, что в их налаженную, спокойную жизнь когда-нибудь ворвется чужая женщина и все пойдет кувырком.
Когда-то ему пришлось пережить глупую неразделенную любовь, это была долгая, мучительная история, после которой он сник, стал набирать вес, превратил себя в старика. Лидия Николаевна боялась повторений и не верила, что есть на свете женщина, способная по достоинству оценить ее сына. Он не молод, не богат, не красив. Он умный, добрый, порядочный человек, профессионал в своем деле, но кому в наше время это интересно?
– Так кто же она, эта красавица? – несколько раз осторожно спрашивала Лидия Николаевна.
– Никто, мама. Никто, – раздраженно отвечал Бородин, отворачивался и уходил в свою комнату, напевая под нос «Белой акации гроздья душистые» или какой-нибудь другой романс.
Лидия Николаевна решила больше не приставать к нему с вопросами. Рано или поздно сам расскажет, а не расскажет, так приведет в дом чужую женщину, и уже ничего не поделаешь.
«А может, ее вовсе нет, этой женщины? – с надеждой подумала Лидия Николаевна. – Однако похудеть Илюше все-таки надо, в любом случае. Во-первых, лишние килограммы опасны для здоровья, во-вторых, из-за этих килограммов он в свои пятьдесят выглядит на все шестьдесят, в-третьих, из-за своего круглого живота он в последнее время серьезно нервничает».
Лидия Николаевна перестала печь чудесные пирожки и принялась тереть сырые овощи. Когда Бородин отправлялся на работу, она, вместо домашних пирожков, котлет и бутербродов с ветчиной, клала ему в сумку сухие низкокалорийные галеты, не больше трех штук, пластиковые баночки с морковно-свекольным салатом, пакетик с курагой и черносливом, яблоко.
За две недели он скинул три килограмма и сразу как будто помолодел. Лидия Николаевна смотрела на него и думала, что если бы он еще и бакенбарды свои старомодные сбрил, то стал бы просто очень интересным мужчиной. Однако про бакенбарды она сказать не решалась, боялась его обидеть. Он с детства терпеть не мог выслушивать замечания по поводу своей внешности.
Каждый раз, когда звонил телефон, Лидия Николаевна со страхом и надеждой ждала услышать приятный женский голос. Она была уверена, что обязательно почувствует, когда позвонит та, которую ее сын назвал «красавицей».
Но звонки были сплошь деловые, по работе. А она все не звонила.
«Ну конечно, она не обращает на него внимания! Надо быть очень умной и тонкой женщиной, чтобы оценить моего сына. Если она не видит, какой он замечательный, значит, она грубая, недалекая, циничная эгоистка и мизинца Илюшиного не стоит», – вздохнула про себя Лидия Николаевна, когда ее мрачный молчаливый сын встал из-за стола, вылил чай в раковину и ушел в свою комнату.
Оставшись одна, она включила телевизор, прошлась по программам, но ничего, кроме натужно игривых ток-шоу и оглушительных боевиков, не показывали. Понаблюдав несколько минут за перестрелкой в американском баре, Лидия Николаевна выключила телевизор и отправилась в комнату сына. Дверь была открыта. Она увидела его сгорбленную спину за письменным столом и нарочито бодро произнесла: