Полная версия
Жребий праведных грешниц. Возвращение
Митяй и Настя дружат с детства, рассуждал Александр Павлович, можно допустить, что дочь унаследовала родовое качество камышинских женщин: его матери, которую он любил и ценил безумно, бабушки, прабабушки, о которых осталось нежное воспоминание, – умение выбирать достойных мужчин.
«Мы их унюхиваем, – говорила, веселясь, мама. – За грудиной есть приемник, он начинает щекотать, и тут уж не смотри, что нос картошкой, два вихра ссорятся на макушке, от волнения бэк-мэк-кукарек изъясняется, мундирчик старенький, чин плюгавенький, но понимаешь: вот именно он опора, надёжа, судьба и счастье. Детьми будущими как бы понимаешь – от него славных деток рожу». Мужчины камышинского рода подобной прозорливостью не отличались. Александр тому пример.
Митяй хороший парень: умный и покладистый, добрый и гордый, надежный и основательный – настоящий сибиряк. Но Митяй еще мальчишка, школьник!
– Папа, мама! – заговорила Настя. – Благословите нас.
– Осподь! – хлопнула себя по щекам Марфа. – У доме ни одной иконы!
– Мы же не верующие, – улыбнулся Митяй. – Александр Павлович, Елена Григорьевна, я вам даю честное комсомольское слово и клянусь жизнью, что буду беречь Настёну больше жизни!
– В сложившихся обстоятельствах, – пробурчал Камышин, – нам ничего не остается, как поверить тебе. Зовите Петра, Степку – будем праздновать помолвку.
Когда выпили за здоровье молодых, и Камышин заговорил о будущем без гнева и ерничества, Митяй решительно воспротивился планам старших. Александр Павлович и Марфа, мнение Елены Григорьевны и Петра не в счет, полагали, что ему надо окончить школу, получить аттестат. Это означало – официально не расписываться с Настей, женатые в средней школе не учатся.
– Нет! Мы зарегистрируемся, я не хочу, чтобы мой ребенок родился вне брака.
– Благородные поступки, – проворковала Елена Григорьевна, – по мнению обывателей, всегда кажутся глупыми, нерациональными, невыгодными и даже пагубными. На этом построена вся мировая героическая литература – поступки благородного рыцаря идут вразрез со здравым смыслом. Дмитрий, вы прелесть!
– Его все равно засудят, – неожиданно встрял Степка. – Ведь узнают, на бюро комсомольское вызовут, хорошо, если выговором отделается, а то и исключить могут. Это – хана, никуда не тыркнешься.
Камышин крякнул от возмущения, но посмотрел на сына, выказавшего поразительную практическую сметку, с любовью:
– Тебе кто слово давал? Ты почему вмешиваешься в разговоры взрослых? Еще раз пикнешь, вылетишь отсюда!
– А что, я неправду…
– Степан!
– Молчу. А на какой завод Митяй пойдет?
– Вон! – показал Камышин пальцем на дверь. – Не умеешь себя вести – твое место снаружи!
Степка понуро поплелся на выход. Камышин невольно посмотрел на Марфу, увидел в ее глазах одобрение, потер ладонью лицо, прогоняя неуместные чувства.
– Сыночек, а как же Академия художеств? – спросила Марфа. – Ты ведь мечтал.
Дмитрий глубоко вздохнул, протягивая воздух сквозь зубы, словно ему надо было задавить, потушить внутри себя тлеющий огонь:
– Никуда Академия не денется.
– Милый, – накрыла его руку своей Настя, – я тебе говорила, что…
– Ре-ше-но, – он нежно щелкнул ее по носу.
– Шестнадцать годков всего! – захлопнула рот ладошкой и покачала головой Марфа.
Теперь, когда ее сын не подвергался нападкам, она могла чуть-чуть выплеснуть свою печаль.
– Дык пятаки гнет пальцами, гы-гы, – впервые за вечер подал голос Петр.
– Если б только пятаки, – усмехнулся Александр Павлович.
Часть вторая
Великая Отечественная война
Добровольцы
Митяй пришел в районный комиссариат двадцать третьего июня – на второй день войны – записываться в армию. Он работал подсобным рабочим в трамвайном депо, устроился на летние каникулы, под давлением родителей согласился на компромисс: до осени трудится, а потом посмотрим.
Дежурный офицер, нервный и взъерошенный как грач, у которого разворошили гнездо, только глянул на Митяя, документы не посмотрел, отмахнулся:
– Иди отсюда! С сегодняшнего дня объявлена мобилизация лиц рождения тысяча девятьсот пятого тире девятьсот восемнадцатого. Понадобишься – пришлют повестку.
– Но я хочу воевать! За Родину! – Митяй осекся, уж слишком пафосно и одновременно по-мальчишески прозвучали его слова.
– Армии нужны опытные бойцы, имеющие военную подготовку. А ты кто?
– У меня значок «Ворошиловский стрелок»!
– У каждого второго такой значок. – И, повернув голову в сторону двери, офицер закричал: – Анисимов! Пропускать только по паспортам! Одолела пацанва. Добровольцев отсекать, понял?
Митяй возвращался в депо пешком. Война, а город почти не изменился, будто и не слышал о ней. Та же жара, духота, те же девушки в легких платьях, мужики в льняных брюках, сетчатых «бобочках» с короткими рукавами, на ногах парусиновые штиблеты, и выражения лиц обычные, мирные, не озабоченные. Да и чего паниковать, когда ясно, что война продлится месяц или два, вот только он на фронт не попадет.
На Константиновском проспекте Митяй притормозил и вместе с несколькими прохожими слушал, как милиционер объясняется с водителем:
– Ваш номер я записал, вам вручена повестка для следования на сборный пункт.
– Да ты знаешь, чье это авто? – разорялся водитель. – Артиста Черкасова!
– Весь автотранспорт, легковой, грузовой, личный и производственный, – монотонно тупо, явно не в первый и не в десятый раз говорил милиционер, у которого из-под фуражки по вискам катил пот, – мобилизуется по постановлению…
«Машина Черкасова!» – переглядывались и толкали друг друга в бока зрители. Киноактеры: Орлова, Тарасова, Марецкая, Утесов, Ильинский… были подобны богам, прекрасным и недосягаемым, увидеть даже пустой автомобиль Черкасова – событие.
Милиционер, оборвав перепалку, шагнул на проезжую часть и, взмахнув жезлом, велел остановиться грузовику. Митяй двинулся дальше, обратил внимание, что у продуктовых магазинов очереди длиннее обычного, хвосты на улице змеятся, и толпы людей у сберкасс – снимают накопления.
Ему очень хотелось побывать на войне, успеть. Он пошел записываться в добровольцы тайком от матери и от жены. Подобная скрытность не делала ему чести, но прекрасно вписывалась в сумятицу чувств, которые он переживал в последнее время. У него есть жена, и он скоро станет отцом. Ребенок! Маленький, пищащий, которого он обязан любить, но не испытывает ничего похожего на любовь, скорее уж досаду. Это подло, но правда. Он бросит школу, будет трудиться на черной грязной работе, распрощается с мечтами о Художественной академии или отложит их на неопределенное время. Он решил и не отступится, но не может заставить себя радоваться кульбитам судьбы.
«Я рвусь на войну, потому что хочу сбежать из дома? – спросил себя Митяй. – Нет! Враки!» – словно бы кому-то дал отпор, гневный и резкий.
Митяй столько раз пел в школьном хоре:
Если завтра война, если враг нападет,Если темная сила нагрянет –Как один человек весь советский народЗа свободную Родину встанет!Пел и чувствовал огромное желание, готовность защищать родную страну. Это как защищать мать! А теперь еще и жену, и этого… ребенка.
Придя вечером с работы, где он таскал трехпудовые ящики, отужинав и отправившись спать, Митяй не выдержал и признался Насте, что ходил записываться в добровольцы, но его не взяли. Боялся, что Настя справедливо примется упрекать: ей тяжело, страшно, одиноко, она, беременная, замурована в квартире на Морском, а он, муж, вознамерился бросить ее.
Настя возилась, смешно бормоча:
– Пустите животик. Так, мы его сейчас пристроим. Куда попали? На коленки. Какой же у нас длинный папочка! Ползем вверх, пожалуйста, скажите, когда достигнем могучей груди.
– Достигли, – обнял ее Митяй.
– Как тут славненько! Чего ты хмуришься, как будто слопал мандарины из моего новогоднего подарка.
– Я всего одну слопал, и когда это было! Обижаешься, что я в военкомиссариат пошел и не сказал тебе?
– Нисколечки! Ты – Болконский.
– Кто?
– Роман Толстого «Война и мир». Проходят в старших классах. Болконский – мой любимый литературный герой.
– Первый раз слышу.
– Про роман?
– Про то, что у тебя водятся любимые герои.
– Ревнуй, ревнуй, так, глядишь, и с великой русской литературой ознакомишься.
– И что Болконский?
– Он ушел на войну и оставил беременную жену, маленькую княжну с усиками.
– С чем?
– Пушок у нее был темный под носом. Я решительно не желала бы иметь такое украшение. Болконский хотел славы, и его не удовлетворяло собственное семейно-общественное положение. Как и тебя.
– С чего ты взяла…
– Митя! Разве я не вижу, что с тобой происходит?
– Со мной все нормально и никакой славы я не хочу.
– Тебя все жалеют: соседи, приятели, учителя. Они смотрят на тебя, как на несчастного юношу, подававшего большие надежды, да и влипшего. Интересное дело: живот растет у меня, рожать мне, а с сочувствием все взирают на тебя. Точно я кровожадная паучиха, заманившая в свои сети доброго молодца.
– Это я тебя заманил.
– В следующий раз, когда нам встретится учительница русского, уставится на мой живот осуждающе, а на тебя – с тихой скорбью, ты ей прямо скажи: «Видите, Мария Гавриловна, какую красотку я заманил!»
– Договорились. А что с Болконским и княжной при усиках?
– Андрей Болконский увидел небо над Аустерлицем. Небо – как постижение бытия. Маленькая княжна умерла в родах. У них тоже родился мальчик.
– В каком смысле «тоже»?
– У нас родится мальчик. Ты совершенно не похож на мужчину, способного производить девочек.
– Очень боишься родов?
– Безумно!
– У тебя нет усиков, поэтому все кончится хорошо.
– Все только начнется. Я его, нашего сына, уже люблю, он ведь во мне растет и дрыгается, точно в футбол играет. А ты полюбишь потом, обязательно полюбишь! Не переживай!
– Настя! – Он хотел сказать, что очень любит ее, но говорил это уже сотни раз, и слов, которые могли бы выразить его чувства, не находил, возможно, их и не существовало.
– Что, милый?
– Ты – мое место на Земле. Мне очень хорошо с тобой.
– Это самое главное.
Марфу и ее мужа Петра мобилизовали на строительство укреплений под Лугой. Они взяли с собой Степку, потому что оставлять его без присмотра было опасно. Митяй и Александр Павлович с утра до вечера на работе, Елена Григорьевна не в счет, Настя с хулиганом не справится, а Степка уже начал собирать из окрестных приятелей отряд для прорыва к фронту и разгрому фашистов.
Петра с ходу назначили бригадиром – мужиков среди мобилизованных было по пальцам счесть, да и те не физического труда, а умственного – профессора в очечках. Руководитель из Петра – как из зайца гармонист. Распоряжалась Марфа. Где копать, куда ссыпать – показали. Из орудий – лопаты, носилки, тачки. Физически сильным Марфе и Петру в бригаду натолкали девушек, которые приехали возводить укрепсооружения в летних платьицах и туфлях-лодочках. У профессоров и девушек в конце первого же дня вспухли мозоли на руках. Но никто не роптал. Рукавиц не было, перетягивали ладони тряпками. За Марфой, Петром и даже за Степкой никто из бригады не мог угнаться, но все старались. Марфа никогда не видела столько «культурных» людей из породы Елены Григорьевны, которые бы трудились неумело и самоотверженно. На них было жалко смотреть, но они жалости не просили.
Правда, один из «профессоров» как-то затеял бунт:
– Мы копаем противотанковый ров неверно ориентированный! Это инженерная ошибка с профилем! Судите сами: танк или пехота должны натолкнуться на стену. Теперь посмотрим географически. Откуда пойдет враг? С северо-запада. Он не уткнется в препятствие, а взлетит на него и скатится на равнину.
Марфа, уставшая до дрожи, схватила «профессора» за грудки, оттащила в сторону:
– Замолкни, контра! Мы тут до кровавых мозолей убиваемся. Враг подходит, а ты хочешь нас перекопать заставить?
– Я, собственно… Конечно, перекопать невозможно, и разрывы снарядов все ближе и ближе. Нереально. Отпустите меня, пожалуйста. Господи! Я и не подозревал, что женщина способна оторвать меня от земли. Отпустите!
– Помалкивай, понял? – Марфа поставила «профессора» на землю, поправила у него очки на носу и одернула пиджачишко.
Худенькая девушка не удержала наваленную землей тачку, которая вильнула, подсекла Петра, и тот полетел, кувыркаясь, с кручи. Сломал ногу и плечо. Пришлось везти его в город. В кузове полуторки, кроме Марфы с мужем и сыном, было еще несколько калеченных. Но никто так не вопил на ухабах, как Петр. Он совершенно не мог переносить боли. Вид большого, сильного, бородатого мужчины, который рыдает, кричит и скулит, был невыносим. Марфа держалась руками за борт машины. Лицо ее было каменным – она на себе тащила мужа к машине, надорвала какую-то жилу, по спине и животу плясали молнии.
Степка плакал, держал отца за здоровую руку и уговаривал:
– Батя, потерпи! Потерпи!
Через три часа приехали в Ленинград. В больнице, спешно переоборудуемой под госпиталь, врач только заглянул в кузов и сказал, что переломы закрытые, гангрены не возникнет, наложите шины, заниматься вашим плачущим великаном некому.
Водитель, добрая душа, довез их до дома. Степка сбегал за соседками. Четверо баб, Марфа в том числе, кое-как доволокли Петра до постели.
В ее двухнедельное отсутствие хозяйничала Настя. В магазины за продуктами не ходила – там огромные очереди, только раз или два в булочную за свежим хлебом отправлялась. Да и зачем беспокоиться, когда Марфа натащила запасы? Они питались кашами, молочница с бидонами на тележке уже не появлялась по утрам, оглушая двор раскатистым: «Молоко-о-о! Молоко-о-о!» Поэтому пустили в ход банки со сгущенным молоком, с трудом добытые Марфой. Чередовали их с вареньем: вишневым, клюквенным, яблочным, грушевым – оно же прошлогоднее, чего беречь. Ели каши, пили чай с булками, намазанными сгущенным молоком и вареньем, тем же и мужиков кормили.
Марфа, заскорузлая от грязи, в мятой вонючей одежде, усталая, с хлыстами боли по спине и животу, стояла и смотрела на них: блаженную Елену Григорьевну с папироской в тонких пальчиках, Настю – беременную девочку, бездумно израсходовавших часть ее припасов. Им не объяснить. Они не сибирячки. Не понимают, не впитали с молоком матери, не учились суровой науке у мудрой свекрови. Рассчитывать нужно только на себя! Семейный круг ты обязана обеспечить так, словно живешь в диком поле, в суровой снежной тундре – автономно, единолично. А эти городские барышни, что молодая, что старая, привыкшие к сортирам и водопроводу – к тому что само течет и откуда-то берется и убирается… С ними бессмысленно разговоры вести.
– Ма-арфа! – протянула Елена Григорьевна тем капризным тоном, которым просила заваривать кофе покрепче. – Кто так ужасно кричит? Это твой муж?
Петр забывался на несколько минут, спал, а, проснувшись, снова начинал орать от боли так, что соседи сбегались к их двери.
– Митяй когда приходит? – спросила Марфа Настю.
– Скоро должен прийти. Марфа, я могу чем-то помочь?
– Уж помогла дальше некуда.
Боль полосовала тело молниями. Как если бы молнии привязать к древку, и они превратятся в хлысты. Теми хлыстами и стегало Марфу.
Она пришла в свою квартирку, приблизилась к кровати, на которой лежал стенающий Петр:
– Заткнись! Умолкни! Я тебя кормить не буду и твое сранье выносить не стану, если не замолкнешь! Ножка у него сломалась и ручка! Ты мне жизнь сломал, проклятый!
– Мама, что ты говоришь? – заплакал Степка, который за всю жизнь не пускал столько слез, сколько за этот день. – Ему же больно!
– Больно? – повернулась к сыну Марфа. – Нет у настоящих мужиков «больно»! Отсутствует понятие! И это не твой отец, а тварь полоумная!
Испуганный Степка расплакался еще пуще, Петр грыз большой палец здоровой руки и обиженно гыгыкал.
Во спасение Марфы пришел Митяй:
– Что тут у вас происходит?
Он помог матери нагреть воды, самой помыться в корыте, Степку искупать, обмыть отца, замочить и выстирать одежду, приготовить ужин для себя и для Камышиных.
Митяй никогда не видел мать расхристанной и слабой, икающей от какой-то резкой внутренней боли. Она позволила себя раздеть и погрузить в корыто, не стесняясь, хотя обычно не допускала, чтобы ее видели даже в нижней сорочке. Ее тело было очень красивым – молочно-белым, упругим, с идеальными пропорциями. Вот бы ее нарисовать! Никогда не согласится позировать. Мать была чистоткой – так, кажется, в Сибири величали аккуратных женщин. Желание смыть с себя двухнедельную грязь пересилило природную стеснительность.
Сын Параси, двенадцатилетний Егорка, сбежал на войну. Оставил записку: «Мама, не сердись! Я ухожу на фронт бить фашистов».
Прасковья рухнула на лавку и закачалась в немом крике: рот открыт, а голоса нет.
Каждый день по Иртышу плыли баржи с призывниками, причаливали к пристаням, забирали пополнение и плыли дальше. На берегу стоял безутешный бабий вой, многократно усиливавшийся, когда командовали погрузку. В этой суматохе Егорка, наверное, и прошмыгнул на баржу.
Не уберегла сыночка последнего! Не сдержала перед мужем слово!
В дом вбежала четырехлетняя дочка Аннушка, увидела маму, испугалась, подскочила к ней, обняла за коленки. Мама была как неживая: качалась и смотрела в одну точку – Аннушка ее трясла и звала, но мама ничего не слышала. Девочка громко заплакала и бросилась на улицу за помощью.
Мать и сестра Параси не знали, что с ней делать, хоть водой отливай. Но ушат воды опрокидывали на бабу, когда она сознание теряла или с пеной у рта билась в истерике, а Парася, ополоумев, только качалась.
К вечеру выяснилось, что Егорка сбежал не один, с ним еще три мальчишки, в том числе пасынок Максима Майданцева. Это уже внушало надежду: один пацан может затеряться, а компанию беглецов отследить легко. Максим бросился в райцентр, звонить по телефону и слать телеграммы. Парасю уложили на кровать и горячо убеждали, что все образуется, поймают беглецов. И наказать их надо по первое число – чтобы знали, как матерей до смерти пугать.
На следующий день Прасковья отошла, заговорила, но была очень слаба. Пережитый страх подорвал ее и без того хрупкое здоровье. Она быстро уставала, задыхалась, стали случаться приступы невыносимой боли за грудиной. Доктор выписал лекарство, но оно мало помогало. Болезнь по-научному называлась стенокардия, а по-народному – грудная жаба. Сердце, и правда, часто и тревожно квакало.
Троих мальчишек вернули в село через неделю, а Егорку не отыскали.
Старший сын Параси теперь звался Василий Андреевич Фролов. Он смутно помнил, как бежал с Фроловыми после гибели родителей из колхоза, как тряслись на телеге, как ехали в поезде. Его тогда била дрожь, лихорадило, было горько и страшно до рвоты, до спазма кишок и выворачивания пустого желудка. Фроловы говорили попутчикам: «Это не тиф. Наш сын отравился рыбой». Теперь он был их сын. Ирину Владимировну следовало называть мамой, а Андрея Константиновича – папой. Чтобы никто не узнал, что Василий – сын врага народа, и чтобы его не постигла бы участь родных.
Фроловы уехали недалеко, за четыреста километров от Омска, на север Казахстана. Они давно слышали о Боровском заповеднике: озера с чистейшей водой, великолепный климат – оазис, спрятавшийся между сибирскими лесами и дикой степью. Город Щучинск с окрестностями называли казахстанской Швейцарией.
Ирина Владимировна работала в школе, Андрей Константинович – бухгалтером на промкомбинате, изготавливающем мебель. Их чопорный и отчасти тайный быт: крахмальные салфетки, супницы, серебряные приборы – был восстановлен. Они жили изолированно, друзей и приятелей не имели, держались за свой мелкий дореволюционный этикет, как держатся за спасательные круги люди, потерпевшие кораблекрушение. Только теперь их было не двое в лодке, а трое. У Васи долго не получалось называть Фроловых мамой и папой, нет-нет, да и вырывались имя-отчества, к которым он привык с младенчества. Если случалась оговорка при посторонних, Ирина Владимировна поясняла: «В нашей семье приняты уважительные обращения, и никаких «тыканий». Сказать «ты» кому-то из Фроловых Васе и в страшном сне не могло привидеться.
Бездетные, они привязались к мальчику, когда он еще под стол ходил. Научили читать в три года, в пять он уже складывал в уме трехзначные числа. Вася был не просто талантливым ребенком, он обладал качеством, необходимым для ученого – любовью к процессу приобретения знаний. Этот процесс Васю интересовал более, чем уличные игры со сверстниками. Причем область знаний долгое время значения не имела: ботаника, биология, география, иностранные языки… Пока не стало ясно, что его призвание – математика и физика.
Фроловы много сил отдали его воспитанию и образованию. Умудрялись находить книги, немыслимые в провинциальной казахстанской глуши. Им повезло, что в городке проживала ссыльная профессура из Москвы и Ленинграда, у которой Вася брал частные уроки по многим дисциплинам. С талантливым мальчиком занимались бы и бесплатно, но Андрей Константинович филантропии не допускал – расплачивался продуктами и носильными вещами. Ссыльные ученые, которые не имели права даже в школе преподавать, выказывали абсолютную беспомощность в организации быта и пропитания. Рассказать о древних сверхконтинентах с прекрасными именами – Родиния, Гондвана, Пангея, о принципах классификации растений и животных они могли, а картошку посадить или кур завести – не умели.
В городской школе Васе делать было нечего. Большинство учеников из-за хронического недоедания, необходимости трудиться на семейных огородах буксовали на квадратных корнях, а Вася решал дифференциальные уравнения. Он сдавал экстерном – за год по два класса.
Ирина Владимировна и Андрей Константинович не хотели, не умели или не находили нужным проявлять к Васе нерассуждающую родительскую нежность. Как настоящая мама Парася, которая обнимала его, целовала в макушку и говорила, что он ясный сокол, кровиночка и радость ее несказанная, или как настоящий отец Степан Медведев, который подбрасывал его к потолку и рокотно, счастливо восклицал: «Растет, тяжелеет сынка! Ох, могутный из него мужик выйдет! Настоящий сибиряк!»
Новая мама уделяла большое значение манерам – сидеть за столом, не взгромождая на него локти, пользоваться салфеткой, вилкой и ножом, откусанный хлеб класть на специальную тарелочку рядом с большой тарелкой для второго блюда, на которой стоит тарелка для супа, а по бокам от тарелок – приборы. Все эти дореволюционное барское манерничанье было нелепо: на первое и второе у них часто была только каша, слегка приправленная растительным маслом или комбижиром. На специальное обучение Васи уходила основная часть зарплат приемных родителей. Для Фроловых, особенно для Ирины Владимировны, сохранение и поддержание культурного быта в мелочах имело такое же значение, как для астронома возможность видеть небо. Нет неба – нет смысла существовать.
К пятнадцати годам Василий вытянулся, но был худ и сутул, очки носил уже два года. От природы он получил прекрасное тело. Которое не знало физических нагрузок, спортивных тренировок. Фроловы не жаловали физкультуру. Единственное времяпровождение, не связанное с чтением и занятиями с репетиторами – воскресные прогулки к озерам. Красота природы, весенняя и осенняя, была потрясающей. Они гуляли и разговаривали на французском и немецком. Вася уже стал изучать английский, но Фроловы его не знали.
Василий никогда не задумывался над тем, чем вызвано участие Фроловых в его судьбе: удовлетворением родительской потребности, благородным желанием помочь способному ребенку или просто возможностью скрасить унылую жизнь, развлечься. Он не испытывал к ним душевной привязанности, да и благодарности. В нем рано проснулся эгоизм, свойственный ученым-фанатикам. Если им что-то надо, они берут, а чувства тех, у кого берут, значения не имеют.
В пятнадцать лет Вася окончил школу, просуществовал изолированно, как микроорганизм в колбе, его даже окрестные пацаны ни разу не побили. Получив аттестат, поехал в Москву поступать на физический факультет МГУ.
Столица ошеломила деревенского мальчика, однако не напугала, поставив перед ним городские задачи: как ездить на метро и в трамвае, как ориентироваться в хитросплетении улиц, переходить через них. Чтобы решить эти задачи, требовалось только понаблюдать за москвичами.
В приемной комиссии университета к Василию отнеслись настороженно: «только вундеркиндов из тмутаракани нам не хватало».
Он блестяще сдал вступительные экзамены, а про те задачи, что были предложены ему дополнительно, на засыпку написал: «Условия смысла не имеют» – и ниже, уравнениями в столбик, доказательства.
Поступив в МГУ, Вася жил в общежитии и был так же далек от интересов двадцатилетних однокурсников с их амурными похождениями, посещениями танцплощадок, ночными пирушками, как был далек в казахстанском городке от сверстников с их рыбалками и пацанским хулиганством. По учебе, по общему развитию он был среди первых, по возрасту – подростком пуританского воспитания.