bannerbannerbanner
За гранью безумия
За гранью безумия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Тять, – сказал Мишка чистым детским голосом. – Тятька?

– А? – Гордей открыл глаза, выпрямился. Перед ним стояла дочь Глаша и изо всех сил старалась не заплакать.

– Чего тебе? – пробормотал он.

– Принеси воды, тять. Кончилась.

В другое время Гордей бы послал девчонку куда подальше, но сейчас вода была позарез нужна ему самому. Поэтому он кивнул и, поднявшись, принялся одеваться. Дочь, не сказав больше ни слова, скрылась у матери, в закутке за печкой, отделенном от остальной комнаты пестрой занавеской.

На улице влажно пахло дымом – соседи топили баню. Гордей долго умывался свежим снегом у крыльца, фыркая и отплевываясь. Из будки за ним наблюдал Султан, старый лохматый пес, которого когда-то, вскоре после свадьбы, щенком принесла в дом Тоня. Взгляд казался обвиняющим. Ежась под ним, Гордей торопливо наполнил снегом одно ведро, оставил его в сенях, а с двумя другими пошел к колодцу сквозь синюю предрассветную темень.

Пока таскался, сознание чуть прояснилось, и, вернувшись, он первым делом осмотрел одежду. Внимательно, дотошно. Пятен крови не было. Ни на тулупе, ни на валенках, ни на штанах. Даже под ногтями – ничего кроме привычной, давно въевшейся в кожу рабочей грязи. Неужели действительно привиделось? Возможны ли настолько яркие сны? Облегченно вздохнув, он обыскал сени, заглянул под лавки, на полати, в подпечек – и в подпечке увидел вчерашний саквояж.

– Мать твою ети! – зарычал Гордей. – Ну за что?!

С размаху ударил кулаком в стену. За занавеской испуганно всхлипнули и затаили дыхание. Гордей вытащил саквояж, завернул его в мешковину. Хранить эту вещь в доме нельзя. Ее вообще нельзя хранить. Сжечь к чертовой бабушке! Чтобы ни ошметка не осталось, ни кусочка, чтобы никто, никогда… Он выскочил со свертком во двор, долго слонялся в полумраке между курятником и кустами смородины. В конце концов, пристроил саквояж за поленницей. Как дети уйдут, он спалит его в печи, а пепел отправит в выгребную яму. Чтоб уж наверняка.

Только сперва нужно унять трясущиеся руки. В доме Гордей вина не держал, а значит, придется топать на другой берег, в пивную. Открывается она обычно в три пополудни, но шинкарь всегда по утрам торгует из-под полы, утоляет нужды страждущих.

Уже спускаясь к переправе, Гордей понял, что обманывает себя. Не так уж и сильно он страдал от похмелья. Просто не терпелось снова пройти этой дорогой, взглянуть на тропу, на прорубь. Бледный рассвет занимался над Ветлыновым, наползал из-за холмов, золотил мертвые кроны деревьев – уже можно будет рассмотреть, спрятал ли снег, выпавший за ночь, кровавые следы.

Гордей увязался за группой лаптевских мужиков, спешивших в город на инструментальную фабрику. Один из них, плешивый здоровяк с огромными рыжими усами, которого все в деревне звали дедом Захаром, сразу принялся беззлобно над ним подтрунивать:

– Чуть свет, Гордеюшка в шинок. Вот кто правильно живет, братцы!

– Отвяжись, – буркнул Гордей.

– Да я, чай, и не привязанный! А тебе грех возмущаться, коль по-барски шикуешь. Никак первый день весны отмечаешь?

– Я не себе, – соврал Гордей. – Я для Тоньки. Ей нужно.

Прошлым летом и в первой половине осени, когда недуг еще не успел отнять у жены остатки разума, она и правда иногда просила Гордея принести немного водки – так было проще забыться. С тех пор, казалось, минула целая вечность, человек на кровати за занавеской успел превратиться в дурно пахнущее животное, только и способное, что мычать да царапать ногтями стену, и больше не помогала ни водка, ни надежда, ни молитва. Но мужики об этом не знали, а потому приняли слова Гордея за чистую монету.

– Извиняй, – сказал понуро дед Захар. – Как она там?

– Держится пока.

– Дай-то бог, дай бог…

Дальше шли в молчании. А Гордею только того и надо было. Он плелся позади, опустив голову и исподлобья оглядывая окрестности. Снег лег на реку плотным белым покрывалом, еще не испорченным ни человеком, ни зверем. Ничто даже не намекало на беду, случившуюся здесь всего несколько часов назад. У полыньи, которая оказалась гораздо дальше, чем ему помнилось, сидели двое мужиков в шубах – ловили рыбу. Гордею представилось бледное, как луна, лицо, поднимающееся из глубины, и горло сжалось от дурного предчувствия. Стало нечем дышать, будто сам он покоился там, под водой, среди вечного мрака и сонных рыб. Хватая ртом воздух, Гордей остановился, оперся на одну из жердей у тропы.

– Ты чегой-то? – спросил, оглянувшись, дед Захар. – Поплохело?

Гордей махнул рукой: порядок, мол, идите. Рабочие послушно двинулись дальше – им нельзя опаздывать, на инструментальной с этим строго. Гордей же, чуть отдышавшись, стал ощупывать взглядом тропу под ногами. Вот тут, прямо тут прошлым вечером он бил Мишку финкой. Вот тут Мишка упал и пытался ползти, а вон там, в паре шагов, был нанесен последний, смертельный удар. Мало же нужно места, чтобы угробить человека!

Так и не обнаружив никаких свидетельств схватки, Гордей добрался до ветлыновского берега, поднялся к пивной. Отсюда открывался чудесный вид. По белой простыне реки ползли голубые тени деревьев. Мужики у полыньи казались игрушечными. Кому-то все это наверняка давало повод радоваться жизни.

Стучать пришлось настойчиво. Шинкарь сдался только спустя три или четыре минуты, приотворил дверь, высунул недовольную заспанную рожу:

– В такую рань? Шутишь?

– Четвертинку дай.

– Иди к черту! Совсем совесть потеряли!

– Мне не для себя. Для жены.

– Рассказывай! Ох… сведете вы меня в гроб, паршивцы…

Шинкарь взял деньги и скрылся. Ожидая у двери, Гордей размышлял, стоит ли задавать вертевшийся на языке вопрос. Наверное, было лучше не напоминать о вчерашнем, не привлекать к себе лишнего внимания, но, с другой стороны, если потом вдруг откроется, что исчез человек, с которым он выпивал, то лучше заранее обозначить свою непричастность к этому исчезновению.

Взяв у вернувшегося шинкаря четвертинку, Гордей спросил как можно непринужденнее:

– Слушай, а не знаешь, куда мой друг пошел ночевать? Он не говорил?

Шинкарь нахмурился:

– Друг? Какой еще друг?

– Да так, старый товарищ – ну, тот, с которым я вчера здесь сидел.

– Ох, приехали. «Товарищ»! Ты давеча весь вечер просидел один. Как обычно.

Гордей замер, не зная, что ответить. Кровь прилила к лицу, сердце, было успокоившееся, вновь встрепенулось, застучало торопливо, испуганно. Шинкарь смерил его взглядом, покачал головой:

– Давай-ка, знаешь, не появляйся здесь недельку. А лучше две. Допился, хватит пока. Отдохни.

– Это точно? – спросил Гордей сквозь стучащие зубы.

– Что?

– Что я вчера один был?

– Не сомневайся. Ох, не сомневайся. Кто из нас, по-твоему, целый вечер зенки заливал?

– Черт… мне…

– Проваливай, – сказал шинкарь. – И чтоб я тебя здесь не видел!

Дверь захлопнулась. Гордей стоял на крыльце, не решаясь пошевелиться, спугнуть нежданно свалившееся счастье. Да, сейчас ему придется сделать шаг, другой, вернуться в обычную свою жизнь, в которой нечему радоваться. Но пока, пока – вот он, на крыльце пивной, человек, который никого не убивал.

Улыбается.

* * *

На полпути тревога вернулась. Гордею не давал покоя саквояж. Откуда тот мог взяться, если не было ни Мишки, ни драки? Выходит, он где-то подобрал саквояж, а остальное – лишь видения, пьяный бред? Слишком уж странное совпадение.

Дома было спокойно. Султан дремал, свернувшись в будке, Глаша с Федором ушли в школу, Тоня впала в тревожное забытье, в последние месяцы заменявшее ей сон. Гордей некоторое время смотрел на нее, грея в пальцах «козью ножку», потом, положив смятую самокрутку в карман, отправился за саквояжем. Тот, несмотря на все надежды, по-прежнему ждал за поленницей, завернутый в мешковину. Настоящий. Тяжелый.

Водка, выпитая по дороге из пивной, добавила решимости. Гордей уселся на лавку, поставил саквояж перед собой и, задержав дыхание, будто перед прыжком в омут, открыл. Внутри покоились четыре камня одинаковой формы, но разного цвета, каждый размером с внушительный мужской кулак. Между камнями был зажат пожелтевший конверт. Гордей повертел его в пальцах – ни надписей, ни печатей, ни марок, – посмотрел на просвет, пожал плечами и просто оторвал край. Из конверта выпал сложенный вдвое листок бумаги.

Гордей умел читать. Батя, царствие ему небесное, постарался, вколотил в сына грамоту. Но буквы на листке, хоть и знакомые, долго не желали складываться в слова. А когда сложились, в избе наступила полная тишина. Даже из-за занавески больше не доносилось прерывистого, с присвистом, дыхания.


Здравствуй, Гордей!


Вот что было аккуратным, разборчивым почерком написано в первой строке. Он перечитал ее несколько раз, надеясь отыскать ошибку, но безуспешно. Гордей. Гордей. Гордей. Письмо предназначалось для него. И смять бы бумажку, бросить в горнило печи, завалить дровами, предать огню – пусть вылетит с дымом в серое небо, – да только тело не слушалось, глаза сами бегали по строчкам, теперь на удивление быстро разбираясь с самыми сложными словами.

Здравствуй, Гордей!

Мое предложение еще в силе. Ты можешь избавить свою семью от мучений, нет ничего проще. Обрати внимание на четыре камня, которые найдешь рядом с запиской. Эти камни я поднял со дна Гиблого озера специально для тебя. Они помогут, только нужно точно следовать моим указаниям. Запоминай.

Первым делом выброси из дома всю соль. Чем меньше ее будет, тем лучше. На закате положи камни по углам горницы. Золотой в красном углу и дальше обсолонь: рубиновый, изумрудный, серебряный. Затем закрой, но не запирай входную дверь, повернись к ней спиной, скажи: ЖДУ ГОСТЕЙ. Ложись спать. Ночью в дверь постучат. Ни в коем случае НЕ ВСТАВАЙ и НЕ ПОДХОДИ к двери, просто скажи: ВОЙДИТЕ. И молчи. Дальше не твоя забота. К утру все беды кончатся.

Позволь нам помочь тебе, Гордей. Ради старой дружбы. Ради юношеских клятв.


Ради юношеских клятв. Он привалился к стене, разбитый и измотанный, будто после целого дня тяжелого труда. По вискам тек пот. На улице лаял Султан, лаял зло, надрывно. Гордей вслушивался в этот лай, не желая шевелиться и думать. Проще всего было помереть самому. Удавиться бечевкой в сарае, как дядька Ульян пятнадцать годов тому. Говорят, грешно это, но разве смерть может быть грешна? Вот жизнь – та да, сплошная грязь и преступление против всего, что только ни есть на земле святого. А смерть всегда чиста. Ведь так? Так?

Заворочалась за занавеской Тоня, застонала скрипуче. Гордей поднялся с лавки, скомкал письмо, бросил в горнило, как собирался. Туда же отправил и саквояж, предварительно набив его поленьями, а камни выложив в мешок. Действовал бездумно, механически, блуждая мыслями где-то далеко: вспоминал дядьку Ульяна, его вечные прибауточки. Усмехнулся даже. Развел огонь, поставил на место заслонку. Дело сделано. Пора идти в артель: к опозданиям, принимая в расчет его семейную ситуацию, там относились с пониманием, но работы было много и с каждым днем становилось все больше.

У калитки замер, оглянулся на дом, понял вдруг, что до сих пор держит мешок с камнями в руках. С омерзением кинул его в снег, отряхнул ладони.

– Не возьмешь, гнида, – прошептал он, обращаясь то ли к мешку, то ли к всезнающему Султану. – Не было ничего! Ясно? Ничего не случилось! Просто напился пьяный, вот и привиделось. Не о чем говорить!

Гордей плюнул и вышел со двора.

* * *

Первый день весны закончился. За ним, в трудах и заботах, прошел второй. Пролетела незаметно неделя. Снег валил сплошной стеной, словно отрабатывая долг за голую, постную зиму. Волнения утихли, стали понемногу забываться. Однако к мешку у калитки Гордей притрагиваться не решался. Мешок вскоре утонул в сугробе, скрылся с глаз долой – только вот из сердца выбросить его никак не получалось.

В пивную Гордей не заглядывал. Вечерами, вернувшись из артели, расчищал тропинки во дворе, задавал корм курам, колол дрова. Подолгу курил, сидя на завалинке, закинув ногу на ногу, прямо как дядька Ульян в пору его детства. Иногда играл с Федором и Глашей в снежки, однажды помог им и соседским ребятишкам слепить снеговика.

Удивительное дело: во дворе или на улице он души в своих детях не чаял. Грудь распирало от нежности, когда видел, как дочь поправляет брату сбившуюся шапку или затягивает потуже шарф. Хотелось схватить обоих и обнимать, и гладить по волосам, и целовать ямочки на щеках. Но стоило зайти в дом, где властвовало чудо-юдо, скрытое от людских глаз усеянной пестрыми заплатами занавеской, как в груди не оставалось ничего, кроме раздражения и тупой обиды. Гордей старался проводить внутри как можно меньше времени, избегал разговоров с детьми. Раздевался, ложился на лавку и отворачивался к стене до утра. Погано, конечно, но все лучше, чем огрызаться по пустякам.

Пару раз в гости наведывался дед Захар. Приносил Глаше и Федору гостинцы, сахарные леденцы на палочке, а после усаживался рядом с Гордеем на завалинке, сворачивал папиросу. Делился новостями: мол, по радио говорят, паводок в нынешнем году намечается серьезнейший. Осадки, мол, очень уж обильные. Так что всем надо быть наготове – возможно, придется вывозить народ из прибрежных деревень.

Гордей кивал. На его памяти в марте никогда не выпадало столько снега. Только вот насчет того, что им удастся покинуть деревню, он сомневался. Как быть с Тоней? На подводе ее вывозить? Больную, едва дышащую, грузить на телегу, словно тюк с пожитками, выставлять на всеобщее обозрение? Нет уж, проще переждать наводнение дома. Не первый и не последний раз. Лаптево стояло на низком берегу, и его регулярно подтапливало. В этом году придется вычерпывать воду из подпола чуть подольше, только и всего.

– А ты молодец, – говорил дед Захар, стряхивая пепел на утоптанный снег. – Хорошо держишься.

– Ты об чем? – спрашивал Гордей, хотя и знал ответ.

– Да все про вино. В завязке, смотрю? Не ходишь в шинок, к самогонщицам тоже не наведываешься.

– Ну. Следишь, что ли, за мной?

– Агась! В биноклю! – смеялся дед Захар. – Да зачем следить-то? Такие вещи завсегда на виду. Ты давай не отступайся. У тебя ребятишек, вон, двое. Держись.

– Сам знаю. Не лезь-ка лучше в чужие дела.

– А ты не куксись. Не куксись. Послушай старика-то. На уговоры друзей не поддавайся, у них своя жизнь, у тебя – своя. Будут звать в шинок, отказывайся.

Гордей вздыхал тяжело, кивал, затягивался. Какие еще друзья? Все друзья разбежались, как от чумного, когда жена заболела. Кому охота погружаться в чужое горе? Один он теперь. Один на один с костлявым пугалом, выползшим из реки и улегшимся в их с Тоней супружескую постель. Один на один с закатами, наступающими все позже, и с мыслями, которые являются на закате. О камнях в мешке. О словах, не желающих исчезать из памяти.

Потом дед Захар уходил, проклиная больные колени, на завалинке становилось тоскливо. Иногда Гордей подзывал сына, просил рассказать что-нибудь и вслушивался жадно в детский голос, пытаясь различить в нем какие-то знаки, намеки, указания, но не мог. Иногда вставал и шел в избу, отодвигал занавеску, смотрел молча на жуткую маску, в которую превратилось лицо жены, смотрел долго, настойчиво, надеялся, что вот сейчас, вот через секунду мелькнет там, под воском, что-то настоящее, что-то знакомое, Тонино. Не дождавшись, скрипел от злости зубами, возвращался на лавку, укладывался спать, радуясь, что не сделал сегодня описанного в том дьявольском письме, обещая себе, что не сделает этого завтра, но зная, что однажды сделает непременно.

Так и вышло. Во второй половине марта снегопады унялись, небо расчистилось. Федор постоянно пропадал на улице, и даже Глаша старалась, улучив минутку, когда мать проваливалась в забытье, присоединиться к подружкам. В один из вечеров Гордей поймал себя на том, что обшаривает избу в поисках соли.

Он никогда не занимался стряпней, а потому не знал, где хранятся припасы. В берестяной кружке на столе соли оставалось всего на полпальца. Пришлось потратить немало времени, изучая содержимое полок, прежде чем нужный сверток нашелся. Гордей прекрасно понимал, что делает и к чему готовится. Необходимость прекратить затянувшиеся мучения надвигалась на него подобно огромной волне, и не было ни малейшей возможности избежать столкновения. Эта обреченность помогала ему оставаться спокойным – он словно наблюдал за собой со стороны, больше не принимая решений. Когда ты прыгнул с обрыва, остается только падать.

Солнце, скрывшееся за деревьями на западе, пропитало облака над ними алым. Самое время. Гордей спрятал завернутую в полотенце соль на крыше собачьей будки, потом у калитки выкопал из снега мешок с камнями. Увесистый, зараза. Кажется куда тяжелее, чем в прошлый раз.

Он разложил камни в соответствии с указаниями в письме. Желтый, ноздреватый, самый легкий из всех, опустил в красный угол, под полочкой с иконами. Перекрестился, глядя на закопченные дедовы образа, хотя догадывался, что то, что он творит, не исправить, тыкая себя пальцами в лоб и плечи.

Теперь против часовой стрелки – в каждый угол по камню. «Рубиновый», а на самом деле багровый и гладкий, словно стекло, нашел пристанище среди калош и валенок. «Изумрудный» следовало убрать под кровать, в которой Гордей когда-то спал с женой, а теперь покоилась тощая тварь с оскаленными звериными зубами. Он отдернул занавеску, сморщился от мерзкого запаха и, стараясь не смотреть на тело на постели, опустился на колени. Светло-зеленый с блестящими прожилками камень приятно грел ладонь. В непроницаемом пыльном мраке под кроватью прожилки вспыхнули на мгновение теплым светом.

– Худо мне, – раздался над головой невесомый, едва слышный шепот. – Худо. Хватит.

Гордей вскочил на ноги. Тоня молчала, смотрела безучастно в потолок. Ни одна жилка не шевелилась на ее обтянутом сухой кожей лице. Затаив дыхание, он ждал несколько минут, но ничего не менялось.

– Немножко осталось, – сказал он в конце концов, отведя взгляд. – Скоро выпущу тебя. Потерпи.

Гордей хотел коснуться пальцев жены, тонких, словно птичьи, неестественно длинных, лежащих поверх одеяла, но не смог одолеть отвращения и быстро вышел из закутка. Последний камень, белый, самый плотный и тяжелый из всех, он пристроил в юго-западном углу, напротив занавески, за старой прялкой.

За окнами сгущались сумерки. Гордей запалил лучину, прикрикнул на игравших под окнами Глашу и Федора, позвал их в дом, велел ложиться. Оба были недовольны, но возражать не осмелились. Возможно, из-за удивления, потому что в последний раз отец укладывал их спать почти год назад. Когда дети, раздевшись, забрались на полати, Гордей закрыл обе двери: и входную, и ту, что вела из сеней в жилую избу, но крючков накидывать не стал. Отойдя на два шага в глубь комнаты, он проговорил:

– Жду гостей!

Голос дрогнул, чуть не дал петуха.

– Тять, ты чего? – спросила испуганным шепотом Глаша. – Каких гостей?

– Спи давай, – проворчал Гордей. – Хватит болтать.

– Еще рано.

– А ну молчать! Спи! Слышишь? И не вздумайте на двор ходить. Если нужно, вон ведро у печки стоит.

– Хорошо.

Погасив лучину пальцами, он опустился на лавку. С улицы еще доносилась ругань соседских мужиков, но вскоре она прекратилась, и стало тихо. Засопели на полатях дети. Гордей лежал на спине, не ворочаясь, глядя на серый прямоугольник окна, расчерченный рамой. Уснуть не получится, ясное дело. Не поздно еще все отменить: встать, собрать камни, выкинуть их в помойную яму, запереть двери. Попросить у икон прощения. Только если так, то завтра он снова завалится в пивную. Не выдержит больше.

Вот кабы он был не он, а кто-нибудь другой, то, верно, и жизнь сложилась бы иначе. Например, как у Ваньки Куликова: черная машина, костюм, кабинет, печати. Или как у Жеки Налимова: тюрьма, скитания, нож под ребро. Может, совсем по-другому – так, как мечталось в детстве, когда водил с друзьями лошадей в ночное и, лежа на траве, любовался звездами. Уже и не вспомнить, чего он тогда для себя хотел. А может, нет никакого смысла вспоминать, потому что только тогда и была настоящая жизнь, а все остальное после один сплошной бессмысленный сон.

Три громких удара вырвали его из дремы. Гордей подскочил на лавке, скинул одеяло. Вокруг царила непроницаемая тьма. Тьма и тишина. Неужели приснилось ему, как долбят в дверь? Но тут стук повторился. Настойчивый, требовательный. В ближайшем к входу окне задребезжало стекло. Сейчас разбудят детей. Нужно… нужно…

Гордей улегся на лавку, отвернулся к стене, сказал как можно громче и отчетливей:

– Входите!

Тотчас скрипнули петли. Дверь отворилась. В комнату хлынула зимняя стужа. Гордей дрожащими руками натянул одеяло по самую шею, крепко зажмурился, стараясь не думать о том, кто мог явиться на зов четырех колдовских камней. Вместе со стужей пришла вонь. Пахло тиной, придонной гнилью, Гиблым озером.

Он прислушивался изо всех сил, но за спиной больше не раздавалось ни звука. Не скрипели половицы, не шуршала ткань, не шелестело дыхание. Там, позади, в дом вошла ночь, но не деревенская ночь, полная шепотов и отсветов, а безлюдная ночь болот и чащоб. Ночь, пожирающая одиноких путников.

Гордей пролежал так, без сна, лицом к стене, зажмурившись, до самого утра, до того, как окна вновь стали серыми, а во дворе завыл протяжно и обреченно Султан. Этот вой разбудил Глашу. Гордей слышал, как она спустилась с полатей, прошлепала босыми ногами к двери и захлопнула ее, а потом направилась за печку к матери. Слышал, как дочь испуганно вздохнула, прошептала:

– Мама? – и тихо, обреченно заскулила.

Он все еще боялся открыть глаза.

* * *

Тоню схоронили через три дня. Пока на кладбище старухи пели-плакали у гроба, Гордей безуспешно пытался вспомнить, какой была жена до болезни. Федор держал его за руку. Глаша стояла в стороне и не смотрела на отца. Она больше не разговаривала с ним, избегала встречаться взглядами, не давала себя утешать. Знает, наверное, равнодушно думал Гордей. Проснулась той ночью от грохота и все видела, все поняла.

Гроб закопали в мерзлую землю. На поминках вдовец не пил, разве что пригубил немного красного вина. Собравшиеся неодобрительно качали головами, и только дед Захар улыбался. За столом предсказуемо обсуждали грядущий паводок: по радио заверяли, что беспокоиться не о чем, но у стариков имелось иное мнение. Гордей в беседе не участвовал, кивал время от времени, размышляя о своем.

На седьмой день он случайно подслушал разговор дочери с подругой.

– …Оставил открытой, – давилась слезами Глаша. – Чтобы матушка простыла и померла!

– Нечаянно, наверно, – возражала подруга. – Бывает.

– Нет, не бывает! Не бывает. Я помню. Он назло сделал. Не стал дверь запирать, мол, гостей каких-то ждет. Ночью дверь сквозняком открыло, и матушка от сквозняка померла. У ней же моченьки нету даже укрыться самой…

На девятую ночь Тоня навестила Гордея во сне, высохшая, голая, пахнущая болотом. Легла сверху, поцеловала в губы, впилась птичьими пальцами в горло. Он попытался сбросить ее, свалился с лавки и потом до первых петухов мотался из угла в угол, растирая грудь.

На двенадцатый день рано утром он пришел в пивную, выпил залпом четвертинку и сразу же сильно, опасно опьянел. Заявился в таком состоянии в артель, бросался с молотком на товарищей и лишь по счастливой случайности никого не задел, не разбил станков или окон. Его скрутили, надавали по шее и вышвырнули прочь. Провалявшись двое суток дома, он вернулся с повинной, просил прощения и получил его «при условии соблюдения совершенной трезвости».

Меж тем наступил апрель. Сугробы постепенно проседали, обнажая прошлогоднюю траву. По улицам побежали ручейки, стремительно набирая силу. Небо наливалось синевой, и от этой синевы все заметнее темнел лед на реке, покрывался промоинами. Сообщение между берегами почти прекратилось – только безрассудно-отважные мальчишки сновали туда-сюда, несмотря на ругань матерей.

Дед Захар, маясь вынужденным бездельем, слонялся по деревне. Заглянул и к Гордею. Тот сидел в избе, в закутке, в котором провела последнюю зиму его жена, и смотрел в крохотное окошко на яблоню, растущую посреди заднего двора.

– Отдыхаешь? – спросил дед Захар.

– Жду гостей, – ответил Гордей, не повернув головы. – Скоро уж.

– Что за гости?

– Те же, кто к Тоньке приходил в последнюю ночь.

Дед Захар хмыкнул, тронул Гордеево плечо:

– Ты это оставь, сынок. Такие мысли до добра не доводят, а тебе детей подымать надо. Соберись.

– Я их выбросил, – сказал Гордей.

– Кого? – старик аж вздрогнул, решив было, что речь идет о детях.

– Камни. В сортир их, в помойную яму! А толку? Толку-то?! Ничего не поправить.

Дед Захар вздохнул, потряс плешивой головой. Похоже, болезнь и смерть жены серьезно искалечили его соседа. Сложно будет ему выкарабкиваться. Без помощи не обойтись.

На страницу:
2 из 5