bannerbanner
Автор и герой в лабиринте идей
Автор и герой в лабиринте идей

Полная версия

Автор и герой в лабиринте идей

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Когда мы переходим от заглавия стихотворения к самому тексту, то обнаруживается, что Элиот «обманывает» читателя в самом указании на жанр произведения и вместо заявленной любовной песни предлагает драматический монолог. Какова же цель подобных обманов и иронических несоответствий? Забегая вперед, отметим два момента. Во-первых, любовная песня становится предметом элиотовского анализа, и даже не столько сама песня, сколько процесс ее сочинения вымышленным лицом (Дж. Альфредом Пруфроком) и ментальные механизмы, регулирующие этот процесс. Во-вторых, Элиот демонстрирует неподлинность романтического пафоса, романтического бунта, порождающего текст и условный, фиктивный характер романтического произведения. «Любовная песня» Элиота во многом построена по модели стихотворения французского поэта-символиста Жюля Лафорга (1860–1887) «Жалоба доисторических ностальгий». В центре – традиционная позднеромантическая схема: человек, наделенный внутренней страстью, противопоставлен окружающей его внешней реальности, в которой люди живут в соответствии с условностями, нормами поведения, подавляющими человеческую индивидуальность. Подлинный романтический герой бросает вызов этому миру внешних форм и вступает с ним в борьбу. В «Любовной песне» мир побеждает, и герой (Пруфрок) вынужден подчиниться его законам. В Пруфроке сосуществуют два начала: рассудочное, социальное – и стихийное, животное (область первобытных инстинктов). Первое заставляет Пруфрока приспосабливаться, второе – совершить поступок, признание, осуществить свои потаенные желания[13]. Само стихотворение представляет собой разговор этих двух начал, а точнее – монолог первого. «Любовная песня» открывается предложением первой ипостаси героя ко второй пойти и убедиться в необходимости подчиниться миру: «Let us go then, you and I»[14] («Давай пойдем с тобою – ты да я…»)[15]. Пруфрок убеждается в несправедливости мироустройства. Мир его грез, мир идеала не соприкасается с обыденной реальностью. И пробуждение всегда сулит горькое разочарование. Обыденная жизнь видится Пруфроку слишком мелкой, она не соответствует его пафосу, и он отказывается от бунта, иронизируя над собой.

Это внешний, поверхностный уровень текста. Читатель романтических стихов удовлетворится такого рода осмыслением стихотворения и проникнется трагическим пафосом Пруфрока. Однако уже краткий анализ заглавия мог убедить нас, что исповедь лирического героя неподлинна. Еще одним важнейшим указанием на ее фиктивный характер служит эпиграф, заимствованный из «Божественной Комедии» Данте («Ад», XXVII, 61–66):

Когда б я знал, что моему рассказуВнимает тот, кто вновь увидит свет,То мой огонь не дрогнул бы ни разу.Но так как в мир иной возврата нетИ я такого не слыхал примера,Я, не страшась позора, дам ответ[16].

Это слова графа Гвидо да Монтефельтро, который наказан за лукавый совет, данный им папе Бонифацию VIII. Граф соглашается поведать свою историю, уверенный в том, что его слушатель никогда не вернется в мир живых и о его (графа) позорном поступке на земле не узнают. Поверхностная параллель с намерением Пруфрока очевидна. Пруфрок также не решается спеть свою песню, опасаясь, что о его тайных желаниях узнают другие. Но эпиграф из Данте несет еще одну важную для понимания элиотовского текста идею. Перед тем как совершить грех, Гвидо покаялся. Но спасение не пришло, и он оказался в Аду. Здесь возникает принципиальный для Элиота мотив неподлинного покаяния. Исповедь Пруфрока также лжива, как и раскаяние Гвидо. Образ романтического героя, которого он видит в самом себе, – всего лишь условная маска, штамп культуры XIX века.

Напомним, что уже в университетские годы во многом под влиянием И. Бэббита у Элиота сформировалось крайне негативное отношение к современной ему англоязычной романтической традиции. Впоследствии он скажет: «Я искал поэзии, которая научила бы меня пользоваться моим собственным голосом, и не мог найти ее в англоязычной литературе, она существовала только на французском»[17]. В ранних стихах, вошедших в его первый сборник, он целиком ориентирован на поэтический язык французских символистов, и в частности Жюля Лафорга. У последнего Элиот, по его собственному признанию, учился умению иронически дистанцироваться в стихотворном произведении от возвышенно-романтического чувства и показывать его условность. Это свойство поэтической речи Элиота мы наблюдаем в «Пруфроке». Внутренний конфликт героя, осознаваемый им самим, переосмысляется поэтом. Свое второе «я», бунтующее и архаическое, Пруфрок воспринимает как подлинно индивидуальное начало. Однако, согласно Элиоту, истинная индивидуальность предполагает внутреннее смирение, то есть подчинение внеположным ценностям, Богу. Соответственно, подлинно индивидуальное чувство должно быть одухотворенным. В сознании Пруфрока место отрицаемого им Бога и порядка вселенной занимает его «я» и религиозное чувство вытеснено повседневной эмоцией. Он замыкается в собственном внутреннем мире, отчуждаясь от реальности. Происходит подмена истинных вечных ценностей индивидуальными. Внутренний импульс героя (его второе начало) – это чувственность, не опосредованная духом. Она всегда приводит к распаду индивидуальности, так же как и подчинение схемам и законам обыденной жизни (первое «я» героя). Таким образом, обе ипостаси Пруфрока имеют единую природу. Конфликта здесь быть не может, ибо обе они связаны с ориентацией личности на преходящие ценности и отчуждением от реальности. Замкнутость человека в его собственном мире всегда сопряжена с ориентацией на нормы и стереотипы. Нарциссическое самолюбование героя есть, в сущности, озабоченность тем, как он выглядит в глазах окружающих:

They will say: «How his hair is growing thin!»)My morning coat, my collar mounting firmly to the chin,My necktie rich and modest, but asserted by a simple pin —(They will say: «But how his arms and legs are thin!»)[18].(«Как облысел он!» – слышу за спиной.)Уперся в подбородок воротник тугой,И строг мой галстук дорогой с булавкою простой —(Я слышу вновь: «Как похудел он, Боже мой!»)[19].

Таким образом, конфликт Пруфрока условен. Он выдуман самим героем в соответствии с романтической конвенцией.

Однако здесь важно другое. Всякий романтик, создавая подобный тип героя, отрицает его внутренние стремления как этически неоправданные и показывает, как инфернальные страсти героя губят тех, с кем он связан, и его самого. И в то же время романтический автор очарован «демонизмом» своего персонажа и видит в его поступках глубочайшую трагедию, несущую печать вселенской катастрофы. Именно так воспринимает свой душевный конфликт Пруфрок. Но Элиот придает этой трагедии черты фарса, делает ее объектом критического анализа. Он обнажает внутренний механизм, глубинные импульсы романтического пафоса. Истинной природой последнего оказывается в стихотворении примитивный эротизм, неудовлетворенное влечение к женщине. Исключительно к ней и обращены все помыслы Пруфрока. Три строфы в «Любовной песне» объединены фразой-лейтмотивом, которая представлена в трех вариантах: «I have known them all already, known them all…»[20] («Я узнал их всех, узнал их всех…» – подстрочный перевод.) Они демонстрируют размышления героя не об обществе, как это может показаться, а именно о женщинах, которых он опасается. В третьей строфе становится очевидным, к кому относится местоимение «them» (они):

And I have known the arms already, known them all —Arms that are braceleted and white and bare <…>Arms that lie along the table, or wrap about a shawl[21].Да, мне знакомы эти рукиНа обнаженной белизне – браслеты <…>А руки то лежат пластом, то шали теребят от скуки[22].

Свой страстный и возвышенный монолог, начинающийся со слов «I am Lazarus, come from the dead…»[23] («Я Лазарь, я, восстав из гроба…»)[24], Пруфрок адресует к выдуманному им самим обобщенному образу светской дамы и дважды придумывает ее стандартную реакцию на свое признание:

That is not what I meant at all.That is not it, at all[25].Нет, это все не то, некстати,Совсем некстати[26].

Существенным является то обстоятельство, что первоначально стихотворение называлось «Пруфрок среди женщин» («Prufrock Among the Women»), но в окончательном варианте заглавия Элиот весьма тонко завуалировал эротизм героя, связав его с романтической идеей. Особый интерес в данном контексте вызывает одна из исполненных пафоса реплик героя:

Would it have been worth while,To have bitten off the matter with a smile,To have squeezed the universe into a ballTo roll toward some overwhelming question[27].И стоит ли за чаем с мармеладом,С улыбкою прервав сидящих рядом,В шар мироздание сдавить рукоюИ к роковому подкатить вопросу…[28]

Как мы видим, бунт героя вырастает до масштабов вселенской катастрофы: он готов решать фундаментальные вопросы бытия. Слова Пруфрока представляют собой парафраз строк из стихотворения поэта-метафизика Эндрю Марвелла (1621–1678) «To His Coy Mistress» («Застенчивой возлюбленной»). Лирический герой этого стихотворения, хорошо знакомого любому английскому читателю, убеждает свою возлюбленную отбросить застенчивость и ответить на его страсть, ибо в реальной жизни им отведено не слишком много времени:

Let us roll all our strength and allOur sweetness up into one ball[29].

(«Давай соединим всю нашу силу и всю нашу страсть в единый шар» – подстрочный перевод.)

Читатель, ориентированный Элиотом на реальность стихотворения Марвелла, сразу же замечает, что слово «sweetness» (сладость) заменено в тексте «Пруфрока» на слово «universe» (вселенная). Вновь обманывая читательское ожидание, Элиот снижает возвышенно-романтический пафос, показывая скрытый эротизм Пруфрока. Таким образом, обнаруживаются истинные основания и механизмы романтического миросозерцания. Самоидентификация героя, понимание им смысла своего переживания оказываются мнимыми. Пруфрок выдумывает собственную индивидуальность, «апеллируя к романтической любовной традиции»[30]. Он не переживает трагедию, а разыгрывает ее, наслаждаясь своей ролью. Даже собственное поражение становится для него поводом для самолюбования и литературной самоидентификации:

No! I am not Prince Hamlet, nor was meant to be;I am attendant lord, one that will doTo swell a progress, start a scene or two…[31]Нет, я не Гамлет, быть им не судьба мне,Я лишь один из свиты, нужный для завязки…[32]

Сущность Пруфрока – пустота, неспособная на самоосмысление[33], внутренний хаос, который возникает в начале стихотворения в бессмысленных нагромождениях реалий ночного города и в образе городского тумана.

Однако Пруфрок – не только герой стихотворения. Он – романтический художник, создающий «любовную песню». Элиот, таким образом, раскрывает нам практику сочинения романтических произведений. В ее основе лежит отрицание действительности, ибо романтический художник замкнут в мире своих случайных ощущений, не опосредованных религиозным чувством, и лишен целостного видения мира. В сознании Пруфрока все распадается на отдельные, не связанные друг с другом фрагменты. Соответственно, творческий процесс становится хаотичным и импульсивным самовыражением случайных эмоций. Но внутренний хаос Пруфрока не находит, да и не может вообще найти, для себя адекватной формы. Пруфрок внезапно восклицает: «It is impossible to say just what I mean!»[34] («Невозможно высказать то, что я имею в виду!» – подстрочный перевод.) Его произведение так и останется ненаписанным.

В ранних произведениях Т. С. Элиота критическая стратегия еще только складывается. Она принципиально усиливается уже в текстах его второго поэтического сборника («Стихотворения»), к которому принадлежит «Суини среди соловьев».

«Геронтион» в контексте религиозно-этических представлений Т. С. Элиота

Изначально стихотворение «Геронтион» (1919) было задумано как один из многочисленных фрагментов «Бесплодной земли», однако Эзра Паунд, редактировавший поэму, вычеркнул его из окончательного варианта. И Элиот, который, видимо, очень дорожил этим фрагментом, опубликовал его в виде отдельного стихотворения. Данное обстоятельство отчасти обязывает нас рассматривать «Геронтион» в контексте «Бесплодной земли» как неотъемлемую часть ее замысла. В самом деле, «Геронтион» и «Бесплодную землю» связывают общие мотивы: отчуждение от Бога, осквернение человеком себя и мира чувственностью, «смерть при жизни», утрата «чувства истории», пассивное ожидание возрождения и ряд других. Общность мотивов поддерживается общим характером образов, создающих как в «Геронтионе», так и в «Бесплодной земле» ощущение сухости, жажды и распада. В обоих текстах появляются пустыня, камни, пауки, ткущие паутину забвения, дождь, которого с нетерпением ждут. Вполне соотносимы друг с другом и центральные персонажи: Геронтион и король-рыбак. Оба утратили эротизм и связь с жизнедарующими силами мира. Оба переживают утрату веры, отчуждение от Бога и, как следствие, видят мир распавшимся на бессмысленные фрагменты, а историю – абсурдным нагромождением событий.

Важно и то, что и в «Геронтионе», и в «Бесплодной земле» возникает «идеальный план», знаки «истинного мира», абсолютных ценностей. В стихотворении это Христос-тигр, пожирающий вероотступников, в поэме – голос Бога, символически переданный как гром, в котором слышны три приказа: «дай», «сочувствуй», «владей».

Наконец, в плане организации материала «Геронтион» заметно ближе к «Бесплодной земле», нежели к текстам, составившим первые поэтические сборники Элиота. Не случайно некоторые современники поэта, читатели и критики, отзывавшиеся о ранних стихотворениях одобрительно, сетовали на неясность и «бессвязность» «Геронтиона»[35]. Элиот действительно уходит от последовательно выстроенного драматического монолога, который он использует в «Пруфроке». Новый способ развертывания сознания персонажа своей внешней хаотичностью скорее напоминает метод «потока сознания»[36]. Монолог Геронтиона фрагментарен и в ряде мест представляет собой почти авангардный коллаж, в котором соседствуют фразы, стилистически гетерогенные и как будто бы не имеющие причинно-следственной связи. Данный прием активно применяется Элиотом и в «Бесплодной земле», где читатель неоднократно сталкивается с подобными коллажами. Достаточно вспомнить финал поэмы, кажущийся бессвязным набором фраз на разных языках.

Большинство произведений Элиота наполнено автобиографическими аллюзиями. И «Геронтион» в этом отношении не является исключением. Создавая обобщенный образ человека, принадлежащего выхолощенной культуре, Элиот вместе с тем попытался проговорить в стихотворении собственный внутренний разлад, вызванный рядом жизненных обстоятельств[37]. Прежде всего, будучи американцем, он ощущал себя в Англии иностранцем. Подобные переживания испытывает Геронтион, сообщающий, что он обитает в наемном доме, принадлежащем еврею (строки 7–10, 50–51):

Дом мой пришел в упадок,На подоконнике примостился хозяин, еврей, —Он вылупился на свет в притонах Антверпена,Опаршивел в Брюсселе, залатан и отшелушился                                                  в Лондоне…<…>…а яЦепенею в наемном доме[38].

Дом в данном контексте следует понимать как символ культуры, то есть образа жизни, способа восприятия реальности, который отчужден от Геронтиона – едва отличимого от своего хозяина-еврея, лишенного корней и почвы.

Элиот также испытывал внутренний дискомфорт из-за того, что не имел возможности пойти на фронт. Он записался добровольцем, но дважды получил отказ медицинской комиссии. В «Геронтионе» это ощущение вынужденного бездействия и неучастия в героических событиях истории передано строками 3–6:

I was neither at the hot gatesNor fought in the warm rainNor knee deep in the salt marsh, heaving a cutlass,Bitten by flies, fought[39].Я не был у жарких ворот,Не сражался под теплым дождем,Не отбивался мечом, по колено в болоте,Облепленный мухами[40].

«Hot gates» (жаркие ворота) – буквальный перевод названия ущелья Фермопилы в Греции, ассоциирующегося с героическим подвигом спартанцев.

Неудачная женитьба Элиота на истеричной и больной Вивьен, с которой у него практически с самого начала совместной жизни не было сексуальных отношений, – очевидно, еще один биографический момент, нашедший косвенное отражение в «Геронтионе». Герой подчеркивает свою дряхлость и асексуальный характер отношений с женщиной, которая всего лишь выполняет роль кухарки (строки 13–14):

Готовит мне женщина, чай кипятит,Чихает по вечерам, ковыряясь в брюзжащей раковине[41].

В намеке на Э. Фицджералда в первых строках стихотворения можно увидеть стремление Элиота разоблачить свои прежние литературные вкусы. Элиот неоднократно заявлял, что в юности наивно проникался страстным пафосом Фицджералда[42]. В «Геронтионе» одряхление и моральная деградация персонажа, ассоциирующегося с автором «Рубайята», – своего рода нравственный урок тем, кто, подобно самому Элиоту, некогда позволил лживой страсти овладеть своей душой.

Все вышесказанное вовсе не дает нам оснований воспринимать стихотворение как поэтическую исповедь самого Элиота. Поэт скорее эстетизирует собственный личный опыт и одновременно иронически дистанцируется от него. Геронтион ни в коем случае не является «alter ego» автора. Персонаж Элиота полностью растворен в культуре. Причем сам Элиот, осознавая принадлежность к современности и обладая «чувством времени», стремится отыскать точку отсчета вне ее пределов, оценить эпоху с перспективы абсолютных ценностей.

«Пруфрок» и «Геронтион» строятся как монологи персонажей, репрезентирующих две непримиримо разорванные силы в человеческом «я». Пруфрок – подавленное чувственное начало. Геронтион – выхолощенный рассудок. Вместе с тем нельзя не заметить определенную эволюцию, касающуюся субъекта в стихах Элиота 1910-х годов. Если персонажи ранних текстов обладают некоторыми признаками индивидуальности («Пруфрок», «Женский портрет»), то в более поздних личность постепенно усыхает, скукоживается. Геронтион – уже лишь эхо прежней личности, «имя и голос»[43]. Он открывает вереницу безымянных персонажей «Бесплодной земли» – деиндивидуализированных голосов, звучащих с территории современной культуры.

«Геронтион» – стихотворение, в котором религиозно-этическая позиция Элиота проявляется с предельной очевидностью. Христианская вера, способность воспринимать мир как проявление божественного замысла мыслятся Элиотом в качестве условия подлинной индивидуальности. Подчиняясь высшим ценностям, которые он призван оценивать как внеположные, религиозный человек наделен целостностью видения мира, умением сводить воедино многообразный опыт, то есть прозревать в различных проявлениях жизни вечное. Целостное мировидение дает художнику «чувство истории», способность ощущать прошлое продолжающимся в настоящем, а в своей речи слышать голоса предков[44]. Ослабление религиозности, связанное, по мысли Элиота, с влиянием гуманизма, объявившего человека «мерой всех вещей», приводит к распаду целостного мировидения, расторжению единства рационального и эмоционального и к утрате «чувства истории».

Дряхлый старик Геронтион – своего рода продукт этого распада. Его физическая немощь отражает немощь духовную. Персонаж лишен веры, и мир видится ему распавшимся на бессмысленные фрагменты. Он утратил «чувство истории», и она кажется ему абсурдной. Чувственность, начало преходящее, оказалась непрочной поддержкой его существования. Страсть и биологическая сила покинули Геронтиона, что метафорически превратило его в лишенное корней высушенное растение.

Единственной нитью, связывающей Геронтиона с миром, последней его поддержкой остался чистый интеллект, заменивший веру. Однако познание, осмысление причин собственной катастрофы не приводит Геронтиона к возрождению. Лукавый разум дает понимание ситуации вне перспектив ее проявления. Он лишь усугубляет отчуждение героя от жизни.

Геронтион осознает собственный внутренний разлад и, более того, понимает причины своего бедственного положения. Это свойство принципиально отличает его от безликих персонажей «Бесплодной земли», начисто лишенных рефлексии. Он даже выступает как обличитель и проповедник, разоблачающий себя и рассуждающий о трагедии своего поколения, что дает повод читателю идентифицироваться с ним, а исследователю перепутать его с самим автором[45]. Тем не менее Элиот дистанцируется от своего персонажа и помогает читателю избежать подобной идентификации. Проповедь (или исповедь?)[46] Геронтиона он подвергает иронической рефлексии. Снижающим оказывается уже само заглавие, отсылающее к стихотворению Дж. Ньюмена «Сон Геронтиуса», где душа возносится к небесам. Эта отсылка пародийна. Она обманывает ожидание читателя, поскольку Геронтион Элиота ничего подобного не переживает и «не дорастает» до ситуации, которую описывает Ньюмен. «Душа» элиотовского героя прочно связана с сугубо материальным посюсторонним тленным миром, и земные ветры, пассаты, не влекут ее к Богу, а гонят, беспомощную, куда-то «в сонный угол».

Искренность слов Геронтиона, глубину его трагедийного пафоса ставит под сомнение эпиграф к стихотворению:

Ты, в сущности, ни юности не знаешь,Ни старости: они тебе лишь снятся,Как будто в тяжком сне после обеда[47].

Элиот цитирует отрывок из комедии Шекспира «Мера за меру» (III, 1) – слова, с которыми герцог обращается к осужденному на смерть Клавдио, объясняя ему, что жизнь не стоит продолжения. Монолог герцога, как и сама комедия, содержит ряд важных для понимания «Геронтиона» мотивов. Но нам в контексте данного разговора хотелось бы отметить один важный момент, который исследователи Элиота часто игнорируют. Наставления, обращенные к Клавдио, сущностно неподлинны, потому что их произносит не настоящий монах, а расчетливый игрок, манипулирующий чужими жизнями. Герцог пребывает в образе, вдохновенно актерствует, и его монолог – не более чем словесная игра, упражнение в риторике. Он дистанцирован от своих слов и произносит их так, словно кого-то цитирует. Не случайно они заключены Шекспиром в кавычки. Здесь, как нам представляется, и заложен ключ к пониманию элиотовского стихотворения[48]. Взяв в качестве эпиграфа лженапутствие, Элиот тем самым указывает на то, что монолог Геронтиона есть нечто в этом же роде: лживая проповедь или лживая исповедь.

Знание, которым делится Геронтион, не является подлинным проникновением в суть вещей. Последнее обязательно сопряжено с постижением абсолютных ценностей. Геронтиону оно недоступно, ибо он дистанцирован от Бога. Его вера осквернена. Он воспринимает знамения как чудеса. Слово, Логос остается для него покрытым мраком. А Христос предстает в его сознании не как спаситель, а как блейковский мстительный тигр, пожирающий вероотступников, к которым Геронтион причисляет и себя самого (строки 18–21):

Знаменья кажутся чудом. «Учитель! Хотелось бы нам…»Слово в слове, бессильном промолвить слово,Повитое мраком. С юностью годаПришел к нам Христос-тигр[49].

Геронтион руководствуется отчужденным от веры рассудком, не собирающим мир в единое целое и не открывающим в нем смысл. В результате подобной аналитической работы попытка описать материальную реальность превращается в репрезентацию разрозненных сингулярных форм, невозводимых к идее (строка 12):

Камни, мох, лебеда, обрезки железа, навоз[50].

В свою очередь, обсуждение событий человеческой жизни оборачивается перечислением внешне бессмысленных поступков и случайных жестов (строки 13–14, 23–25, 28–29):

Готовит мне женщина, чай кипятит,Чихает по вечерам, ковыряясь в брюзжащей                                              раковине;Мистер Сильверо с ласковыми рукамиВсю ночь проходил за стеной…          …фрейлен фон КульпЧерез плечо поглядела от двери[51].

Жалуясь, проповедуя, исповедуясь, изобличая рассудок, Геронтион лишь множит ложь. Отрицая рациональное познание как никуда не ведущее, он парадоксальным образом одновременно его утверждает. Сознание Геронтиона движется по пути умножения новых означающих, превращения прежних означающих в означаемые. Рациональное знание о жизни, понимает Геронтион, не помогает. Не помогает и знание о том, что знание не помогает. Равно как и знание об этом знании. Геронтион не ищет выхода за пределами рассудка и оказывается заложником дурной бесконечности рефлексий. Лишь это поддерживает в нем остатки земной жизни (строки 62–66):

Они прибегают к тысяче мелких уловок,Чтобы продлить охладелый бред свой,Они будоражат остывшее чувствоПряностями, умножают многообразиеВ пустыне зеркал[52].

Отчужденная от веры, герметически замкнутая на себе сфера рассудка является личным Адом Геронтиона[53]. И, оставаясь в его пределах, Геронтион не способен искренне раскаяться и прийти к пониманию Бога. Удел элиотовского персонажа – утверждать себя («Here I am…») и нарциссически любоваться своей позой. Свое трагедийное саморазоблачение Геронтион обозначает словом «show» (строки 52–54):

I have not made this show purposelesslyAnd it is not by any concitationOf the backward devils[54].Я ведь себя обнажил не без целиИ вовсе не по принуждениюНерасторопных бесов[55].

Геронтион отрицает, что исповедуется по наущению бесов («backward devils»), хотя сущностно его слова нашептаны именно ими, подобно словам исповеди Ставрогина в «Бесах» (глава «У Тихона»), которые, вопреки желанию самого Николая Всеволодовича, звучат как вызов. Отрицание Геронтионом собственного демонизма, на наш взгляд, объясняется не только тем, что он «принимает ответственность за собственную жизнь»[56], но и тем, что его знание лежит вне осознанного зла. Сознательное, осмысленное утверждение зла непременно обусловлено представлением о добре, о Боге, об истинном пути и намеренным нежеланием ему следовать. В свою очередь, Геронтион, лишенный такого представления, не видит в произнесенных им словах злого, бесовского умысла. В этом контексте он подобен персонажам «Бесплодной земли», которых Элиот в первой главе соотносит с «ничтожными», встреченными Данте в Аду («Ад», песнь III), не совершавшими при жизни ни добра, ни зла.

На страницу:
2 из 4