bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Лошади оказались выпряжены. Северьянов куда-то отлучился, а рядом вяло переругивались двое, спор шел о деньгах, но в суть он вникнуть не успел, – при виде его спорщики тут же смолкли.

Ямщиком, вопреки первому мнению, был лишь один из них, из местной чухны, из водской, – от русского по виду не отличить, но говор выдает.

Зато второй сразу вызвал подозрение… Казак, лет тридцати, по виду не увечный, – что он делает здесь, вне полка? В военное-то время?

Обувь с одеждой скорее приличествуют верхнему Дону, или же среднему: на ногах мягкие, без каблуков, сапоги-ичиги и синие казачьи шаровары, но в них заправлена русская рубаха, а низовые казаки предпочитают носить вместо нее бешмет… Меж тем тип внешности более характерен для низовых, чьи предки нередко мешали кровь с турчанками да черкешенками: черноглазый брюнет, и по лицу ощущается присутствие азиатских кровей… Да и говор не верховой.

Казак был непонятный.

Он же всего непонятного не любил – и спиной, не разобравшись, к непонятному не оборачивался.

Примолкнувшие спорщики от его пристального взгляда повели себя по-разному. Ямщик бочком, бочком, да и в сторонку. Казак остался на месте, смотрел без смущения.

– Кто таков? – спросил он, мысленно составляя словесный портрет казака и сравнивая, опять же мысленно, с теми розыскными листами, что помнил.

Память у него была безупречная, многие завидовали. Но не вспомнилось ничего определенного, а под общие приметы многих подвести можно… Не слишком-то благонадежен портрет словесный в видах опознания, – в отличие от маслом писаного, так ведь на каждого Ваньку-душегуба живописцев не напасешься. Эх, вот придумали бы затейники-немцы механизм, чтобы сам парсуны человечьи писал, да не долгими часами, а разом: дернул рычажок, повертел ручку, – и вот он, твой Ванька: и с лица, и с профиля, и в полный рост… Цены бы такому механизму в розыскных делах не было.

Казак приблизился, доложил бодрым голосом:

– Полка Кутейникова урядник Иван Белоконь, ваш бродь! Ныне в своекоштном отпуску для поправления здоровья.

Он не стал поправлять и растолковывать, что обращаться к нему следует не «ваше благородие», а «ваше высокоблагородие», – ни к чему служивому голову гражданскими чинами забивать.

– Ранен? Под Перекопом? Иль под Гёзлевом?

Вопрос был с подвохом, из двух названных дел казаки Кутейникова участвовали лишь в первом.

– Никак нет, вашбродь, в сеголетошной кампании не довелось. В минувшей был в деле под Бендерами, так и там Господь сохранил. В Лисаветграде, на зимних хвар терах, занемог: гнили и ноги, и грудь. Божьей милостью едва выживши… На поправку пошел, да ослабший стал дюже, и от службы на год отставлен.

Звучало все складно. Но одежда, не соответствовавшая типу лица и говору, оставалась темным пятном.

– Кутейников… Кутейников… – сказал он раздум чиво, словно припоминая. – Кутейников Ефим…

Он замолк и прищелкнул досадливо пальцами, словно и впрямь позабыл, как величают полкового командира. Тут бы казаку и помочь, подсказать, ан нет, – молчал. Он спросил сам:

– Как по батюшке-то полковник ваш будет?

– Дык… Ефим Митрич они…

– Точно… Худая память стала, дырявая… Сам-то откуда?

– Станица Глазуновская, что на реке Медведице.

Все правильно, в полку Кутейникова тамошние казаки и служат… И он спросил напрямую:

– А раньше где жил?

– Дык аксайские мы спервоначально… Батька с Ми нихом Хотин-город воевал, там и сгинул, когда мамкаеще мною тяжела ходила. Через семь годков вдругорядьзамуж вышла, за глазуновского казака, туда и перебра лися.

Теперь все совпало и сложилось. Но раз уж начал, так следует и последнюю неясность прояснить: каким ветром занесло болящего казака в питерские палестины?

Он спросил, и Иван Белоконь доложил, по-прежнему без запинки: добирается, дескать, чтобы повидаться со старшей сестрой, с Феклой, семь годков уж не видались. Та здесь замужем за приказчиком купцов братьев Глазьевых.

Ишь, как брат к сестре прикипел, через пол-России к ней поехал… Впрочем, случается. Тем более что рос с отчимом, да еще на новом месте, среди чужих людей. Не диво, что ближе сестры никого у подрастающего казачонка не было.

Складно, складно… Да вот только вступил казак в еще одну ловушку, сам того не заметив.

Купцы-то Глазьевы старой веры держатся… И приказчиков подбирают из единоверцев. А тем жениться на никонианке – такого и представить нельзя. Все бы ничего, на Дону старообрядцев с преизбытком, и не его то забота, пусть ими Синод занимается. Но…

Но казак осенил себя крестным знамением – машинально, сам не заметив за разговором, – когда упомянул Господа и свое исцеление. И перекрестился троеперстно.

– Из староверов будешь? – спросил он, уверенный, что казак уже не помнит свой машинальный жест.

И узнал, что урядник Иван Белоконь веру сохранил отцовскую, православную. А вот сестра, та перешла к старообрядцам-поповцам, по их чину молится… Но он, Иван, так полагает: Господь един для всех, и в рай всех праведных пустит, кто б как пальцы в знамении не складывал…

Последние сомнения отпали: казак был правильный.

– Бумаги-то в порядке? – спросил он уже для проформы.

– В порядке, вашбродь, – отрапортовал Белоконь, и даже потянулся рукой за пазуху, решив предъявить.

– Оставь, – махнул он рукой.

Не будь бумаги в порядке – не добрался бы казак сюда с южных краев. Разумеется, можно пересечь всю Россию хоть вдоль, хоть поперек, – без паспорта, без подорожной, вообще без единого документа. На каждом проселке рогатку не поставишь… Вот только появление на почтовых станциях при такой методе передвижения категорически исключается.

Тем временем подошел Северьянов и слабым, едва слышным голосом доложил:

– Беда… лошадей нет… и смотритель запил…

Дожили… Ближайшая к столице почтовая станция, между прочим.

– А я совсем плох, – продолжил Северьянов. – Думал, и сюда не доеду… Свалюсь, думал, с козел и помру…

Болезнь и впрямь развивалась стремительно: ввечеру выглядел унтер слегка занемогшим, а сейчас – больным до крайней степени. Щеки ввалились, на скулах алые пятна, глаза воспаленные…

– Ноги не держат, ва… барин, – пожаловался Северьянов; как ни был он плох, а в последний момент со образил, сглотнул «ваше высокоблагородие» и заменил на «барина». – Знобит, в голове черти горох молотят…Подвел я вас, барин.

Он задумался на мгновенье: тащить с собой Северьянова неразумно. Да и службу кучерскую тот уже не справит, не в силах. Но и бросать его тут, на попечение запившего смотрителя, не хочется.

– Не винись, Никифор, с любым случиться может.

Он приучал себя – и уже начало получаться – обращаться к Северьянову по имени, всегда, – и на людях, и наедине. Потому как барин, называющий кучера по фамилии, выглядит как белая ворона в стае ворон обыденных, серо-черной расцветки.

Только вот борода, приказ отпустить кою Северьянов получил из тех же соображений, покамест лишь портила дело: толком еще не выросла, выглядела длинной и густой щетиной, и напоминал якобы кучер более всего… ну да, беглого солдата. Теперь, с учетом новаций минувшей ночи, – изрядно занедужившего беглого солдата.

– Приляг в бричку, отдохни, – скомандовал он. – Я со смотрителем потолкую, вдруг да протрезвеет… А ежели фельдшер или доктор невзначай среди проезжих есть, к тебе пришлю.

Он бы мог и сам сесть на облучок, управился бы. Нельзя… В мундире чиновника восьмого класса – ни в коем разе нельзя. Всякий, увидев такое, изумится и запомнит надолго.

Тут в разговор вмешался казак Иван Белоконь. При появлении Северьянова и видя, что вопросов у «вашбродя» как будто больше не имеется, казак отступил в сторону, но далеко не ушел. Занял промежуточную позицию: вроде как и не участвует в беседе с кучером, просто так тут стоит, воздухом свежим дышит, – но все слышал и все видел. А теперь вмешался:

– Так околодок же тут есть фелшарский, вашбродь! Во-о-н тамочки, за своротом, за ольхами не видать. И четверти версты не будет…

Раньше никакого околотка тут не имелось… Но все в жизни меняется, а он давненько не был в столице.

Он испытующе посмотрел на Белоконя, начиная понимать, отчего тот не уходил, хотя интерес «вашбродя» к его персоне по видимости иссяк. Урядник, понятное дело, по недостаточности средств ни на почтовых, ни на обывательских ездить не может. Добирался сюда с оказиями, на козлах с ямщиками, за малую плату.

Но здесь развилка, влево уходит дорога на Софию и Большое Кузьмино, – тот, кто довез сюда Ивана, туда свернул. А казаку бить ноги целый перегон не хочется, и он договаривался с чухонцем, да в цене не сошлись. И тут, как дар небесный, «вашбродь» с серьезно занедужившим кучером, – можно не только добраться бесплатно, но и подзаработать малость.

Северьянов, услышав про фельдшера, не стал спешить забраться в бричку, а казак, не догадываясь, что взвешен и измерен, неверно истолковал значение пристального взгляда.

– Не извольте сумлеваться, вашбродь, в лучшем видеоколодок: подфелшар там нашенский, не дохтуришка немецкий, от великого ума не залечит. Пьет крепко, но вечерами, а на службе блюдется. И знающий: хошь те кровь отворит, хошь рожки поставит, и снадобьев с ма зями полка цельная.

Ты-то откуда то ведаешь? Не иначе как пьянствовал ночью со знающим подфельдшером, не имея где заночевать…

План действий вырисовывался такой: сначала смотритель и лошади, потом – Северьянов и околоток. Завтрак и все утренние процедуры отложить до прибытия, время раннее, а перегон невелик. Но вопрос с кучером надо решить немедля.

– Слушай меня, казак. Я сейчас лошадей раздобуду, а ты соберись. Свезешь нас до околотка, потом меня – в город. Четвертак серебром. И водка с расстегаем в «Трехруках». В меру водки, в пропорцию.

Глаза у Ивана были черные, с бесинкой. И в них сейчас отчетливо заплескалась радость. Но лицо казак постарался сделать обиженное: как так, дескать, грех за такие труды сулить меньше полтины – столица тут уже под боком, чай, и цены уже столичные…

Торговаться не хотелось, и он сказал, упреждая:

– Ежели мало – иди, с чухной дальше толкуй. Я подменного ямщика дождусь, он хоть дороже, зато казна заплатит.

– Эх, вашбродь… Домчу ласточкой!

– Тогда собирайся.

– Дык нищему ж собраться, только подпоясаться. Тючок торочный у меня в ямщицкой стоит, – казак кивнул на дверь, – вот и весь пожиток.

– Ну так забирай…

И он двинулся к смотрителю, прихватив лежавший на облучке кнут. Кнут у Северьянова был не простой, хоть выглядел как обычный ямщицкий. Но погонять лошадей им надлежало с осторожностью, чтобы за перегон не истиранить животин до смерти.

И в беседе со смотрителем усердствовать не следовало. Чтобы не убить первым же ударом.

…Люди пьющие манерой своего утреннего поведения делятся на два разряда. Одни поутру спят, не добудишься. Другие, их меньше, в долгом сне не нуждаются: просыпаются ни свет ни заря и начинают промышлять опохмелку, докучая желающим поспать просьбами о чарке или деньгах, если же достаточны, – о компании.

Титулярный советник Ларионов, пулковский станционный смотритель, принадлежал ко второму разряду. И вместе с тем к подразряду питухов достаточных: перед ним уже стоял водочный штоф, – большой, осьмериковый, и едва початый.

Компании Ларионов не искал. Пил в одиночку, и пил уже несколько дней, судя по валявшимся вокруг штофам и полуштофам. Судя же по тяжелому духу, не проветривал, не мылся и не менял белье он столько же. Здесь смотритель все эти дни пил, здесь и спал, – ненадолго прикладывался на покрытый кошмой топчан и вновь вступал в борьбу с зеленым змием.

Лет Ларионову было немало, и изрядную их часть станционный смотритель посвятил служению Бахусу, отчего выглядел еще старше…

Под глазом у титулярного советника красовался огромный синяк, полученный, судя по оттенку, дня три назад. Сомнений нет – как бы ни развивался запой, манкировать своими обязанностями Ларионов начал уже тогда. И, видимо, был подвигнут на их исполнение, – можно пари держать, гвардейцем, едущим по казенной надобности. Военные-армейцы тоже не сахар для нерадивых смотрителей, но руки сразу не распускают.

А сегодня титулярному советнику не повезло еще сильнее…

В качестве увертюры к разговору кнут рассек воздух и хлестнул по штофу. Тот был добротный, с толстыми стенками, но разлетелся так, словно был бокалом ажурного муранского стекла… Чему удивляться не стоило – ежели умеючи махнуть, а он умел, то вшитая в кончик кнута пуля летит со скоростью пистолетной.

Штоф развалился. Сильно запахло водкой дурной очистки. На столе случился маленький потоп: смыл крошки, подтопил объедки и всерьез угрожал жизни двух невезучих тараканов.

Ларионов не издал ни звука. Разинув рот, он глядел на водочный потоп с ужасом и изумлением, словно Ной-пропойца, забывший по пьянке Божье повеление и не построивший ковчег. Здоровый глаз у Ноя Ларионова широко распахнулся, и даже щелочка другого глаза, подбитого и заплывшего, стала чуть шире.

Затем глаз и щелочка уставились на владельца карающего бича. Ужаса на лице Ларионова стало меньше, но не терпящая пустоты природа немедленно возместила ущерб лишней порцией изумления.

Наверное, смотритель ожидал увидеть очередного гвардейца. Но увидел человека в мундире всего лишь Коммерц-коллегии, чиновники коей не славятся рукоприкладными выходками.

Но не объяснять же, что мундир никакого отношения к занятиям своего владельца не имеет, и выбран лишь ввиду того, что меньше вызывает подозрений: контора у Коллегии расквартирована в Москве, три экспедиции – в Санкт-Петербурге, а чиновники по разным надобностям разъезжают по всем губерниям, примелькались…

Объяснять не надо. Кнут все растолкует лучше.

И растолковал… Еще один свистящий взмах – и плетеная кожа змеей обвила ножку стула и буквально-таки выдрала его из-под смотрителя.

Затем началась процедура протрезвления, вразумления и возвращения к служебным обязанностям, и, возможно, даже к семейному очагу, ежели таковой у пропойцы еще сохранился… Проще говоря, началась порка.

Хватило десятка или чуть более ударов – аккуратных, пуля ударялась об пол рядом с телом, а плетеный кончик рвал мундир и портил кожу, но плоть до кости не рассекал. Когда смотритель вспомнил о своем дворянском достоинстве и о том, что таковое никак не предполагает телесных наказаний, и даже попытался сформулировать сию мысль, и даже был близок к успеху, – он решил, что достаточно. Вовремя подошел, что ни говори. Осилил бы смотритель с утра хоть полштофа, его уже ничто бы не проняло…

Он прекратил экзекуцию, позволил Ларионову – покрасневшему и встрепанному – подняться на четвереньки, а затем и на ноги.

Взял за шиворот, подтащил к часто забранному окну, показал на двор.

– Бричку видишь? Вели заложить курьерских.

Ларионов, только что лицом напоминавший сваренного рака, побледнел. Стоял, растерянно переводя взгляд с брички на кнут. Затем попытался обяъснить дрожащим похмельным голосом, очень вежливо и осторожно, чем может грозить не только ему, но и чиновнику Коммерц-коллегии самовольное распоряжение лошадьми, предназначенными исключительно для фельдеъгерской службы и для важных персон, в генеральских чинах пребывающих.

Тут не просто в отставку пойти придется, с позором и аннулированной выслугой, – а у него до пенсиона недостает всего пяти месяцев. Тут, милостивый государь, еще и несомненный визит в Петропавловку предстоит. В гости к обер-секретарю Шешковскому. А от этого господина, бывает, и баронессы пешочком домой уходят, когда он их отпустить соизволит. Потому что в карету сесть не могут. И вообще сесть не могут, стоя потом кушают и спят на животе немалое время.

Так что выбор у него, у смотрителя Ларионова, простой: порка обыденная либо порка с лишением пенсиона, за который он четверть века страдал на проклятой своей службе.

Вывод из сей речи не прозвучал, но подразумевался: хоть засеки, а курьерских не дам.

Степан Иванович будет доволен, когда услышит эту историю. Обер-секретарь Сената и фактический глава Тайной экспедиции потратил немало времени и сил, чтобы создать именно такую репутацию своей службе.

На самом же деле, ежели собрать всех дворян, якобы пострадавших от кнута «инквизитора», а слухами о пострадавших полнятся и обе столицы, и губернии, – собрать и заголить им якобы пострадавшие места, наплевав на приличия, то выяснится странное и удивительное… А именно то, что все свои показания они давали, даже пальцем не тронутые, – запрет государыни соблюдался строжайшим образом.

Иногда хватало просто мрачного вида казематов Петропавловки – не без задней мысли выбирал Степан Иванович место для присутствия, – и кнута, лежащего на столе… Иногда, для упорствующих, за тонкой перегородкой в соседнем помещении разыгрывали спектакль: кто-нибудь из нижних чинов хлестал арапником мешок с отрубями, а коллежский регистратор Пивобрюхов, талантом к лицедейству не обделенный, поначалу жалобно и натуралистически стонал, потом начинал вопить во весь голос… На том ломались даже записные упрямцы.

Сам он вступил в службу еще при Ушакове, когда кнут и впрямь был в чести, и даже баронессам, действительно, порою доставалось: иногда, как сегодня, приходилось вспомнить былое и напомнить другим, – но лишь вдали от присутствия и в мундире чужого ведомства… Рассказывать правду о нынешнем положении дел Ларионову он не стал. Нельзя, да и не поверит. Достал из потайного кармана бумагу, развернул перед носом смотрителя. Скомандовал:

– Читай.

Титулярный советник ко всему прочему был близорук: сощурил правый, здоровый глаз, забегал взглядом по строчкам… Документ предписывал выдавать его предъявителю лошадей вне очереди, а при нужде и курьерских, для фельдъегерской службы и генералов предназначенных, – а в книгу станционную проезжего не вписывать.

Предъявителю меж тем показалось, что Ларионов суть документа уже понял, и теперь внимательно изучает лишь одну строчку… Имя запоминает, наябедничать решил, пропойца.

– Не туда смотришь. Сюда смотри – на печать и на подпись.

Подписали бумагу двое: генерал-прокурор Сената князь Вяземский и обер-секретарь Шешковский.

А на вписанную в документ фамилию и впрямь внимание обращать не стоило… Таких документов и таких фамилий он сменил множество. Назови ее кому в Экспедиции – не поймут даже, что речь идет об их сослуживце… Зато прозвище Каин все и всем объянсит.

Каином его прозвали коллеги, прозвали за глаза, не решаясь произнести в лицо, но он знал о том, разумеется. Прозвище придумано было ими лишь за отметину – за шрам, спускающийся с головы на висок. Но оказалось уместным, и не только за шрам.

За Авеля тоже.

II

Беглый

От Пулкова дорога шла под гору, бричка катила легко. Да и лошади курьерские не шли в сравнение с обычными подменными. Человек, назвавшийся Иваном Белоконем, правил ими с удовольствием, век бы так ездил…

Но иногда бег резвых лошадок замедлялся, – когда названый Иван оглядывался на полог брички и призадумывался: а кого он, собственно, везет? Придумать ничего не удавалось, и не понукаемые животины сбавляли ход…

Уже на станции он заподозрил, что ахсесор – личина, прикрывающая истинное нутро. Точно так же, как его самого скрывает от мира личина умершего Ивана.

Ну с чего бы, растолкуйте, устраивать чиновнику купеческих дел допрос случайно повстречавшемуся казаку? И зачем ему, чиновнику, знать, как величают по батюшке полкового командира Кутейникова? У чиновника, будь он взаправдашним, иные заботы должны быть, и познания совсем иные…

Пытал вашбродь «Ивана Белоконя» с умом, с подковыркой… Так и на съезжей вряд ли пытают… Едва отвертелся, не сбился, не спутался, благо и Иван ему не чужим был, и отчасти сегодня не Иванову, а свою жизнь пересказывал.

И кучер тот ряженый… Не в бороде даже недорощенной дело, бороду и на пожаре опалить недолго. Но даже когда отрастет борода, кучер на кучера будет походить, лишь сидя на облучке. Потому как с утра плох совсем был, едва по двору станции брел, – но все равно походкой не крестьянской. Не за плугом ему ходить доводилось, и не навоз в хлеву лаптями топтать. На плацу его гоняли, заставляли носок вытягивать да всей подметкой об землю бить… И самого, небось, шпрутенами били, за непонятливость… Крепко та наука въелась, ничем не вытравишь. А на отслужившего свой срок и подчистую уволенного кучер не похож, слишком молод. Да и не стараются отслужившие солдаты крестьянами притворяться – напротив, всем видом своим подчеркивают, что не землепашцы они и не курощупы, а герои отгремевших баталий, отставные воины государыни… Армяк или зипун отставник не наденет, невместно ему. Этот же – надел и вид делает, что и службы не знал, и шпрутенов не нюхал.

А уж когда его как бы барин за кнут схватился и к смотрителю пошагал – все сомнения растаяли: не тот, совсем не тот, за кого себя выдает. Не можно ахсесору кнутом титулярного учить, не по чину.

Генералы – особливо из молодых, кто волею государыни-матушки из поручиков да штабсов на самые верха вспорхнули – те могут, тем законы не писаны, они их сами сочиняют да государыне на подпись несут. Но ахсесор занюханный?! Не бывает…

В ту минуту названый Иван не выдержал, тишком прошел в станцию. И слышал через дверь: вашбродь без дураков, взаправду станционного лупцует… Не для блезиру кнут прихватил.

Он, за дверью стоючи, не стал дожидаться, чем та наука завершится. Вернулся к бричке и призадумался: с кем же таким-энтаким нелегкая дернула связаться? Не лучше ли отказаться, пока не поздно, – маловато, дескать четвертака-то, – и дай Господь ноги от беды подальше?

Порешил остаться. Он в последний год все чаще и чаще принимал решения рисковые, пытая судьбу: да или нет, орел или решка? Раз за разом выпадал орел. Судьба-судьбинушка словно предлагала сыграть по-крупному, поставив голову на кон, и сулила великий выигрыш… Он не понимал, чего ждет от него судьба или к чему подталкивает, он метался и искал ответ у знающих людей. Люди говорили разное и не могли взять в толк, что он ищет… В лучшем разе ответ сводился все к тому же, что сказал старый фелшар в Лисаветграде, задумчиво разглядывая шрам странной формы на его груди: «Ну чисто царский орел о двух головах… Пометила тебя судьба, братец, ох пометила… Для великих, знать, дел жизня твоя сохранилась…»

Он и сам понимал, что помечен. Избран. Не мог добиться – для чего…

И сюда, на Пулковскую станцию, занесли все те же поиски ответа… Насчет сестры он солгал, сестра жила в Таганроге, и к питербурхским купчинам-мануфактурщикам Глазьевым его вела другая планида… Глазьевы держали связь со скитами Севера, с мудрыми старцами, ушедшими в затерянные пустыни… Может, те знали ответ? Касаемо своей веры он ихбродю не врал, но вырос в таких местах, что мог перекреститься и на тот манер, и на этот, и к иконе при нужде мог подойти по старому чину, подозрений не вызвав… Он взаправду считал, что Господь примет всех, не разделяя на никониан и раскольников.

Вот только помогут ли старцы сыскать, наконец, путь и предназначение? Уверенности не было, но куда еще податься, он пока не знал.

Началась его дорога, – извилистая, как полет летучей мыши, – несколько месяцев назад, в гарнизонном гошпитале Лисаветграда…

А до того, до тридцати почти лет, жил он самой обычной жизнью, как жили деды и прадеды на вольном Дону от века. На двадцатом году попал в службу, и пошло, как заведено: три года в полку, потом два года в станице на внутренней службе, потом снова в полк…

В первый же строевой срок подгадал на войну с Фридрихом, под самый ее конец. Больших баталий не случалось, но в поиски ходил и саблю с клинками прусских гусар скрещивал, был отмечен в приказе…

Вернувшись в станицу, засватался и женился – на есауловской казачке Софье, до службы он не с ней миловался-дролился, но та не дождалась. Любви большой меж ними не было, однако жили ладно, баба попалась годная, и по дому работящая, и все при ней. В положенный срок родили сына, – а потом снова в полк, в Польшу.

Большая война вновь прошла стороной, да и не было там такой войны, как минувшая, – то тут полыхнет, то здесь, но пожар покамест не занимался, а они с командой объежз али селения староверов, давно там обосновавшихся, и склоняли – кого лаской, кого таской – возвращаться из-под польского орла под расейский: одна голова хорошо, но две-то лучше, всем ведомо… Иные соглашались, иные нет. Кое с кем из старообрядцев свел знакомства, и позже они пригодились.

Жизнь катила по наезженному кругу: вернулся в станицу, заделал с Софьей девочку. Сам желал сына, второго, с одним-то, пока взрастет, разная напасть стрястись может, их-то вон у матушки шестеро мальчиков родилось, а до возраста только двое дожили… Но случилась дочка.

А чуть погодя случилась война с турками, – нынешняя, доднесь тянущаяся… И вновь в полк, но теперь и полк, и он угодили в самое пекло.

Воевал справно, славу предков и Дон не посрамив. Стал подхорунжим, а после и хорунжим, за Бендеры получил личную благодарность графа Панина и рубль серебряный из графских рук принял за отвагу. Хотел на память тот рубль сберечь, да не сберег, пропил.

На страницу:
2 из 3