bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Какого черта?.. – вырвалось у Марины.

Я разглядывал кукол. Вот фигура, одетая магом, вот полицейский, танцовщица, вот знатная дама в роскошном платье винно-красного цвета, ярмарочный силач… Все они были в натуральную величину, все одеты в роскошные наряды, которые время превратило в лохмотья. И было еще что-то, что их неуловимо объединяло – какая-то общая черта, придававшая всем им странную схожесть друг с другом.

– Да они незаконченные, – догадался я.

Марина сразу поняла, что я имел в виду. Каждой кукле чего-то недоставало. У полицейского не было рук. У танцовщицы – глаз, вместо них страшно зияли пустые глазницы. У мага – ни рта, ни рук… Я рассматривал фигуры, а они покачивались в призрачном зеленом свете заброшенной оранжереи. Марина подошла к танцовщице и тщательно ее осмотрела. Показала мне на маленький знак на лице куклы, у границы волос: маленькая черная бабочка. Снова она. Марина протянула руку, коснулась метки, волос – и неожиданно отдернула руку жестом омерзения.

– Волосы… они настоящие.

– Быть не может.

Мы проверили каждую куклу: на всех были метки в форме бабочки. Мы подняли их назад при помощи того же рычага. Глядя, как они безвольно повисли, покачиваясь в пустоте, я подумал, что их механические души отчаянно, но напрасно ждут, когда придет их творец и соединится с ними.

– А здесь еще кое-что, – услышал я голос Марины за спиной.

Я оглянулся и увидел, что она показывает мне на старый письменный стол в углу. Он был весь покрыт слоем пыли, и паучок бежал по столешнице, оставляя тонкий след. Я наклонился и сдул пыль, подняв в воздух серое облачко. Оказалось, на столешнице лежит переплетенная в кожу толстая квадратная книга, раскрытая посередине. В центре страницы наклеена фотография в сепии, подпись гласила: «Арль, 1903». На фотографии – девочки, сиамские близнецы, сросшиеся торсами. Девочки в праздничной одежде улыбались в камеру, и трудно было представить улыбку грустнее.

Марина пролистала альбом. Обычный старый фотоальбом, только вот фотографии не назовешь ни обычными, ни даже нормальными. Сиамские близнецы оказались еще цветочками. Пальцы Марины листали страницы, а мы со смесью ужаса, отвращения и зачарованности рассматривали старые снимки. Я почувствовал наконец, что у меня мурашки по всему телу.

– Уроды… – бормотала Марина. – Природные феномены, их часто эксплуатировали в цирковых зрелищах…

Созерцание людских уродств возымело сильное действие: меня словно избили кнутом. Открылась изнанка человеческого, и она была ужасна. Я видел, как внутрь чудовищно искаженного тела были заключены невинные души и как они там мучились. Шуршали листы альбома, шли минуты, мы молчали. Одна за другой фотографии представляли нам чудовищ, которых не мог бы породить ни один ночной кошмар. И страшнее самих уродливых тел были взгляды изнутри их – взгляды, горевшие ужасом, одиночеством, отчаянием.

– Господи помилуй… – шептала Марина.

Фотографии были датированы и помечено место съемки: Буэнос-Айрес, 1893; Бомбей, 1911; Турин, 1930; Прага, 1933… Я терялся в догадках, не в силах представить, кто и зачем мог бы собрать такую коллекцию. Этот адский каталог. Наконец Марина оторвалась от фотографий и ушла в темноту. Я тоже хотел уйти за ней, но не мог прекратить рассматривать бесконечное разнообразие боли и ужаса, глядевшее на меня со старых снимков. И через сто лет я не забуду, как они смотрели на меня, эти существа. Наконец я захлопнул альбом и подошел к Марине. Она глубоко дышала там, в полумраке, и я вдруг почувствовал себя таким маленьким, незначительным, таким растерянным. Я не знал, что делать, что сказать. В этих фотографиях было что-то такое, от чего я попросту на куски рассыпался.

– Ты как, в порядке?.. – спросил я наконец.

Марина, не открывая глаз, кивнула. Вдруг что-то зазвучало в зеленой мгле. Мы застыли, вперившись глазами в тени, окружавшие нас. Снова раздался этот звук, неизвестный, непонятный. Враждебный. Зловещий. Потянуло гнилью, тошнотворно и сильно. Словно зверь во тьме открыл зловонную пасть и дохнул. У меня появилось ужасное чувство, что мы уже не одни, что рядом с нами кто-то есть. Он наблюдает за нами. Марина, окаменев, неподвижно смотрела во мглу. Я сжал ее руку и повел к выходу.

6

Мы вышли из сада в серебристую дымку дождя, одевшую улицы. Было около часу дня. На обратном пути – Герман нас ждал к обеду – мы не обменялись ни словом.

– Герману, пожалуйста, ничего не говори, – попросила Марина.

– Не беспокойся.

Я подумал, что даже если бы и захотел, не смог бы объяснить, что с нами произошло. Чем дальше мы уходили от сада со старой оранжереей, тем хуже я понимал и помнил те странные и мрачные вещи, которые там видел. На площади Сарья я заметил, что Марина бледна и дышит с трудом.

– Что с тобой, как ты себя чувствуешь? – встревожился я.

Марина сказала, что все хорошо, но как-то неубедительно. Мы присели на скамью. Закрыв глаза, она тяжело переводила дыхание. У наших ног что-то клевали голуби. В какой-то миг мне показалось, что Марина сейчас потеряет сознание. Вдруг она открыла глаза и улыбнулась мне.

– Не пугайся. Небольшая дурнота. Наверное, из-за этого ужасного запаха.

– И правда, он был ужасным. Падаль какая-нибудь. Крыса или…

Марина согласно кивнула. Наконец ее бледность прошла, щеки снова порозовели.

– Мне просто надо поесть. Пошли уже. Герман небось уже волнуется.

Мы пошли к ее дому. Кафка ждал нас у кованых ворот. На меня он взглянул холодно, а Марину приветствовал, кратко, но дружественно потершись о ее лодыжки. Я размышлял, как прекрасно быть котом, когда раздалась та самая небесная музыка, что увлекла меня ночью в этот сад – голос, певший из граммофона Германа. Музыка заполнила сад, как неудержимые весенние воды.

– Что это за музыка?

– Это Делиб.

– Никогда не слышал.

– Лео Делиб. Француз. Композитор, – объяснила Марина. – Не проходили в школе?

Я пожал плечами.

– Это из его оперы «Лакме».

– А кто поет?

– Моя мама.

Я смотрел на нее в изумлении.

– Твоя мать – оперная певица?

Марина ответила бесстрастно:

– Была певицей. Она умерла.

Герман ждал нас в большой гостиной – просторной овальной комнате. С потолка струился, разбиваясь на разноцветные искры в хрустале, свет большой люстры. Отец Марины оделся почти как на дипломатический прием, строго соблюдая этикет, – костюм, жилет, красивые седые волосы безупречно причесаны. Выглядел он, словно вышел из глубин времени – примерно из конца девятнадцатого века. Мы расселись за столом, сервированным серебром на белоснежной льняной скатерти.

– Как приятно, что вы разделите с нами обед, Оскар, – сказал Герман своим негромким голосом. – Не каждое наше воскресенье украшено таким приятным обществом.

Посуда была тонкого фарфора – любой антиквар затрясся бы от жадности. В меню же был только суп с аппетитным запахом и свежий хлеб. Больше ничего. Пока Герман наливал суп мне, как гостю, первому, я подумал, что весь этот парад устроен ради меня. В этом доме был музейный фарфор, фамильное серебро и обычай воскресного парадного обеда, но не было денег на второе блюдо. Больше того, не было и электричества. Дом освещался свечами. Герман словно прочел мои мысли.

– Кажется, вы заметили, Оскар, что у нас нет электричества. В самом деле, это так. Мы как-то не очень доверяем современной технике. Да и как доверять силе, которая может перенести человека на Луну, но не может дать каждому хлеба досыта?

– Возможно, дело не в самой технике, а в тех, кто ее использует, – предположил я.

Герман, обдумав мой ответ, кивнул с медлительной торжественностью – не знаю, искренне убежденный или просто из вежливости.

– Я чувствую в вас, Оскар, философскую жилку. Вы читали Шопенгауэра?

Марина, не скрывая заинтересованности, слушала, что я отвечу.

– Так, поверхностно, – выкрутился я.

Суп мы ели молча, с удовольствием. Герман иногда мне улыбался с рассеянной ласковостью и не отрывал любящего взгляда от дочери. Что-то мне подсказывало, что у Марины нет друзей и что Герман доволен моим присутствием, пусть даже я и не отличаю Шопенгауэра от модного обувного бренда.

– Что ж, Оскар, расскажите мне, что нового в мире.

Он так это спросил, что мне пришли в голову странные мысли. Может, он не слыхал о конце Второй мировой. Вот объявлю о нем сейчас, и произведу сенсацию.

– Да какие там новости, – промямлил я под острым, бдительным взглядом Марины. – Вот выборы будут…

Интерес Германа неожиданно пробудился, он опустил ложку и поддержал тему:

– А ваши убеждения каковы, Оскар? Вы левый или правый?

– Папа, Оскар убежденный анархист, – решительно заявила Марина.

Я подавился хлебом. Анархистов на мотоциклах я видел, но в чем состоят их убеждения, понятия не имел. Герман окинул меня долгим, заинтересованным взглядом.

– Ах, молодость… – пробормотал он. – Святой идеализм. Понимаю, понимаю. Сам в вашем возрасте зачитывался Бакуниным. Это надо пережить, как корь…

Я прожег убийственным взглядом Марину, а та только загадочно улыбалась, наверное, научилась у своего кота. Наконец быстро подмигнула и отвела взгляд. Герман смотрел на меня с нескрываемой симпатией, я вернул ему улыбку и поспешил заняться супом. Это позволяло по крайней мере молчать, а кто молчит, не делает ошибок. Некоторое время мы ели в тишине. Вдруг я заметил, что Герман уснул прямо за столом. Марина ловко подхватила выпавшую ложку и ослабила его галстук из серебристого шелка. Герман глубоко вздохнул. Одна из рук мелко дрожала. Марина помогла отцу встать. Он тяжело оперся на ее плечо, слабо улыбнувшись мне со стыдом и горечью.

– Вы простите меня, Оскар, – сказал он севшим голосом. – Возраст…

Я встал, пытаясь помочь Марине, но она взглядом показала, что этого не нужно, и я остался в столовой, а они ушли – дочь поддерживала отца.

– Очень рад, Оскар, очень рад знакомству, – тихо прошелестел его голос, когда они удалялись в тьму коридора. – Приходите к нам еще, да, приходите еще…

Их шаги затихли в глубине дома, а я остался при свете свечей и ждал возвращения Марины еще полчаса, проникаясь атмосферой старого дома. Когда мне стало понятно, что Марина уже не вернется, я начал беспокоиться. Пойти на ее поиски по незнакомому дому я стеснялся. Уйти не попрощавшись я не мог. Оставить записку тоже, в комнате не нашлось чем ее написать. Тем временем смеркалось, мне надо было возвращаться в интернат. Я решил прийти на следующий день после уроков и узнать, все ли хорошо. И сразу понял: ведь не прошло и получаса, как я не вижу Марину, а я уже ищу предлога вернуться к ней. Через кухню я прошел к кованым воротам сада. Над городом гасло вечернее небо с неторопливыми тучами.

По пути к школе, медля и мысленно возвращаясь к событиям этого дня, я старался снова пережить каждую минуту. Поднимаясь по лестнице в свою комнату, я пришел к выводу, что более причудливого и странного дня в моей жизни не было. Но если бы его можно было повторить, я бы сделал это не задумываясь.

7

Той ночью мне приснилось, что я заперт внутри огромного калейдоскопа. Какой-то дьявол – я видел только его огромный глаз в круглом стекле – вертел его и заставлял меня кувыркаться. Мир дробился и рассыпался, цветные пятна и причудливые отражения сводили с ума. А, это насекомые. Черные бабочки. Я вскочил с постели с бешено бьющимся сердцем, словно кровь во мне вдруг превратилась в кипящий крепкий кофе. Целый день продолжалась эта лихорадка, не отпуская меня и на уроках. Все учебные темы того понедельника были поездами, которые проследовали мимо меня без остановки. Джи-Эф сразу заметил, что со мной что-то не то.

– Обычно ты всего лишь витаешь в облаках, а сегодня вышел за пределы атмосферы, – подвел он итог. – Слушай, ты не заболел?

Я рассеянно успокоил его и снова посмотрел на часы над доской аудитории. Три тридцать. Занятия закончатся через два часа. Целая вечность. За окном поливал дождь.

При первом же звуке звонка я сорвался с места, предупредив Джи-Эф, что сегодня не пойду с ним на обычную прогулку. Коридоры были еще длиннее, чем обычно. Сад и фонтан у входа в наше здание потускнели под дождем. Небо висело, как свинцовая пластина. Фонари, как гаснущие спички, едва желтели во влажном воздухе. Я был без зонтика и даже без капюшона, так что бросился бежать. Перепрыгивал через лужи, огибал потоки воды и наконец выбежал на улицу. Дождевой поток тек вниз по тротуару неудержимо, как кровь из отворенной вены. Уже промокший до костей, я бежал по мрачным безлюдным улицам, а вода ревела подо мной в канализационных стоках. Казалось, город погружается в черный океан. Я добежал до ворот особняка Марины и Германа за десять минут – и к этому времени промок до нитки. На горизонте день догорал серым, в мраморных разводах, закатом. На углу переулка вдруг что-то с треском обвалилось. Я испуганно оглянулся. Никого – только дождь лупил по лужам пулеметными очередями.

Я протиснулся в калитку. Молнии освещали путь к дому. Херувимы над фонтаном у входа приветствовали меня. Стуча зубами, я добрался наконец до кухонной двери. Она оказалась открытой. Я вошел. Тьма была там непроглядная. Я вспомнил, что Герман говорил – в доме нет электричества.

До этой минуты я и не подумал ни разу, что вообще-то пришел без приглашения. Вот уже второй раз я лезу в этот дом в темноте и без малейшей причины. Подумал даже уйти, но буря разошлась к этому времени так, что было не выйти. Вздохнув, я стал растирать руки, которых почти не чувствовал от холода. Ледяная одежда липла к телу. Кашель сотрясал меня так, что стучало в висках. «Полцарства за махровое полотенце», – подумал я и позвал:

– Марина, ты здесь?

Только эхо отвечало мне из темных коридоров. Темнота стояла вокруг, как толпа молчаливых теней. Только молнии освещали сквозь окна кухню, словно вспышки фотокамеры.

– Марина? – настырно продолжал я. – Где ты? Это Оскар…

Я несмело прошел внутрь. Промокшие ботинки хлюпали при ходьбе. Столовая, где мы вчера ели, стояла пустой. Стол не накрыт. Стулья пустуют.

– Марина? Герман?

Ответа не было. На столике у стены я разглядел подсвечник и коробку спичек. Руки закоченели так, что только с пятой попытки удалось зажечь спичку.

Я поднял над собой мерцающий слабый свет. Комната призрачно вырисовалась передо мной, стал виден вход в коридор, где вчера я последний раз видел Марину и ее отца. Оказалось, он ведет в другой большой зал, также с большой хрустальной люстрой под потолком, таинственно блеснувшей наверху, как большой бриллиант. Тени скользили по стенам, бросаясь в углы, когда молния сверкала в окна. Старая мебель спала мертвым сном, укрытая белыми простынями. Из этой залы вела вниз мраморная лестница. Чувствуя себя взломщиком, я почти решился сойти вниз, когда заметил над верхней ступенькой два желтых глаза и услышал мяуканье. Кафка. Я с облегчением вздохнул. Кот исчез в потемках. Я растерянно оглянулся. Увидел только цепочку собственных мокрых следов на пыльном полу.

– Кто здесь? Марина? – звал я снова и снова, и никто мне не отвечал.

Я представил себе этот зал в праздничном убранстве несколько десятилетий назад. Оркестр, танцующие пары. А теперь он больше напоминает затонувший корабль под толщей воды.

На стенах было много картин. Все – портреты. И все – одной и той же женщины. Я узнал ее. Та самая, что смотрела на меня с портрета в первый вечер, когда я нечаянно забрел в дом. Великолепное исполнение портретов, магия линии и краски поразили меня почти сверхчеловеческим совершенством, и я спросил себя: кто же автор портретов? Было очевидно, что он один, что все портреты – одной кисти. Дама, казалось, смотрит на меня сразу со всех сторон, и сходство ее с Мариной так и бросалось в глаза. Того же рисунка губы на бледном, почти прозрачном лице. Та же стать, та же фарфоровая стройная хрупкость. Тот же пепельный оттенок серых глаз, таких бездонных, таких грустных. Тут кто-то коснулся моей ноги. Кафка терся о мои мокрые ботинки. Я нагнулся, приласкал его, погладил серебристую шерстку.

– Ну и где наша Марина? Где твоя хозяйка?

Ответом было меланхолическое мурлыканье. Дом очевидно был пуст. По крыше барабанил дождь. Тонны воды падали и падали с неба. Я старался представить себе ту невообразимую причину, которая заставила Марину и Германа покинуть дом в такую погоду. В любом случае меня это не касалось. Я еще раз погладил Кафку и решил уйти раньше, чем они вернутся.

– Один из нас здесь лишний, – шепнул я Кафке. – Догадываешься, кто? Да, это я.

Вдруг шерсть у кота встала дыбом. Я ощутил, как он весь напрягся под моей рукой, в панике пронзительно мяукнув. Что могло до такой степени напугать животное? И вдруг я понял: запах. В комнате разлился тот самый гнилостный смрад, который был и в оранжерее. Меня затошнило.

Я поднял взгляд. За окном колыхался дождь. Его завеса едва позволяла разглядеть ангелов в скульптурной группе над фонтаном. Инстинкт громко говорил мне, что здесь что-то не так и что дело плохо. Среди фигур одна была лишней. Я прижался лицом к окну. Одна из скульптур двигалась – поворачивалась. Я окаменел. Черт лица не было видно – только черная фигура в длинной одежде. И я ее уже где-то видел. Прошли несколько мгновений, показавшихся мне целой вечностью, фигура исчезла во мраке, а я смог пошевелиться. При следующей вспышке молнии фонтан выглядел как всегда. Запах тоже исчез.

Я не придумал ничего лучшего, как сесть и ждать Германа с Мариной. Выйти из дому я просто не мог себя заставить. Буря не утихала. Я упал в зачехленное кресло. Постепенно полумрак, монотонный звук дождя и изнеможение вогнали меня в сон. Разбудил меня скрежет ключа, поворачиваемого в замке, скрип дверей и шаги. Сердце остановилось, потом бешено застучало. В коридоре послышались шаги, показалось пятно света от свечи. Кафка ринулся навстречу Марине и Герману, входившим в зал. Марина остановила на мне холодный взгляд.

– Что случилось? Почему ты здесь, Оскар?

Я забормотал что-то бессмысленное. Герман же ласково улыбнулся и вдруг, присмотревшись ко мне, воскликнул:

– Боже мой, Оскар, да вы насквозь промокли! Марина, принеси-ка полотенца… Идите сюда, Оскар, зажжем огонь, как без огня в такую ночь, ну и погодка…

Я устроился у камина и потягивал из чашки что-то вкусное и горячее, принесенное Мариной. Мямля и спотыкаясь, я все же сумел рассказать о том, как оказался в их доме – не упоминая о черном силуэте, который видел из окна, волне зловония и реакции кота. Герман очень благосклонно принял все мои объяснения. Казалось, он не только не против моего вторжения, а даже приветствует его. Марина – наоборот. Если бы взгляды сжигали, от меня осталась бы лишь кучка пепла. Я всерьез начал опасаться, как бы моя привычка без приглашения являться в их дом не повредила нашей начавшейся было дружбе. За те полчаса, что мы сидели у огня, она и рта не раскрыла. Когда же Герман пожелал мне спокойной ночи и ушел, я приготовился к выволочке и разрыву отношений.

«Вот оно, – думал я, – начинается. Ну, наноси последний удар». – Марина саркастически улыбалась.

– Ты похож на барашка в предобморочном состоянии, – сказала она мне.

– Спасибо. – Я благодарил искренне, поскольку ожидал куда худшего.

– Так ты расскажешь наконец, какого черта сюда притащился?

Глаза ее ярко блестели, отражая огонь камина. Я допил горячий напиток и опустил взгляд.

– Ну, по правде сказать… видишь ли…

Вид у меня был наверняка жалкий. Настолько, что Марина вдруг встала, положила мне руку на плечо и потребовала:

– Смотри в глаза.

Я повиновался. Она вглядывалась в мое лицо сочувственно, по-доброму.

– Я не сержусь, понимаешь? – промолвила она наконец. – Просто удивилась и растерялась, увидев тебя здесь так неожиданно. По понедельникам мы с Германом всегда ходим к его врачу в больницу Святого Павла, вот почему ты никого не застал. Понедельник у нас не для приема гостей.

Мне стало стыдно.

– Это больше не повторится, – пообещал я.

Очень хотелось обсудить с ней жуткий черный силуэт, который я видел у фонтана, но тут она вдруг рассмеялась и, наклонившись, поцеловала меня в щеку. Этого касания ее губ было достаточно, чтобы моя одежда разом высохла и едва ли не вспыхнула. Ни единого слова я не смог бы произнести в тот момент, не то что обсуждать призраков. Марина заметила мое смущение.

– Что с тобой? – спросила она меня.

– Ничего. – Я с трудом отрицательно покачал головой.

Она подняла бровь, как бы усомнившись, но ничего больше не сказала.

– Может, еще немного бульона? – спросила она, поднимаясь на ноги.

– Спасибо.

Марина ушла с чашкой на кухню за новой порцией, я же остался у огня, зачарованно рассматривая даму на портретах. Вернувшись, Марина проследила за моим взглядом.

– Эта дама с портретов… – хотел спросить я.

– Это моя мама, – прервала меня Марина.

Я почувствовал, что мы вступаем на неверную почву.

– Знаешь… Это поразительные портреты, никогда не видел ничего подобного. Словно художник смог сделать моментальный снимок души.

Марина молча кивнула.

– Я никогда не видел ничего кисти этого художника, а ведь это наверняка очень известный мастер, – настойчиво выспрашивал я у нее.

Марина долго не прерывала молчания.

– Не видел и не увидишь. Этот мастер уже шестнадцать лет ничего не пишет. Эта серия портретов – его последняя работа.

– Он должен был очень хорошо знать модель, то есть твою маму, чтобы так ее написать.

Марина задумчиво смотрела мне в лицо, и этот ее долгий взгляд точно повторял взгляд, запечатленный на портретах.

– Он знал ее лучше всех людей на земле, – наконец сказала она. – Он даже женился на ней.

8

Той ночью у камина Марина рассказала мне историю Германа и его особняка в Сарья.

Герман Блау родился в процветающей каталонской семье, знатной, богатой и культурной. Всего было в достатке у рода Блау – и ложа в театре Лисео, и фабрики близ Сегре, и широкая известность, порой и скандальная. Так, относительно Германа шли слухи, что его матушка, Диана, родила его не от главы рода Блау, а от одного колоритного персонажа по имени Ким Сальват – вольнодумца, живописца и профессионального развратника. Он очаровывал, развращал и подвергал позору лучшие семейства того времени, а потом им же продавал по астрономическим ценам портреты, на которых были запечатлены для вечности испорченные им женщины. Как бы то ни было, в Германе никогда не находили ни одной черты, роднящей его с семейством Блау – ни физической, ни душевной. Единственное, к чему он проявлял интерес, были живопись и рисунок, что сразу же возбудило во всех самые черные подозрения. Особенно в его законном отце.

Когда Герману исполнилось шестнадцать, семья, в лице ее главы, объявила ему, что не потерпит более нечестивой склонности к свободным искусствам, которые суть не что иное, как ничегонеделание. Вместо того чтобы тратить время, «учась на художника», юноша должен был пойти работать на фабрику отца, или же в армию, или куда-нибудь еще в такое место, где его характер окрепнет, а убеждения сформируются должным, то есть полезным образом. Герман предпочел бежать из дому, куда его, впрочем, через сутки вернула жандармерия.

Глава рода, чьи надежды были так безжалостно растоптаны его первенцем, перенес свое внимание на второго по старшинству сына, Гаспара, который усердно изучал семейный текстильный бизнес и просто молился на семейные традиции. Опасаясь за будущее членов своего рода, старый Блау выделил Герману особнячок в Сарья, к тому времени уже много лет полузаброшенный. «Ты нас, конечно, опозорил, – сказал старик, – но я не для того всю жизнь работал как вол, чтобы люди злословили – дескать, потомок Блау побирается на улицах». Особняк был в свое время и красив, и знаменит, и посещаем самыми знатными людьми города, но с тех пор никто не поддерживал в нем порядок. Вокруг него словно бы витало проклятие. Говорили, между прочим, что любовные встречи Дианы и вольнодумца Сальвата происходили именно там. Теперь, по иронии судьбы, особняк отошел Герману. И тогда же Герман, при тайной поддержке матери, пошел в ученики прямо к этому самому Сальвату. При их первой встрече тот пристально посмотрел юноше в глаза и веско произнес следующие слова:

– Первое. Я не твой отец и знаю твою мать только с виду. Второе. Жизнь художника связана с риском, неустроенностью и почти всегда с нищетой. Эту жизнь не мы выбираем: наоборот, она выбирает нас для себя. Если ты сомневаешься хотя бы в одном из двух данных пунктов, лучше ступай прочь, дверь позади тебя.

Герман остался.

Годы учения у Кима Сальвата стали для молодого художника прорывом в другой мир. Он впервые видел, что в него кто-то верит, понял, что у него есть талант, что он значим сам по себе, а не только как отпрыск рода Блау. Он почувствовал себя другим человеком. За шесть месяцев он научился большему, чем за всю предыдущую жизнь.

На страницу:
3 из 4