bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Это не я, это моя левая нога, простите! – воскликнул я поспешно. – Поверьте, я не хотел…

Макинтайр понимающе улыбнулся, но в его улыбке чувствовалась некоторая искусственность, как у психиатра, делающего вид, будто сумасшедший, который только что его укусил, вполне нормальный, симпатичный субъект. Он встал и отодвинулся вместе со стулом на безопасное расстояние.

– Правое полушарие, как правило, агрессивнее левого. Бесспорный факт, – сказал он, осторожно прикасаясь к колену. – Однако ты мог бы заплести ногу за ногу, да и руку за руку тоже. Так нам было бы удобнее беседовать…

– Я попробовал, но они быстро немеют. Между прочим, с вашего позволения, этот ваш игрек ни о чем мне не говорит. Где в нем начинается сознание – под раздвоением, в нем самом, выше или как?

– Точно указать невозможно, – сказал профессор, подрыгивая ногой и заботливо поглаживая коленку. – Мозг, дорогой Тихий, состоит из множества действующих подсистем, которые у нормального, прости за определение, человека могут соединяться самым разным образом для выполнения различнейших задач. У тебя высшие комплексы постоянно разделены и тем самым не могут сообщаться между собой.

– И о подсистемах я тоже, простите, слышал уже раз сто. Не хочу показаться невежливым, профессор, во всяком случае, могу вас заверить, что полушарие, с которым вы сейчас беседуете, не желает показаться таковым, но я-то по-прежнему ничего не понимаю. Ведь двигаюсь я совершенно нормально, ем, хожу, читаю, сплю, но при этом мне постоянно приходится следить за левой рукой и ногой, потому что они без всякого предупреждения начинают вести себя скандально. Я хочу знать, ЧЬИ это штучки. Если моего мозга, то почему Я ничего не знаю?

– Потому что полушарие, ответственное за это, немо, мистер Тихий. Центр речи находится в левом полушарии, в пла…

На полу между нами валялись провода от различных аппаратов, с помощью которых Макинтайр меня исследовал. Я заметил, что левая нога начинает как бы играть ими. Один, толстый, в черной блестящей изоляции, она обмотала вокруг своей щиколотки, но я не придал этому особого значения, потом мигом резко рванула его назад, а провод, как оказалось, был обернут вокруг ножки профессорского стула. Стул встал на дыбы, а профессор рухнул на линолеум. Однако, как тут же выяснилось, Макинтайр был не только опытным медиком, но и умеющим держать себя в руках ученым, потому что, поднимаясь с пола, он сказал почти спокойно:

– Ничего, ничего. Не расстраивайся. Правое полушарие заведует стереогнозией, поэтому при таких действиях оказывается проворнее. И все же еще раз прошу тебя, дорогой Тихий, сядь подальше от стола, проводов и вообще от всего. Это облегчит нам беседу и выбор соответствующей терапии.

– Но я хочу знать только одно: где находится мое сознание, – ответил я, с трудом сматывая с ноги провод, который она крепко прижала к линолеуму. – Ведь получается, что стул из-под вас вырвал я, а меж тем у меня такого намерения не было. Так КТО же это сделал?

– Твоя левая нижняя конечность, управляемая твоим правым полушарием, – профессор поправил съехавшие на нос очки, отодвинул стул еще дальше, немного подумал, но не сел, а встал за ним, положив руки на спинку. Не знаю, которым полушарием, но мне подумалось, что, может, он уже собрался пойти в контрнаступление.

– Так мы можем болтать до второго пришествия, – сказал я, чувствуя, как напрягается левая половина тела. Пришлось все-таки скрестить ноги и руки. Макинтайр, внимательно наблюдавший за мной, продолжал милым голосом:

– Левое полушарие доминирует благодаря расположенным в нем центрам речи. Стало быть, разговаривая с тобой, я разговариваю с ним, правое же полушарие может только прислушиваться. Его знание речи сильно ограничено.

– Может, у других, но не у меня, – возразил я, для пущей уверенности ухватив правой рукой запястье левой. – Оно действительно немое, но, знаете, я научил его языку глухонемых. Это мне стоило здоровья.

– Быть не может!

В глазах профессора появился блеск, который я замечал у его американских собратьев, и я пожалел о своей откровенности, однако это было запоздалым рефлексом.

– Но оно не владеет глаголами! Это установлено…

– Не беда. Глаголы не обязательны. Пожалуйста, спроси его, то есть себя, в общем, я хочу сказать, его, что оно думает о нашем разговоре. Сможешь?

Волей-неволей пришлось взять правой рукой левую. Сначала я немного погладил ее для успокоения, зная, что начинать лучше всего именно так, потом стал пальцами делать нужные знаки, касаясь левой ладони. Немного погодя пальцы левой руки зашевелились. Я глядел на них некоторое время, потом, стараясь скрыть злость, положил левую руку на колено, хотя она упиралась. Разумеется, она тут же довольно чувствительно ущипнула меня. Можно было этого ожидать, но мне не хотелось на глазах у профессора устраивать спектакль, борясь с самим собой.

– Ну-ну, что же она сказала? – спросил профессор, неосторожно выглянув из-за стула.

– Ничего существенного.

– Но я отчетливо видел, как она делала какие-то знаки. Или они не были координированными?

– Почему же. Были прекрасно координированными. Только это все глупости.

– И все же? В науке не бывает глупостей.

– Она сказала: «Ты – задница!»

Профессор даже не улыбнулся, так был увлечен.

– Серьезно? А теперь спроси обо мне.

– Как хотите.

Я снова взялся за левую руку, показал пальцем на профессора, и на этот раз мне не пришлось ее даже специально гладить, потому что она моментально ответила:

– «Тоже задница».

– Так она и сказала?

– Так. Она действительно не справляется с глаголами, однако понять ее можно. Но я по-прежнему не знаю, КТО говорит. Пусть жестами, но ведь это все равно. С вами я разговариваю губами, а с ней вынужден пальцами, так как же все следует понимать? В моей голове помещаются Я и какой-то ОН? Если ОН, то почему Я о нем ничего не знаю и вообще не чувствую его и не осознаю его ощущений, эмоций, ничего, хотя ОН находится в МОЕЙ голове и является частью МОЕГО мозга? Ведь он же не снаружи. Если б у меня было какое-то раздвоение сознания, если б у меня все поперемешалось, я еще мог бы понять, но этого же нет. Откуда он взялся, этот ОН? Это тоже Ийон Тихий? А если даже да, то почему, профессор, я вынужден обращаться к нему окольным путем, с помощью руки, и таким же путем получать ответ? Он, или оно, если это полушарие моего мозга, и не такие штучки вытворяет. Ну пусть бы он был, или оно было, неполноценным. А то ведь не раз уже впутывал меня в скандальные истории. – Не видя смысла дальше что-либо скрывать, я поведал Макинтайру о случаях в автобусах и метро. Профессор весьма заинтересовался.

– Исключительно блондинки?

– Да. Впрочем, могут быть и крашеные.

– И позволяет себе еще что-нибудь?

– В автобусах – нет.

– А в других местах?

– Не знаю, не пробовал. То есть не давал ему такой возможности. Коли уж вы так подробно хотите все знать, добавлю, что несколько раз получал пощечины. Меня охватывало бешенство и смущение, я ведь вовсе не чувствовал себя виновным. Но в то же время я и потешался. А однажды пощечину мне дала девушка, оказавшаяся левшой, так что досталось левой щеке, и тут-то уж мне было не до потехи и веселья. Я обдумал это и смог понять, в чем разница.

– Ну конечно же! – воскликнул профессор. – Левому Тихому досталось за правого, и именно это так развеселило правого. Зато когда правый получил за правого, было вовсе не смешно. Ему досталось, так сказать, не только за свое, но и по своей части лица.

– Вот именно. Стало быть, какая-то связь в моей несчастной голове имеется, но скорее эмоциональная, нежели осознанная. Сами эмоции ей тоже не чужды, просто я ничего об этом не знаю. Возможно, они не осознаются, но разве так может быть? В конце концов Экклес с его автоматическими реакциями плетет чепуху. Высмотреть в толпе симпатичную блондинку, маневрировать так, чтобы приблизиться к ней, сначала не ведая зачем, остановиться у нее за спиной и так далее – это же вполне продуманные действия, а не какие-то безусловные рефлексы. Продуманные, а стало быть, сознательные. Но ЧЬИ? КТО их обдумал, ЧЬЕ это сознание, если не МОЕ?

– Ах, знаешь, – вздохнул все еще возбужденный профессор, – в конце концов объяснить можно. Пламя свечи видно в темноте, но не при солнечном свете. Возможно, у правого полушария и есть какое-то сознание, но слабенькое, как свеча, и доминирующее сознание левого подавляет его. Вполне воз…

Профессор молниеносно наклонился, и это спасло его. Левая нога стащила с себя туфлю, упираясь каблуком о ножку стула, а потом швырнула ее с такой силой, что туфля, словно снаряд, врезалась в стену, на волосок от головы профессора.

– Возможно, все обстоит именно так, – заметил я, – но оно чертовски раздражительно.

– Быть может, интуитивно чувствует себя в опасности под влиянием нашего разговора, вернее, того, что могло из него понять, – предположил профессор. – Кто знает, не следовало ли обращаться непосредственно к нему.

– Так, как это делаю я? Об этом я как-то не подумал. Но, собственно, зачем? Что бы вы хотели ему сообщить?

– Все будет зависеть от его реакции. Твой случай уникальный. До сих пор ни одного умственно здорового, к тому же неординарного человека еще не подвергали каллотомии.

– Поставим вопрос четко, – ответил я, поглаживая левую руку, чтобы успокоить ее, а то она начала сгибать и разгибать пальцы, что выглядело подозрительно. – Мои интересы не совпадают с интересами науки. Тем более что я, по вашему выражению, случай уникальный. Начни вы или кто иной договариваться с НИМ – вы понимаете, о чем я, – то для меня может оказаться неудобным и даже чрезвычайно вредным, если в результате оно станет приобретать все большую самостоятельность.

– Это невозможно, – решительно возразил профессор. Слишком решительно, на мой взгляд. Его глаза без очков не казались беспомощными, как обычно у людей близоруких. Он глянул на меня так быстро, словно и не нуждался в очках, и тут же опустил глаза.

– Как правило, происходило именно то, что считается невозможным, – я старательно подбирал слова. – Вся история человечества сплошь состоит из таких невозможностей, да и прогресс науки тоже. Некий юный философ втолковывал мне, что состояние, в котором я нахожусь, невозможно, ибо противоречит всем установкам философии. Сознание должно быть неделимым. Так называемое раздвоение личности – это ведь, по сути дела, чередующиеся видоизмененные состояния, связанные с помехами в памяти и в ощущении идентичности. Это вам не торт!

– Вижу, ты здорово начитался специальной литературы, – заметил профессор, нацепив на нос очки. И добавил что-то, чего я не расслышал. Я хотел сказать, что, с точки зрения философов, сознание нельзя кроить на кусочки, как торт, но замолчал, так как моя левая рука, ткнув пальцем в ладонь правой, принялась подавать сигналы. Раньше такого не случалось. Макинтайр заметил, что я смотрю на собственную руку, и сразу понял, в чем дело.

– Оно что-то говорит? – спросил он полушепотом, как обычно говорят, когда не хотят, чтобы кто-нибудь услышал.

– Да, – я был страшно удивлен, но вслед за рукой повторил: – Она хочет кусочек торта.

Возбуждение, появившееся на лице профессора, заставило меня похолодеть. Заверив левую руку, что торт она получит, если спокойно подождет, я вернулся к своему.

– С вашей точки зрения, было бы прекрасно, если бы оно приобретало все большую самостоятельность. Я не обижаюсь, понимаю, что это было бы неслыханно: два вполне развитых типа в одном теле, сколько же здесь возможных открытий, экспериментов и так далее. Однако меня такой демократизм в собственной голове не устраивает. Я хочу быть как можно менее, а не как можно более раздвоенным.

– Прекрасно понимаю… – добродушно улыбнулся профессор. – Вотум недоверия. Уверяю тебя, все услышанное я сохраню в тайне. Так сказать, под печатью. Кроме того, я даже не думаю предлагать какое-либо конкретное лечение. Ты сделаешь то, что сочтешь нужным. Прошу как следует подумать, не здесь и не сейчас, разумеется. Ты долго еще задержишься в Мельбурне?

– Не знаю. В любом случае позволю себе позвонить вам.

Тарантога, сидевший в приемной, вскочил нам навстречу.

– Ну и как?.. Профессор?.. Ийон?..

– Пока еще решение не принято, – официальным тоном сказал Макинтайр. – Мистеру Тихому надо кое-что для себя решить. Я всегда в его распоряжении.

Будучи человеком слова, я велел остановить такси у первой же кондитерской, купил кусочек торта и съел его прямо в машине, хотя сам не чувствовал потребности в сладком. Я решил хотя бы некоторое время не забивать себе голову вопросами, у КОГО разыгрался аппетит, коли все равно никто, кроме меня, на такие вопросы ответить не мог.

Наши с Тарантогой комнаты были через стенку, я зашел к нему и в общих чертах пересказал ход встречи с Макинтайром. Рука несколько раз перебивала меня, чувствуя себя неудовлетворенной. Дело в том, что торт был слишком приторным, а я этого не терплю. Тем не менее я проглотил его, считая, что делаю это ради него, но оказалось, что и у него – у меня и того второго – у него и у меня – а черт его знает, наконец, у кого с кем – вкусы одинаковые. Это вполне понятно, если учесть, что рука сама есть, как вы понимаете, не может, а рот, язык, нёбо у нас общие. Мне начинало мучительно казаться – как в идиотском сне, немного кошмарном, а немного забавном, – что я ношу в себе если не новорожденного, то маленькое, капризное, хитрое дитя. Вспомнилась гипотеза каких-то психологов, что новорожденные лишены единого сознания, поскольку нервные волокна их большой мозговой спайки еще не развиты.

– Тут тебе какое-то письмо, – вырвал меня из задумчивости Тарантога.

Я удивился: ведь ни одна живая душа не ведала о месте моего пребывания. Письмо было отправлено из столицы Мексики, авиа, без обратного адреса. В конверте лежал небольшой листок с машинописным текстом: «Он из ЛА». Ничего больше. Я перевернул листок. Чисто.

Тарантога взял письмецо, взглянул на него, потом на меня.

– Что сие означает? Ты понимаешь?

– Нет. То есть… да. ЛА – скорее всего Лунное Агентство. Они меня посылали.

– На Луну?

– Да. В разведку. Вернувшись, я должен был дать отчет.

– И дал?

– Да. Написал все, что помнил. Отдал парикмахеру.

– Парикмахеру?

– Так мы договорились. Чтобы не идти к ним. Но кто такой «он»? Скорее всего Макинтайр. Кроме него, я тут ни с кем не встречался.

– Постой. Ничего не понимаю. Что было в том отчете?

– Этого я даже вам сказать не могу. Обязан хранить тайну. В общем-то всего ничего. Очень многое я позабыл.

– После того, что случилось?

– Да. Что вы делаете, профессор?

Тарантога вывернул разорванный конверт наизнанку. Там было написано карандашом, печатными буквами: «Сожги. Чтобы правое не погубило левое».

Я вроде бы по-прежнему ничего не понимал, но был тут, однако, какой-то смысл. Неожиданно я взглянул на Тарантогу широко раскрытыми глазами.

– Начинаю догадываться. Ни в конверте, ни на листке нет ни одного существительного. Понимаете?

– Ну и что?

– Оно лучше понимает существительные. Тот, кто писал, хотел, чтобы я о чем-то узнал, а оно – нет… – одновременно я правой рукой многозначительно коснулся правого виска.

Тарантога встал, прошелся по комнате, побарабанил пальцами по крышке стола и сказал:

– Если сие должно означать, что Макинтайр…

– Молчите.

Я вынул из кармана блокнот и написал на чистой страничке: «Оно лучше понимает то, что слышит, а не то, что читает. Поэтому некоторое время будем общаться письменно. Похоже, оно помнит то, чего не помнил я, когда писал отчет. И кто-то об этом знает или по крайней мере это предполагает. Я не стану звонить и не пойду; видимо, он и есть тот самый “он”. Он хотел с ним поговорить так, как это делаю я. Допросить. Напишите ответ».

Тарантога прочел, нахмурился и, ничего не говоря, принялся писать, перегнувшись через стол: «А если он из ЛА, то зачем такой обходной путь? ЛА могло обратиться к тебе непосредственно или нет?»

Я ответил: «Между теми, к кому я обращался в Н-Й, наверняка был кто-то из ЛА. От него они узнали, что я сообразил, как можно с ним общаться. Раз я сразу же сбежал, они не могли сделать того же. Видимо, это должен был сделать сын человека, который дружил с вашим отцом, если аноним говорит правду. Может, он вытянул бы из него все, что оно помнит, не вызывая моих подозрений. Я бы и не знал, чего он от него добился. Обратись же они официально непосредственно ко мне, я мог бы отказаться от допроса, и они б не знали, как поступить, потому что с точки зрения закона оно неправомочное существо, и только я могу соглашаться на то, чтобы с ним кто-то разговаривал. Прошу пользоваться местоимениями, причастиями, глаголами, а также по возможности прибегать к сложным выражениям».

Профессор вырвал из блокнота исписанный мной листок, спрятал в карман и написал: «Но почему, собственно, ты не хочешь, чтобы оно узнало о том, что сейчас происходит?»

«На всякий случай. Из-за того, что было написано на конверте. Это не может быть из ЛА, потому что ЛА явно не заинтересовано охранять меня от меня же. Написал кто-то другой».

На этот раз ответ Тарантоги был кратким: «Кто?»

«Не знаю. О том, что происходит там, где я был и где со мной случилось то, что случилось, охотно узнали бы многие. Видно, у ЛА солидная конкуренция. Я считаю, что надо отказаться от общества кенгуру. Смываемся. Повелительного наклонения оно не понимает».

Тарантога вынул из кармана листки, скатал их в шарик вместе с письмом и конвертом, поджег и бросил в камин, глядя, как горящие бумажки превращаются в пепел.

– Пойду в бюро путешествий, – сказал он. – Что собираешься делать?

– Побреюсь. Борода страшно щекочет, да и не нужна она теперь. Чем скорее, тем лучше, профессор. Можно и ночным. И не говорите куда.

Я брился в ванной комнате и, глядя в зеркало, строил себе рожицы. Левый глаз даже не моргнул. Я выглядел совершенно нормально. Ополоснулся и начал упаковывать вещи, время от времени поглядывая на левую ногу и руку, но они вели себя прекрасно. Лишь в последний момент, когда я укладывал галстуки, левая рука бросила на пол зеленый в коричневую крапинку, который я любил, хотя он был не первой молодости. Неужто он ей не нравился? Я поднял его правой рукой и подал левой, пытаясь заставить ее положить галстук в чемодан. Произошло то, что я уже замечал не раз. Рука слушалась, но пальцы не желали и раскрылись, выпустив галстук, который снова упал на коврик у кровати.

– Вот так история, – вздохнул я. Затолкал галстук правой рукой и защелкнул чемодан. Тарантога открыл дверь, молча показал мне две билетные книжки и пошел упаковываться. Я размышлял о том, есть ли у меня основания опасаться правого полушария. Думать об этом я мог совершенно спокойно, раз оно ничего не знало и узнать могло только в том случае, если я сообщу ему с помощью руки. Человек и сам не ведает, что ему известно. Так уж он устроен. Содержание книги можно узнать по оглавлению, но в голове оглавления нет. Голова – вроде заполненного мешка, и, чтобы узнать, что там лежит, надо все повытаскивать. Проникать в память мыслью, как рукой в мешок. Пока Тарантога расплачивался за гостиницу, пока мы в сумерках ехали на аэродром, а затем сидели в зале ожидания, я пытался восстановить в памяти все случившееся после возвращения из Тельца, чтобы сориентироваться, что же я все-таки помню. Землю я застал совершенно изменившейся. Всеобщее разоружение стало фактом. Даже сверхдержавы уже были не в состоянии финансировать гонку вооружений. Чем совершеннее становилось оружие, тем дороже оно обходилось. Похоже, именно это привело к заключению Женевского соглашения. В Европе и Соединенных Штатах никто уже не желал идти в армию. Людей заменяли автоматами, однако каждый автомат стоил столько же, сколько реактивный самолет. Живые солдаты боевым духом уступали неживым. Впрочем, это были вовсе не роботы, а небольшие электронные блоки, встроенные в ракеты, самоходные орудия, танки, плоские, как огромные клопы, потому что в них не требовалось места для экипажа, а когда такой управляющий блок выходил из строя, его заменял резервный. Основной задачей противников было повреждение линий управления, поэтому совершенствование военной техники состояло в повышении самостоятельности автоматов, что происходило все успешнее и становилось все накладнее. Не помню, кто предложил новое решение, состоящее в том, чтобы весь военный комплекс перенести на Луну. Не в виде фабрик по изготовлению оружия, а в виде так называемых планетарных машин. Такие машины уже несколько лет использовались при исследовании Солнечной системы. Вспоминая это, я заметил, что, несмотря на все усилия, не могу припомнить множества деталей, да и не был уверен, знал ли их раньше. Если не можешь что-либо вспомнить, то по крайней мере сознаешь, что когда-то тебе это было известно, но я и этого сделать не мог. Кажется, перед началом операции я читал текст Женевской конвенции, но сейчас в этом не был уверен. Планетарные машины создавали многие фирмы, в основном американские. Они не походили ни на одно изделие, выпускавшееся до того промышленностью. Не фабрики, не роботы, а как бы нечто среднее. Некоторые напоминали гигантских пауков. Разумеется, была масса разговоров и призывов не вооружать их, а использовать исключительно для горных работ, но, когда дело дошло до переброски на Луну, оказалось, что каждое государство, у которого хватало на то сил, уже владело самоходными ракетными установками, орудийными батареями, способными нырять под воду, центрами управления огнем, именуемыми кротами, так как они зарывались глубоко под землю, и ползающими лазерными излучателями одноразового использования, устроенными так, что радиационный залп обеспечивался в них ядерным зарядом, который в момент выстрела превращал излучатель в раскаленный газ. Каждое государство могло запрограммировать на Земле свои планетарные машины, а специально созданное Лунное Агентство перебрасывало их в соответствующий сектор на Луне. Были разработаны принципы паритетов, устанавливающие, кто, сколько и чего может там поместить, а международные смешанные комиссии присматривали за этим Исходом. Военные и научные эксперты каждого государства могли убедиться на месте, что их оборудование выгружено и действует как положено, после чего обязаны были все одновременно вернуться на Землю. В ХХ веке такое решение было бы бессмысленным, ибо гонка вооружений не столько вопрос количества, сколько проблема новизны, а последняя в то время зависела исключительно от людей. Новые же устройства действовали на ином принципе, заимствованном у естественной эволюции растений и животных. Это были системы, способные к так называемой радиационной и дивергентной автооптимизации. Говоря проще, они могли размножаться и преобразовываться. Я чувствовал некоторое удовлетворение от того, что помню и это. Неужто моему правому полушарию, интересующемуся в основном ягодицами блондинок и сластями и страдающему идиосинкразией к определенному цвету галстуков, были в принципе не чужды такие проблемы? Может, его память не представляла собой никакой военной ценности? Если даже и так, тем хуже для меня, потому что, расшиби я лоб, доказывая, что оно ничего не знает, никто мне все равно не поверит. Возьмутся за меня, то есть за него, собственно, конечно, за меня, и если ничего не вытянут по-хорошему, знаками, которым я его научил, то обучат получше и не упустят ни одной мелочи. Чем меньше оно знает, тем больше здоровья я потеряю, а то и самое жизнь. И это вовсе не было какой-то манией преследования. Рассудив так, я продолжил исследование своей памяти. На Луне предстояло начаться электронной эволюции новых видов вооружения. Благодаря этому каждое государство, невзирая на разоружение, не оставалось безоружным, поскольку сохраняло самосовершенствующийся арсенал, и одновременно сводилась на нет возможность любого неожиданного нападения со стороны противника. Война без объявления стала невозможной. Чтобы начать военные действия, каждое государство вынуждено было вначале обратиться в Лунное Агентство за получением права доступа к своему лунному сектору. Этого невозможно было утаить, а значит, тот, кому угрожали, тоже имел бы такое право и началась бы обратная транспортировка средств поражения на Землю. Однако клапаном безопасности, который сводил на нет такую возможность, была необитаемость Луны. Никто не мог выслать туда ни людей, ни разведывательные аппараты, чтобы проверить, каким военным потенциалом в данный момент располагает. Придумано было хитро, хотя проект вначале натолкнулся на сильное сопротивление штабов и замечания политиков. Луна должна была стать испытательным полигоном для оружия, эволюционирующего внутри выделенных государствам секторов. В первую очередь следовало свести к нулю возможность конфликтов между секторами. Если оружие, возникшее в одном секторе, напало бы на другой и уничтожило находящееся там вооружение, это нарушило бы желаемое равновесие сил. Сообщение, поступившее с Луны, немедленно привело бы к восстановлению ситуации, предшествующей соглашению, а возможно, и к войне, которую вначале по необходимости вели бы весьма скромными средствами. Однако спустя некоторое время противоборствующие стороны вновь восстановили бы военную промышленность. Правда, программы лунных систем были под контролем Лунного Агентства и смешанных комиссий ограничены таким образом, чтобы не допустить нападения одних секторов на другие, но эта страховка считалась недостаточной. По-прежнему никто никому не доверял. Женевское соглашение не превратило ни людей в ангелов, ни межгосударственные отношения в полюбовное согласие святых. Поэтому по окончании работ Луна была объявлена зоной, недоступной для всех, в том числе и для Лунного Агентства. Если б на каком-либо из полигонов программы, обеспечивающие безопасность, оказались уничтожены либо нарушены, Земля узнала бы об этом мгновенно, ибо каждый сектор был окружен заслоном, напичканным датчиками, действующими самостоятельно и непрестанно. Датчики должны были поднять тревогу, если бы любой вид оружия, пусть даже просто металлический муравей, преступил границу, образованную ничейной полосой. Однако и это не давало стопроцентной гарантии мира на Луне. Зато считалось, что такую гарантию обеспечивает доктрина так называемого тотального неведения. Конечно, каждое правительство знало, что в его секторе развивается все более совершенное оружие, но не имело представления, каково оно, а главное, совершеннее ли оно того, которое создавалось в других секторах. Не могло знать, ибо пути эволюции неисповедимы. Это установлено уже достаточно давно, и основным препятствием была неподатливость штабистов и политиков на аргументы ученых. Твердолобых убедили не логические доводы, а прогрессирующий развал экономики, вызываемый традиционным развитием вооружений. Даже последний идиот должен был в конце концов понять, что для гибели вовсе не нужна война, атомная ли, неатомная, если к ней вполне успешно ведут постоянно увеличивающиеся расходы на вооружение; безрезультатные же переговоры об их сокращении не прекращались уже десятки лет, потому лунный проект оказался единственно реальным выходом из тупика. Каждое правительство могло считать, что благодаря лунным базам становится все могущественнее в военном отношении, но не имело возможности сравнить возникавшей там разрушительной силы с силами других государств. Ну а поскольку никто не знал, может ли он рассчитывать на победу, то никто и не мог позволить себе риск начать войну.

На страницу:
2 из 5