bannerbanner
Уцелевший
Уцелевший

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Так сказать, обучение в процессе работы.

Узнаешь много нового и полезного.

Кстати, хотите – записывайте. Вдруг когда пригодится.

Осколки стекла от разбитых стаканов или выбитых окон в спальне лучше всего собирать куском хлеба.

Если вы сами все знаете, так и скажите.

Телефон говорит:

– Алло?

Так и скажите: мол, плавали – знаем.

Еще на занятиях по домоводству учат, как правильно отвечать на приглашения на свадьбу. Как правильно обращаться в письме к Папе Римскому. Гравировать монограммы на серебре. В школе в церковной общине Истинной Веры нас учат, что мир – это такой элегантный маленький театр для демонстрации хороших манер, где ты – режиссер. Учителя расписывают нам обеды и званые ужины, где все приглашенные знают, как правильно есть омаров.

А потом выясняется, что не тут-то было.

Потом выясняется, что тебе ничего не светит, кроме как увязнуть в ежедневной рутине, выполняя одну и ту же работу – день за днем.

Надо почистить камин.

Надо постричь газон.

Перевернуть все бутылки в винном погребе.

Снова постричь газон.

Вычистить все серебро.

Повторить все сначала.

И все же, хотя бы раз в жизни, мне хотелось бы доказать, что я что-то могу. Что я могу не только прикидываться, будто я ничего не вижу и не понимаю. Мир может стать лучше, значительно лучше. Всего-то и нужно, что просто спросить.

Нет, правда давайте. Спросите меня.

Как едят артишоки?

Как едят спаржу?

Спросите меня.

Как едят омара?

Омары в кастрюле выглядят уже вполне мертвыми, так что я достаю одного. Я говорю телефону: сперва отламываем две передние клешни.

Остальных четырех омаров я потом уберу в холодильник – на них хозяева будут тренироваться. Я говорю телефону: вы лучше записывайте.

Я разламываю клешни и ем мясо, что было внутри.

Потом как бы заламываем омара, прогибая его в спине, пока не отломится хвост. Отламываем самый кончик хвоста, тельсон, и при помощи вилки для устриц и прочих морепродуктов выталкиваем из хвоста мясо. Удаляем кишечную жилку, что идет вдоль хвоста. Если жилка прозрачная, значит, омар ничего не ел за последнее время. Толстая темная жилка означает, что омар ел недавно и не успел испражниться.

Я ем мясо, которое достал из хвоста.

Вилка для устриц, говорю я с набитым ртом, это такая маленькая вилочка с тремя зубчиками.

Потом отделяем от туловища спинной панцирь, щиток, и съедаем зеленую пищеварительную железу – она называется томале. Съедаем кровь, запекшуюся в белую слизь. Съедаем несозревшую икорную массу кораллового цвета.

Я ем и то, и другое, и третье.

У омаров так называемая «открытая» кровеносная система, то есть кровь вытекает прямо в полости тела и омывает различные органы.

Легкие у омаров похожи на плотную губку. Они съедобны, говорю я телефону и облизываю пальцы. Желудок – твердый мешок, состоящий из таких штуковин, похожих на зубы. Располагается сразу за головой. Его не едят.

Я продолжаю копаться в разделанной тушке. Высасываю понемножечку мяса из каждой ходильной ноги. Откусываю крошечные жабры. Мозг не трогаю, он несъедобный.

И вдруг замираю.

То, что я вижу, – это невозможно.

Телефон орет:

– Ладно, и что теперь? Это все? Больше там ничего не едят?

На самом деле этого просто не может быть. Потому что уже почти три часа. Согласно моему сегодняшнему расписанию, меня вообще не должно быть на кухне – я сейчас должен копаться в саду. В четыре часа я займусь переустройством цветочных клумб. В пять тридцать выдерну весь шалфей и поменяю его на голландский ирис, розы, львиный зев, папоротники и газонное покрытие.

Телефон орет:

– Что там случилось? Отвечай! Что-то не так?

Я смотрю в ежедневник. Он говорит мне, что я доволен сегодняшним днем. Я хорошо поработал. Много чего успел сделать. Там все записано – черным по белому. Все, что было намечено на сегодня, я выполню.

Телефон орет:

– А дальше-то что?

Сегодня – как раз такой день, когда солнце встает исключительно с целью тебя унизить.

Телефон орет:

– Еще что-нибудь надо делать?

Я не обращаю внимания на эти вопли, потому что делать уже ничего не надо. То есть почти ничего.

Может быть, это просто игра света и тени, но я съел омара почти целиком и только в самом конце заметил, что у него бьется сердце.

43

Согласно моему сегодняшнему расписанию, я пытаюсь удержать равновесие и не свалиться. Я стою на верхней ступеньке стремянки с охапкой искусственных цветов в руках: розы, ромашки, дельфиниумы, левкои. Я пытаюсь удержать равновесие. Стою, поджав пальцы внутри ботинок. Передвигаю очередной пластиковый букет. Некролог из газеты недельной давности лежит у меня в рубашке в нагрудном кармане.

Человек, которого я убил на прошлой неделе, должен быть где-то здесь. То, что от него осталось. От того парня с винтовкой под подбородком, который сидел на полу один в своей пустой квартире и просил меня назвать хотя бы одну убедительную причину не нажимать на курок. Я уверен, что он где-то здесь. Тревор Холлис. И я его найду.

Вечная память.

Покойся с миром.

Ушел из жизни.

Или он найдет меня. На что я очень надеюсь.

Я стою на самой верхней ступеньке, футах, наверное, в двадцати, двадцати пяти, тридцати от пола, и делаю вид, что вношу в каталог очередной искусственный цветок. Очки сползают на кончик носа. Я пишу у себя в блокноте: образец № 786, красная роза, изготовлена около ста лет назад.

Надеюсь, что, кроме меня и мертвецов, здесь больше никого нет.

В мои обязанности по работе входит, помимо прочего, и уход за цветником. Я должен сажать цветы вокруг дома, где я работаю. А мне приходится рвать цветы в том же самом саду, за которым я вроде как должен ухаживать.

Главное, чтобы вы поняли: я – не кладбищенский вор.

Лепестки и чашечка (чашелистики) розы отлиты из красного целлулоида. Впервые полученный в 1863 году, целлулоид – старейший и наименее устойчивый из всех видов пластмассы. Я пишу у себя в блокноте: листья розы – из зеленого целлулоида.

Прекращаю писать и осматриваю галерею, глядя поверх очков. В самом дальнем конце коридора вижу крошечную фигурку на фоне огромного витража. На витраже изображен какой-то древний библейский город, то ли Содом, то ли Иерихон – а может, вообще Храм Соломона, – который сгорает в ветхозаветном огне, ослепительном и беззвучном. Красные и оранжевые языки пламени, падающие колонны, бордюры, каменные блоки из развороченных стен, и из этого полыхающего хаоса выходит крошечная фигурка в маленьком черном платье, то есть сперва она крошечная, но она приближается и обретает нормальный размер.

Я очень надеюсь, что она мертвая. Я хочу завести с ней роман. Прямо здесь и сейчас. С этой мертвой девушкой. С любой мертвой девушкой. Я человек очень непривередливый. Не из тех, кого называют разборчивыми.

Для здешних служащих я придумал такую ложь: я изучаю историю развития и производства искусственных цветов в процессе промышленной революции. Пишу диссертацию по теме «Природа и дизайн». Для студента я, может быть, и староват. Но я учусь в аспирантуре.

У девушки длинные рыжие волосы, какие теперь бывают только у женщин из какой-нибудь ортодоксальной церкви. Отсюда, сверху, ее гибкая фигурка кажется такой маленькой. Я смотрю на нее, на ее тонкие руки и ноги, все смотрю и смотрю, и мне уже начинает казаться, что у меня есть все задатки к тому, чтобы стать педофилом.

Хотя и не самый старый образец из тех, что я видел, эта роза, которую я якобы изучаю, – самая хрупкая. Женский орган размножения – пестик, включая рыльце, столбик и завязь. Мужской орган – тычинка, включая тычиночную нить из проволоки и крошечный стеклянный пыльник.

В мои обязанности по работе входит, помимо прочего, и уход за садом. Я должен выращивать там цветы, но я не могу. Я не могу вырастить даже сорняк.

Для себя я придумал такую ложь: я здесь собираю цветы. Свежие цветы, чтобы поставить в доме. Я ворую искусственные цветы, чтобы втыкать их в саду. Люди, на которых я работаю, смотрят на сад исключительно из окна, так что я расстилаю искусственное газонное покрытие, расставляю по саду папоротники и плющ и втыкаю искусственные цветы – по временам года. Смотрится очень красиво, если не слишком приглядываться.

Цветы смотрятся как живые. Такие естественные. Безмятежные.

Лучшее место, где можно разжиться луковицами цветов, – мусорная свалка за мавзолеем. Сюда выбрасывают пластмассовые горшки с непроросшими луковицами гиацинтов и тюльпанов, тигровых и одноцветных лилий, нарциссов и крокусов, но их еще можно реанимировать – забрать домой и вернуть к жизни.

Образец № 786, пишу я в блокноте, стоит в вазе у склепа 2387, в самом верхнем ряду, в малой южной галерее, на седьмом уровне, в крыле Безмятежности. Верхний ряд склепов, пишу я в блокноте, располагается на высоте тридцать футов над полом, что, вероятно, и послужило причиной почти идеальной сохранности этой розы – у одного из старейших склепов в одной из старейших частей Мемориального мавзолея Колумбии.

Потом я ворую розу.

Людям, которые застают меня здесь, я говорю совершенно не то.

Официальная версия: здесь, в мавзолее, еще сохранились редкие экземпляры искусственных цветов середины девятнадцатого века. В каждом из шести главных крыльев здания – они называются крыло Безмятежности, крыло Умиротворения, Вечности, Покоя, Гармонии и Новой Надежды – от пяти до восемнадцати уровней. Глубина бетонных ячеек в стенах – девять футов, так что туда спокойно влезает даже самый длинный гроб. Галереи вообще никогда не проветриваются. Посетителей мало. Если кто и приходит, то редко и ненадолго. Температура и влажность всегда постоянные – низкие.

Старейшие образцы восходят к культуре викторианского языка цветов. Согласно классической книге мадам де ла Тур «Le langage des fleurs»[3], изданной в 1840 году, фиолетовая сирень означает смерть. Белая сирень рода Syringa означает первую любовь.

Герань означает аристократическую утонченность.

Лютик – ребячество.

Поскольку в то время искусственные цветы делались в основном для украшения шляпок, самые лучшие образцы сохранились теперь только в старых мавзолеях.

Вот что я говорю людям. Моя официальная версия правды.

Обычно я торчу на самом верху, со своим блокнотом и ручкой, и потихонечку прячу в карман букетик поддельных анютиных глазок и другие цветы, оставленные у склепов в верхних рядах. Если кто-то заходит в галерею, я шепчу ему сверху вниз, сложив ладонь чашечкой у рта: это для моей диссертации.

Я занимаюсь научными изысканиями.

Обычно я прихожу сюда днем, но иногда – поздно ночью. Когда все уходят. Я брожу по пустым полуночным галереям и мечтаю, что вот я сейчас поверну за угол, и там будет открытый склеп, а рядом со склепом – засохший труп с дряблой кожей на черепе, в затвердевшем костюме в расплывшихся пятнах от жидкостей, которые вытекли из тела давным-давно. Я наткнусь на этот иссохший труп в какой-нибудь сумрачной галерее, где пронзительная тишина, и лишь одинокая флюоресцентная лампа гудит под потолком, а потом она замигает, и свет погаснет, и я останусь в полной темноте, наедине с этим мертвым чудовищем, навсегда.

Глаза у трупа давно провалились в глазницы, и я хочу, чтобы он шарил вслепую по стенам, оставляя на холодном мраморе смазанные пятна гнили, и чтобы сквозь полуистлевшую плоть у него на пальцах проглядывали кости. Его увядший бесформенный рот не закрывается вообще, вместо носа – две темные дырочки, из-под ворота рубашки проглядывают ключицы.

Я буду искать имена, знакомые мне по некрологам. Вот они, выбиты в камне навечно, – имена тех людей, что последовали моему совету.

Давай. Убей себя.

Любимый сын. Милая дочка. Верный друг.

Жми на курок.

Экзальтированная душа.

Вот он я, здесь. Пришло время возмездия. Ну, давайте.

Берите меня.

Пусть за мной гонятся плотоядные зомби.

Пусть я пройду мимо склепа и услышу, как что-то скребется с той стороны мраморной плиты. Ночью, когда все уходят, я прикладываю ухо к холодному мрамору и слушаю. Я жду. Вот она, истинная причина, почему я сюда хожу.

Стебель у образца № 786, пишу я в блокноте, сделан из толстой 30-й проволоки, обмотанной зеленой тканью. Толщина проволоки для стебельков листьев – 20.

Я не какой-нибудь псих ненормальный. Просто мне хочется получить доказательство, что смерть – это еще не конец. Даже если однажды ночью меня схватят ожившие мертвецы, даже если меня разорвут на части, по крайней мере я буду знать, что умираю не насовсем. И это немного меня утешит.

Зная, что жизнь после смерти действительно существует, я смогу умереть счастливым. Так что я жду. Смотрю в оба. Слушаю, приложив ухо к холодной мраморной плите. Я обхожу их все. Я пишу у себя в блокноте: в склепе 7896 все тихо.

В склепе 7897 все тихо.

В склепе 7898 все тихо.

Я пишу у себя в блокноте: образец № 45 – белая бакелитовая роза. Бакелит – старейшая из синтетических пластмасс. Его изобрели в 1907 году, когда один химик нагрел смесь фенола с формальдегидом. В викторианском языке цветов белая роза означает молчание.

Девушка появляется в самый что ни на есть подходящий день для сбора новых цветов. Вчера был День поминовения, зато сегодня здесь пусто. Толпы народу схлынули, теперь – до следующего года. Мы с ней одни в галерее. Я смотрю на нее и надеюсь, что она мертвая.

На следующий день после Дня поминовения сторож обходит галереи с мусорным баком на колесиках и собирает все свежие цветы. Самый низкий сорт свежих цветов, «похоронный сорт», как его называют флористы.

Я часто сталкиваюсь со сторожем, но мы с ним ни разу не заговорили. Однажды он застал меня ночью, когда я слушал склепы – стоял, приложив ухо к плите. Его фонарик высветил меня из темноты, но даже тогда он прошел мимо, упорно глядя в другую сторону. Я держал в руке туфлю и стучал по плите. Привет. Я выстукивал азбукой Морзе: меня кто-нибудь слышит?

Цветы похоронного сорта смотрятся совершенно нормально, но вянут уже на следующий день. И вот представьте себе картину: поникшие, потемневшие цветы уныло свисают из бронзовых ваз, закрепленных у каждого склепа, гнилая вода каплет на мраморный пол, лепестки покрывает пушистая плесень – это печальное зрелище сразу наводит на мысли о том, что происходит с твоими родными и близкими там, внутри.

На следующий день после Дня поминовения сторож выносит их на помойку. Вянущие цветы.

Но зато остается богатый урожай из новых искусственных пионов из темно-красного шелка, который кажется почти черным. В этом году появились ароматизированные пластмассовые орхидеи. Роскошные длинные гирлянды белых и синих ипомей из синтетического шелка прямо просятся, чтобы их украли.

Среди старейших образцов есть цветы из шифона, органзы, бархата, жоржета, крепдешина и широких атласных лент. У меня в руках – охапка цветов. Львиный зев, душистый горошек, шалфей. Штокрозы, ночные красавицы, незабудки. Поддельные, ненастоящие и красивые, но жесткие и шершавые, в этом году искусственные цветы сбрызнуты прозрачными капельками полистирольной росы.

В этом году, с опозданием на день, приходит девушка. Приходит девушка и приносит совершенно непримечательный букетик кримпленовых тюльпанов и анемонов – классические викторианские цветы-символы печали и смерти, опустошения, тоски и заброшенности, – и я смотрю на нее с верхней ступеньки лестницы, в дальнем конце западной галереи, на шестом этаже в крыле Умиротворения, со своим полевым блокнотом в руках.

Передо мной образец № 237, послевоенная хризантема из вискозы, послевоенная – потому что во время Второй мировой войны не было ни вискозы, ни шелка, ни проволоки на то, чтобы делать цветы. В войну цветы делали из бумаги, креповой или рисовой, так что они давно рассыпались в пыль, даже здесь, в Мемориальном мавзолее Колумбии, при постоянных пятидесяти по Фаренгейту и низкой влажности.

Передо мной склеп № 678, Тревор Холлис, двадцати четырех лет от роду, ушел из жизни, оставив безутешных родителей и сестру. Любимый сын. Вечная память. Моя последняя жертва. Я его нашел.

Склеп № 678, он почти в самом верхнем ряду. Чтобы рассмотреть его как следует, надо подняться по лестнице или в специальной подъемной люльке, но даже отсюда, с самой верхней ступеньки – а это ступеньки на две превышает все нормы по безопасности, – мне видно, что эта девушка не такая, как все. В ней есть что-то особенное. Что-то европейское. Что-то болезненное. Как будто она всю жизнь недокормленная. Недокормленная – не в смысле, что ей не хватает питания и солнца, той рекомендованной суточной нормы, необходимой для поддержания красоты по средне-северо-американским стандартам. Ее руки и ноги кажутся какими-то восковыми и белыми, как непропеченное тесто. Такую девушку очень легко представить в концлагере, за колючей проволокой. Я смотрю на нее, и меня переполняет отчаянная надежда, что, может быть, она все-таки мертвая. То же самое я чувствую, когда смотрю старые фильмы про вампиров и зомби, когда они выбираются из своих могил, чтобы насытить свой голод, голод до человеческой плоти. Меня переполняет отчаянная надежда, как это бывает, когда я смотрю фильмы про изголодавшихся и ненасытных живых мертвецов, и я твержу про себя: ну пожалуйста, ну пожалуйста, ну пожалуйста.

Мне так хочется сжать в объятиях мертвую девушку. Приложить ухо к ее груди и не услышать вообще ничего. Даже если меня сожрут зомби, я буду знать, что я не просто плоть и кровь, не просто кожа и кости. Демон, ангел, злой дух – я хочу, чтобы явился хоть кто-то. Омерзительный труп, зыбкий призрак, длинноногая бестия – я просто хочу, чтобы меня взяли за руку.

Когда смотришь отсюда, с шестого ряда склепов, ее черное платье как будто лоснится. Тонкие белые руки и ноги смотрятся так, словно их обтянули новенькой, но низкокачественной человеческой кожей. Даже с такой высоты мне видно, что лицо у нее – массового производства.

Песнь Песней, глава седьмая, стих первый:

«О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бедр твоих как ожерелье…»

Хотя снаружи – тепло и солнце, здесь, внутри, все холодное. Свет пробивается сквозь витраж. Пахнет дождем, пропитавшим бетонную стену. На ощупь всё – полированный мрамор. Звук – где-то там, далеко. Шум капель давно пролившегося дождя, скользящих по арматуре, шум капель дождя – в трещинах в застекленной крыше, шум капель дождя внутри пустых склепов.

По полу блуждают невесомые шарики пыли, волос и перхоти. Их еще называют какашками призраков.

Девушка поднимает голову и видит меня. Она подходит бесшумно в своих черных мягких туфлях с каблуками как будто из фетра.

Здесь очень легко заблудиться. Коридоры смыкаются под совершенно невообразимым углом. Чтобы найти нужный склеп, приходится то и дело сверяться с картой. Галереи перетекают одна в другую в некоей телескопической перспективе, где пространство как будто искривлено, так что резная скамейка или мраморная статуя в дальнем конце может обернуться чем-то другим, когда ты дотуда дойдешь. Мягкие пастельные тона мраморных плит периодически повторяются, так что, если ты вдруг заблудишься, ты даже не сразу поймешь, что заблудился.

Девушка подходит к лестнице, и я там, наверху, – как в ловушке, где-то на середине между девушкой у меня под ногами и летящими ангелами на расписном потолке. Я отражаюсь в стене полированных мраморных плит, как в зеркале. В полный рост, среди эпитафий.

Скорбим и помним.

С любовью.

Спи спокойно.

И все это – я.

Продрогшие пальцы не чувствуют ручки. Образец № 98 – розовая камелия из китайского шелка. Такой чистый оттенок розового говорит о том, что шелк предварительно кипятили в мыльной воде, чтобы выпарить весь серицин. Стебель сделан из проволоки в оплетке из зеленого полипропилена, что типично для данного периода. Камелия на языке цветов означает непревзойденное мастерство.

Девушка поднимает ко мне лицо, похожее на простенькую маску. Я не знаю, живая она или мертвая. Я не знаю, как это узнать. Под платьем не видно, дышит она или нет. Здесь хоть и прохладно, но все-таки не настолько прохладно, чтобы изо рта шел пар.

Песнь Песней, глава седьмая, стих второй:

«Живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями».

Секс рядом с едой – в Библии это часто.

Образец № 136: розовые бутоны из маленьких ракушек, выкрашенных в розовый цвет. Образец № 78: бакелитовый нарцисс. Хочу забыться в ее мертвых холодных объятиях. Хочу, чтобы она мне сказала, что жизнь никогда не кончается. Что моя жизнь – это не потенциальный компост похоронного сорта, который назавтра уже увянет и останется только имя в некрологе.

Эти мили и мили мраморных стен с мертвыми, запертыми внутри, – такое ощущение, что мы находимся в переполненном здании, где толпы народу, и воздух влажный от их дыхания, но в то же время мы здесь абсолютно одни. Может пройти целый год между ее вопросом и моим ответом.

Мое дыхание туманит выбитые в камне даты, что заключают в себе, как в скобках, короткую жизнь Тревора Холлиса. Эпитафия такая:

Для всех он был неудачником,Но для меня он был всем.

Тревор Холлис, ну сделай хоть что-нибудь. Приди и взыщи возмездия.

Запрокинув голову, девушка улыбается мне снизу. На фоне бесконечно серого камня ее рыжие волосы полыхают огнем, и она говорит мне снизу:

– Ты принес цветы.

Я неловко перебираю руками, и цветы – георгины, фиалки, ромашки – осыпают ее разноцветным дождем.

Она ловит гортензию и говорит:

– Сюда никто еще не приходил после похорон.

Песнь Песней, глава седьмая, стих третий:

«Два сосца твои, как два козленка, двойни серны».

Ее тонкие губы – красные-красные. Рот – как прорезь на лице.

Она говорит:

– Ну, привет. Я Фертилити.

Она поднимает цветок высоко над головой и держит, как будто я могу до него дотянуться. И она говорит:

– Ну и откуда ты знаешь моего брата Тревора?

42

Ее звали Фертилити Холлис. Это ее полное имя, без шуток, и я очень хочу рассказать про нее моему психологу из социальной службы, с которой встречаюсь на следующий день.

Это – одна из немногих моих обязанностей. Я должен встречаться со своим психологом раз в неделю и беседовать с ней не меньше часа. Взамен мне дают ваучеры на оплату жилья. Плюс бесплатное материальное вспоможение в виде сыра, сухого молока, меда и масла. Бесплатное трудоустройство. И это – лишь некоторые из льгот, которые ты получаешь в рамках Федеральной программы поддержки уцелевших. Квартира – собачья конура, и сыр в придачу. Собачья работа и возможность иной раз стащить домой пару кусков телятины. На жизнь хватает, но едва сводишь концы с концами.

Берешь что дают. Выбирать не приходится. Скажем, льготной парковки тебе не предложат, но зато раз в неделю, на час, к тебе приезжает психолог. Каждый вторник она приезжает в дом, где я работаю, на своей скромной служебной машине, со своим профессиональным сочувствием, толстыми папками, где хранятся истории болезни ее подопечных, и журналом учета пробега автомобиля, всех этих миль между следующим и предыдущим «объектом наблюдения». На этой неделе нас у нее – двадцать четыре. На прошлой было двадцать шесть.

Каждый вторник она приезжает ко мне, чтобы слушать.

И я каждый раз спрашиваю у нее, сколько еще нас осталось. Уцелевших. По стране в целом.

Мы – на кухне. Она сбросила туфли. Хрустит кукурузными чипсами с дайкири. Ее большая брезентовая сумка, набитая папками с материалами о клиентах, стоит на столе между нами. Она достает из сумки планшет, быстро пролистывает еженедельные формы отчета о состоянии подопечных лиц, отбирает мою и кладет ее сверху. Проводит пальцем по столбику цифр и говорит:

– Сто пятьдесят семь. По стране в целом.

Она достает ручку и пишет сегодняшнее число в моей еженедельной регистрационной форме. Смотрит на часики у себя на руке, чтобы проставить время. Переворачивает планшет и пододвигает мне, чтобы я расписался внизу. В подтверждении, что она приезжала. Что мы разговаривали. Что я с ней делился своим сокровенным, а она принимала участие в моей судьбе. Она протягивает мне ручку. Мы распахнули друг другу сердца. Услышь меня, исцели меня, спаси меня, поверь мне. И если после того, как она уедет, я перережу себе горло, это будет не ее вина.

Пока я расписываюсь на бланке, она говорит:

– Ты знал эту женщину, что работала в большом желто-коричневом доме чуть дальше по улице?

Нет. Да. Ладно, я знаю, о ком она говорит.

– Такая крупная женщина. Длинные светлые волосы, заплетенные в косу. Настоящая Брунхильда, – говорит психолог. – Два дня назад покончила с собой. Повесилась на удлинительном шнуре. – Психолог разглядывает свои ногти: сперва кладет пальцы одной руки на ладонь другой, потом растопыривает пыльцы, вытянув руку перед собой. Она роется у себя в сумке и достает флакончик ярко-красного лака для ногтей. Она говорит: – Ну и ладно. Тем лучше. Мне она никогда не нравилась.

На страницу:
3 из 5