bannerbanner
Последний русский. Роман
Последний русский. Роман

Полная версия

Последний русский. Роман

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 20

Наши отцы вместе учились, потом работали в военной академии, были большими приятелями, и вообще когда-то наши родители очень дружили. От академии, как перспективный специалист, мой отец получил комнату в нашем доме. Тогда еще никто не называл нашу квартиру грязноватым словом «коммунальная». Квартира называлась светло и просто – «общая». Как и мой отец, дядя Гена был «кадровый» офицер, умница, очень талантливый, перспективный военный инженер-электронщик. Насколько начальство считало его перспективным, можно судить хотя бы по тому небывалому факту, что им сразу выдели не комнату, как нам, а отдельную трехкомнатную квартиру. Словно семье какого-нибудь генерала. Правда, они вселились значительно позже нас. У них уже был Павлуша, и, кажется, еще «ожидался» ребенок. Главным, конечно, был талант дяди Гены, который приносил, и уже принес, огромную пользу обороноспособности страны. До сих пор у меня на полке стояла специальная «полусекретная» книжка по лазерным технологиям с его статьей, якобы, имевшая отношение к новому оружию.

Кстати, нас, детей, он учил еще более важным технологиям. Например, как обертывать головки спичек фольгой, непременно с бумажной прокладкой, поджигать, чтобы спички выстреливали, как настоящие ракеты.

Он был высокого роста, искренний, веселый человек. Вдобавок, неукротимый буян и пьяница. Заводился с полуоборота. Возможно, кое-какие его выходки отдавали свинством или первобытной глупостью, но нас, детей, это смешило ужасно, казалось геройством, ухарством. Папа, кстати, старался не отставать. Как-то ночью в проливной дождь, напившись у нас дома, приятели вскарабкались на подоконник, такая им пришла фантазия, и поливали вниз прямо с девятого этажа вместе с дождем, чтобы «на свежем воздухе». В другой раз, заспорив об особенностях стилей пловцов, не то «кроля», не то «баттерфляя», отправились на набережную Москва-реки и стали наперегонки плавать в мазутной воде до бакена. А потом, схватив под мышку свою офицерскую форму (они обычно носили военное), убегали по переулкам от преследовавшего их милиционера.

Мама объясняла, что если моему папе главным образом хотелось покрасоваться перед компанией, то в дяде Гене проявлялась азартность натуры в чистом виде. Разница характеров видна невооруженным глазом. На обычных спортивных забегах в родной академии, когда лишь требовалось уложиться в умеренные нормативы, дядя Гена бешено устремлялся вперед, непременно, с пеной у рта, приходил к финишу в числе первых. В то время как мой отец ленивой трусцой являлся в числе последних, лишь бы уложиться в положенный результат. Если где случалась драка, дядя Гена тут же бросался «разбираться» в самую гущу, и «фонарей» обычно ему успевали навешать больше всех. В то время как мой отец, не то чтобы трусоватый, успевал снять и спрятать очки аккурат к завершению драки.

Еще мама рассказывала, как однажды дядя Гена подрался в баре высотной гостиницы «Украина» с каким-то негром, настоящим негром, черным, как пушка, до синевы, нарочито стряхнувшим пепел сигареты ему в блюдечко. Нас же воспитывали не расистами. Негры – наше все. Но по слухам они все-таки были особенный народ: обыкновенную селедку жарили на сковородке «и ели», а то и прямо в метро у колонны надменно справляли нужду. И полной эрекции у них никогда не случалось, а потому и прилегание и изгиб в женском лоне какой-то физиологически особенно выгодный, сладострастно провоцирующий. Нет, не расистами же. За эту драку дядю Гену исключили из партии, что было равноценно гражданской казни, а затем и из академии поперли. Открытий давно не делал, что ли. Хотя многие, даже из высокого начальства, сочувствовали. Да и не первый раз попадался. Не помогли и секретные разработки, не спас талант электронщика. Хорошо еще квартиру не отобрали.

К моей маме дядя Гена относился с бережной нежностью, называл отца дураком и таким сяким, променявшим ее на «какую-то». Частенько заходил к нам посидеть, по-дружески, нисколько не смущаясь, даже после того как мои родители развелись. Он любил изливать ей душу пьяный. Не жене. А мама, в свою очередь, называла таким сяким его – что пропивает талант. Мама любила папу, который ее бросил, а дядя Гена любил тетю Эстер, свою жену, которая, между прочим, изрядно погуливала. Мама всегда принимала дядю Гену с улыбкой, даже когда тот стал ужасно спиваться. Однажды дядя Гена пришел к нам домой с парада в красивой голубой шинели, полной офицерской форме до того пьяным, что просто рухнул поперек комнаты, большой, огромный человек, из угла в угол, и его невозможно было сдвинуть. Так и лежал до самого утра, как надгробная плита самому себе. Я приседал около него на корточки, удивленно рассматривал, трогал шитые золотом и красным атласом погоны майора, золотисто-желтый с тонкими черными полосками ремень, золотую кокарду на фуражке, напоминавшие мне о моем отце, который тогда уже не жил с нами.

Какое-то время дядя Гена еще пытался продолжить научную карьеру в закрытом институте. Потом, вместо нобелевских «лазеров-мазеров», халтурил в радиомастерской. Затем и вовсе принялся лудить-паять в металлоремонте кастрюли и утюги. Потом его вообще отовсюду повыгоняли, и он ужасно опустился. Хотя деньги, которые занимал у мамы, отдавал кровь из носу. Кончилось все печально. Как-то поутру горячая тетя Эстер обнаружила его окоченелым, совсем-совсем остывшим – прямо в постели рядом с собой.

Павлуше, можно сказать, повезло. То есть что он в тот момент находился у бабушки в Киеве. А потом как будто и думать забыл. Это я заплакал, когда узнал. Правда, однажды, когда смерть дяди Гены стала так сказать фактом истории, Павлуша вдруг подошел ко мне в чрезвычайном возбуждении: «Ты знаешь, мы когда-нибудь умрем!» – «Ну и что? Это ж ясно! Что об этом толковать?» – пожал плечами я. «Ну как ты не понимаешь?! – воскликнул он. Просто вдруг осознал, что смертен. Несколько дней ходил в жуткой депрессии, все заговаривал об одном и том же, как помешанный. Может, я сам тогда еще этого не осознавал?

Как бы там ни было, я точно знал, что к собственной матери Павлуша и в малой степени не испытывает таких чувств, какие испытывал я к своей маме. Случись тете Эстер заболеть, мучаться, как заболела и мучилась моя мама, он бы не переживал вообще. Не то чтобы ненавидел ее, привязан-то к матери был, но в целом старался держаться подальше. Основания для этого у него имелись. Она его «шибко наказывала». То есть попросту дралась. Колотила чуть не до восьмого класса. Била за двойки, била, когда помогала готовить уроки. Сколько раз я становился этому свидетелем. Первый раз это потрясло меня почти до шока. Красный от слез, я побежал к своей маме, захлебываясь, принялся объяснять: «Моего лучшего друга избивают!» Мама сначала побежала к ним, но с полпути почему-то вернулась и стала объяснять мне про «нервную систему тети Эстер» и тому подобное.

Я, между прочим, учился немногим лучше Павлуши, особенно, в младших классах, чем ужасно расстраивал маму, – но чтобы она меня за это лупила!.. Хотя нет, припоминаю случай. Однажды сорвалась, погналась с ремнем. Кажется, даже хлестнула разок-другой. Потом сама же, бедная впала в истерику. Куда более ужасным наказанием (хотя немного не более действенным) было выслушивать ее упреки, бесконечные обещания, что вот, дескать, погоди, после моей смерти обязательно вспомнишь, как огорчал свою мамочку, как укорачивал ей жизнь, но уже ничего не сможешь поделать. Жалобила до того, что уже одно ее жалкое, расстроенное лицо сводило меня с ума. Не говоря уж о том, что один вид того, как она демонстративно-неподвижно лежит на кровати, заставлял рыдать до судорог в горле, вымаливая прощение. Наверное, ей хотелось быть требовательной к сыну, как к своему мужчине. Отца-то она любила, но требовать от него ничего не умела и не могла. Я же был в ее полной власти, и она обращалась со мной, как с взрослым. Но при этом сама вела себя, как ребенок. Наверное, и правда, что матери, беспрерывно общаясь с маленькими детьми, сами как бы глупеют.

Насколько помнится, в наше просвещенное время, в век научно-технических революций и тому подобного, телесные и прочие варварские наказания применялись ко всем моим знакомым, независимо от того, считалась ли семья интеллигентной или нет. Иногда могли выставить ребенка среди ночи за дверь на лестничную площадку, якобы угрожая выгнать из дома. Иногда грозили, что сдадут в «милицию» или в мифический «детский дом». Единственный, кого никогда пальцем не тронули, не довели до слез, некий мальчик с затейливым именем Сильвестр. Да еще через «ё». Наш местный «вундеркинд». Мы его так и звали: Сильвёстр. Пожалуй, вундеркинд без кавычек. То есть окончил за несколько лет школу, поступил в университет. (Не на философский ли?!) Стало быть, родителям не за что было его и бить. Впрочем, я никогда не видел его родителей. Только вечно старенькую горбатую бабушку, бредущую через двор с бутылкой кефира в авоське. Зато самого Сильвестра пинали мы, жестокие дети. Он тогда еще пытался выходить погулять во двор, всегда с книжкой. И почему-то зимой и летом обязательно в кедах. Его, неловкого и нелепого, обязательно вываливали в пыли или в снегу, доводили до слез, до беспомощного бешенства. Я учился с ним в первом классе всего неделю, но помню, как мы над ним измывались. Помнится, во время школьного завтрака я сам засунул ему в чай творожный сырок с изюмом, прямо в обертке. Зачем? Бог его знает!.. Сильвестр и теперь, защитивши в шестнадцать лет не то кандидатскую, не то докторскую диссертацию, спешил по двору, непременно с книжкой под мышкой, непременно бегом, в тех же кедах. И все опасливо озирался по сторонам, словно боялся, бедняга, что на него и теперь вот-вот набросятся какие-то злые дети, начнут шпынять, пинать…

Что же касается Павлуши, то мой друг не мог простить своей матери не те побои за двойки, а то что, однажды она отлупила его его же любимой игрушкой – резиновым крокодилом. За что? На этот раз практически за дело. За то, что за родителями подглядывал. Нет, его нисколько не затошнило от увиденного, как меня. Избитый, Павлуша привязал петлю к трубе в ванной и повис в ней. Но не задохнулся, так как был худеньким и легким. Нужно было надеть валенки, шубу, набить карманы камнями. Тетя Эстер вошла как раз вовремя, вынула его из петли… и резиновый крокодил снова пошел в дело. Мягкий, зеленый и с маленькой кнопкой-свистулькой на желтом резиновом пузе. Словом, ремень и тумаки Павлуша переносил почти бесчувственно, с иронией уверял, что ему ничуть не больно, а вот к крокодилу привязался… Стало быть, и мой любимый дядя Гена тогда его не защитил. А ведь был еще жив-живехонек.

Лет в тринадцать мой друг повторил «прикол» в ванной. Но на этот раз устроил своего рода жестокую клоунаду. Подвесился к трубе понарошку, за ремень, пропущенный под мышками, да еще, когда мать вошла, стал зловеще покачиваться из стороны в сторону, вывалив язык, как будто действительно удавился. Мать завопила от ужаса. Тогда он задвигал руками и ногами, засмеялся: «Пошутил, пошутил! Это же шутка!..» После этого она уже не трогала его.

Но он продолжал ее ненавидеть и был поразительно циничным. Мог говорить о матери кошмарные вещи. Например: «Захожу я к ней в комнату, вижу, лежит на диване, не шевелится, как будто не дышит, думаю: неужели, наконец, сдохла? Пошел, врубил музон, а она подскочила, разоралась…» Меня коробило от этих слов, но делать ему замечания было бесполезно. В то же время самому Павлуше было бы неприятно, если бы и я или кто-то другой сказал о тете Эстер нечто подобное. Несмотря на напускной цинизм, в его глазах вспыхивал огонек благодарности, когда я стыдил его, защищал ее, убеждая, что он не должен так говорить о родной матери, что я где-то слышал, что, якобы, дети, которых били в детстве, во взрослом возрасте, напротив, весьма благодарны родителям…

Самое странное, теперь я почти завидовал этой его черствости. Он был свободен от привязанности. Как тот сочинитель, который с большим вкусом и изяществом описывал, как, предварительно изнасиловав и всячески надругавшись, прокручивал собственную маму через мясорубку и, слепив из ее фарша котлеты, поедал. Сделать боли больно? Казалось, это лучше, чем так переживать и страдать, как переживал и страдал я. Не мешало б быть чуточку потверже, «побесчувственнее». Но как спастись от удушающего горя? Может быть, разозлить себя воспоминанием о том, как усердно мама подыскивала Наталье «хороших мужчин»?..

Потом состоялись эти странные похороны. Я успел наглотаться успокаивающих таблеток, заботливо предложенных Натальей, поэтому очертания всего были странно искаженными.

Параллелепипед крематория напоминал модернистский храм. Хищно, словно взасос, разверзнутые дверные проемы втягивали в себя белизну и синеву – весь ослепительный, пресветлый полдень вместе с высоким небом и растрепанными свитками облаков.

Приехать-то я приехал, но войти казалось невыносимым. Я, было, запнулся на пороге, но Наталья, помогая, поймала и сжала мою ладонь. Кажется, я вздрогнул – таким неожиданно крепким было это внезапное пожатие. И мы вошли внутрь вместе.

В глубине сумрачного помещения, под отвратительно бесцветными сводами толпились прощающиеся. Мероприятие уже шло. На узком гранитном подиуме стоял небольшой, будто колыбель, гробик, обитый красно-черными лоскутами.

Мы приблизились. Мои глаза привыкли к освещению. Среди невнятно прорисовывавшихся знакомых (и не очень) лиц я разглядел человека зрелых лет с простым хорошим лицом. Ясная догадка: нет, не так просто, неспроста он пришел. Необыкновенно голубые глаза за массивными роговыми очками смотрели на меня прямо и с откровенным интересом. Мне понравилась естественность и скромность его позы. Но было в нем и что-то значительное. Не во внешности, нет. Что-то не формулируемое.

Ни с того, ни с сего подумалось, что вот так же мог прийти на похороны и отец. Впрочем, никакого внешнего сходства. Наверное, кто-то из знакомых. Сослуживец Натальи, что ли. Когда-то где-то я его уже видел.

– Где-то я видел эти очки, – шепнул я Наталье. – Не во сне же…

– Это ж Аркадий Ильич. Как-то он был у нас, – удивленно шепнула она. – Разве не помнишь? Однажды у тебя на дне рождения.

Действительно, сразу вспомнил. Может быть, последний более или менее счастливый день рождения. Как ни помнить!

Один из тех мужчин, «подходящая кандидатура». Попытки подыскать друг другу жениха, устроить судьбу было у одиноких подруг своего рода хобби. Этот, в частности, промелькнул давным-давно, еще до того, как маму оперировали. Что запомнилось? Он тогда необычно лестно отозвался обо мне, заметив, что мальчик обладает весьма редким и ценным качеством: внимательно слушать и делать выводы. Почему у него возникло такое впечатление, мы с ним, кажется, и двух минут не говорили? Однако похвала запомнилась. Только лицо и имя выпали из памяти. Значит, Аркадий Ильич.

Кстати, гораздо больше запомнился тогда другой «кандидат в мужья» – пожилой брито-плешивый татарин Нусрат. Ну, татарин, и Бог с ним. Тихонько эдак похохатывал. Мне было как-то стыдно и неудобно, когда он потом являлся к нам с визитами. Но я ни в коем случае не собирался препятствовать маме, если бы ей захотелось «устроить свою судьбу». По злой иронии этой самой судьбы он был хирургом. Ума не приложу, зачем ему понадобилась моя мама, итак уж изрезанная вдоль и поперек, несколько недель ходившая перепеленутая бинтами, словно египетская мумия. Впрочем, вполне добродушный мужичок, разве что по-докторски слегка циничный. К тому же, что нехарактерно для врача, ужасно неловок с женщинами. Правда, хирургом он был военным, и, следовательно, ему под нож попадались не женщины, а главным образом мужчины. Неужели сама мысль о том, что когда-то мама была очень красива, тешила его самолюбие? А может быть, просто одурел без семьи? «Ты, наверное, не захотел бы называть его папой?» – спросила меня мама. «Почему ж, – смутился я, – только бы тебе было хорошо…» Он, наверное, еще и лечить ее собирался. По крайней мере, действительно предлагал осмотреть, но мама, подумав, наотрез отказалась. До сих пор не знаю, было ли что-то между ними… Военного хирурга-татарина на похоронах, слава богу, не было.

Отца же своего я, можно сказать, фактически не помнил. То есть, внешне осязаемо и натурально. Если и помнил, то лишь по фотографиям в семейном альбоме. Мама, как некоторые брошенные женщины, фотографий не сжигала и много мне о нем рассказывала. Кажется, была готова простить, принять в любой момент. Несмотря на болезненную гордость и ее заявления о том, что она и знать о нем не хочет, любила его и после развода, в чем время от времени простодушно мне признаваясь.

В молодости, как мужчина, по общему признанию, папа действительно был хорош собой и обаятелен. Что-то вроде эталона мужчины на все времена. К тому же умен и начитан, офицер, способный выпускник военной академии и прекрасный спортсмен. Родители развелись, когда мне было не то шесть, не то семь лет. С тех пор дедушка и бабушка проклинали его самыми страшными проклятиями. Мама если и поругивала, то больше по инерции, вслед за дедушкой с бабушкой. Вообще же не осуждала, говорила: вырастешь, сам разберешься. «Сво-олочь» среди ругательных эпитетов было наиболее мягким. Я пропускал это мимо ушей. Конечно же, кто спорит, он погубил маму, из-за него она заболела. Я слышал об этом миллион раз. Но последнее время, когда при мне повторялись эти затверженные проклятия, мне становилось неловко, что ли. Увы, если бы я попытался возразить, меня бы просто не услышали. А если бы услышали, то, пожалуй, и мне перепало бы по самые уши – как «яблоку от яблони» и так далее.

Сначала, правда, папа весьма нравился теще, частенько бывал в гостях. Оба шутили, смеялись. Папа в бело-сине-полосатой пижаме расхаживал босиком по квартире, нахваливал тещины расстегаи, валялся на диване в своих изящных массивных роговых очках (вот откуда эта деталь и сходство – массивные очки!) с модным переводным романом в руке. Потом объяснял маме, какая у нее замечательная мать, а у него – теща.

Однако папа любил выпить-погулять. Конечно, не больше, чем кто другой. У него и в мыслях не было хранить супружескую верность, когда в компаниях столько интригующих и обольстительных женщин. Короче, погуливал довольно откровенно и бессовестно, а мама ревновала. Но, не умея постоять за себя, она замкнулась, предпочитая молча страдать, отчасти, может быть, считая себя виноватой в том, что не устраивала его во всех отношениях. Зато дедушка с бабушкой, глядя на ее несчастные запавшие глаза, не молчали. Дед, сам бывший кадровый военный, добрейший человек, вдруг необычайно вознегодовал. Посоветовал маме бросить «сволоча», а отцу пригрозил, что будет жаловаться по начальству. Из дальнейшего развития событий видно, что это не очень-то помогло. Отец не являлся домой по нескольку дней. А когда являлся, был всем недоволен. Грязные тарелки, чашки, которые мама не успевала помыть, в «воспитательных целях» выстраивал гуськом из конца в конец комнаты, а сам отправлялся за Москва-реку в бар ресторана высотной гостиницы «Украина» попить кофею в «цивильных условиях». Уюта в доме не было. Между прочим, когда я немного подрос, мама несколько раз водила меня в эту самую «Украину» обедать. Тоже в воспитательно-просветительных целях: дать мне представление об изысканных заведениях, – вообще показать перспективу лучшей жизни. Заказывала салат «столичный», «украинский» борщ с «пампушками», котлеты «по-киевски», а на десерт какой-то «медовый квас», который, якобы, немножко кружил голову… Затем стали случаться и вовсе неприглядные инциденты, как появление у нашей двери какой-то в дым пьяной вульгарной женщины, кричавшей и требовавшей, почему-то у мамы, чтобы отец вернул ей какую-то «собственную утопленную ласту». В конце концов, мама подала на развод. После этого они еще некоторое время продолжали жить вместе. Как бы полушутя полусерьезно собирались вновь зарегистрировать отношения. То совершенно примирялись, то отец исчезал вновь. Но тут дедушка надел парадный мундир со всеми орденами, медалями и отправился к начальникам отца и в партийный комитет. С одной стороны, разозлившись, он действительно хотел отомстить за дочь и испортить отцу биографию, но, с другой, шел в партком, искренне считая партию продолжением семьи, эдаким высшим авторитетом и последней инстанцией. К тому же, там у него отыскался старый фронтовой товарищ, ныне генерал. Это были времена, когда начальство и партком по-свойски, по-домашнему прорабатывали «за разврат и за пьянку», а, случалось, и должности лишали. В армии еще строже. Отец и глазом не успел моргнуть, как биография действительно оказалась безнадежно испорчена. Потерял и перспективную работу в столице, и саму столицу. Отказали в присвоении очередного воинского звания, сослали в отдаленный гарнизон. Удивительно, что после всего этого, иногда появляясь в Москве в командировках, он несколько раз заходил к нам, радушно принимаемый мамой, и даже оставался ночевать. Тогда я еще называл его папой (не «отцом»). Но это продолжалось недолго. Он безвылазно застрял в своей пыльной Тмутаракани. С его родителями, то есть другими дедушкой и бабушкой, я виделся лишь в младших классах, когда мама отправляла меня к ним в деревню на лето. Кое-какие слухи об отце доходили через знакомых. Потом, родители отца поумирали, знакомые раззнакомились. Мы почему-то не созванивались. Не говоря о том, чтобы переписываться. Алименты, назначенные маме при разводе, составляли довольно существенное ежемесячное отчисление. Притом существенно росли, когда отец повышался в звании. Время полетело очень быстро. О достойной карьере говорить уже не приходилось. Рано вышедший в отставку, растолстевший, полысевший, напрочь позабывший, как грехи молодости, так и тех, кто его проклинал, отец оброс новым семейством, жил-поживал в далеком военном городке, немножко учительствовал, пил водочку на подполковничью пенсию, удил рыбу. Звания нужны в армии, а на гражданке все равны. Я пытался представить себе, как он теперь должен выглядеть, но не мог. Тем более казалось странным, что когда-то этот человек овладел моей мамой и получился именно я… Давно и, кажется, окончательно я свыкся с мыслью, что теперь мы абсолютно чужие люди. Даже и в последнее время, когда оформлял документы перед экзаменами, писал в анкетах: «Отец неизвестен, сведений о нем не имею». Что было, пожалуй, глупо. Позерство максималиста-маргинала? Если мое отношение к нему в целом и можно было назвать отрицательным, то вдаваться в причины не было особого смысла. Настолько элементарно, почти беспочвенно. Хотя бы по Фрейду, Эдипов комплекс и все такое. Вполне достаточно, куда еще…

В ритуальном зале дедушка и бабушка, мамины родители, стояли поблизости от меня. Долгая, тяжелая болезнь мамы доконала стариков. Еще после первой маминой операции с дедом случилось несколько ударов. Теперь он выглядел совсем развалиной. Вибрирующие конечности, бессмысленно блуждающий взгляд. Глядя на него, не верилось, что каких-нибудь несколько лет тому назад мы с ним вдвоем (дед и маленький внук) чудесно рыбачили на Москва-реке с горячих бетонных плит, забрасывая старые бамбуковые удочки в стоячие заводи и таская рыжеватых пескариков. Да и бабушка выглядела не лучше. В этом «ритуальном» помещении она, бедная, тряслась от животного ужаса. Глаза, словно ослепшие от слез, черные из-за страшно расширенных зрачков. Даже проклинать отца, что погубил «нашу святую мученицу», не было сил. Она уже давно не пекла вкусных многослойных пирогов, не изготавливала ароматного «хвороста», посыпанного сахарной пудрой.

Зачем их привезли? Пусть бы уж лучше копошились на своих шести сотках, опрыскивали смородину, обирали вредных червячков с капусты. За ними присматривала моя тетя, у них там была куча своих проблем, в сравнении с нами, «москвичами», они всегда считались «бедными родственниками», и я для них, похоже, был уже «взрослый человек».

Как только мы с Натальей вошли, в воздухе пронеслось что-то вроде ветерка неодобрения и замешательства. Как будто Наталья и я явили что-то неуместное и предосудительное. Вот уже к нам спешила старшая сестра моей мамы – Кира. Она всегда настаивала, чтобы я называл ее Кирой и обязательно на ты. И ни в коем случае какой-то пошлой «тетей».

Замужем Кира не была и прижила ребенка «самостоятельно». Никто не видел ее мужчину, но она утверждала, что это был чрезвычайно красивый, умный, аристократичный, может быть, даже чистокровный поляк. Хотя, несомненно, тоже «сволочь». Между прочим, ей мой отец очень нравился. У нее, однако, довольно часто менялись любовники, которых она называла «мужиками», но все они были такими ничтожными, грубо простонародными и, уж конечно, «сволочами», что она их никогда нам не показывала, а встречалась с ними бог знает где.

С видом распорядительницы, словно невзначай, Кира втерлась между нами, отделила от меня Наталью и как бы переадресовала ее высокому красивому Максимилиану, бывшему супругу Натальи. Зачем Максу-то понадобилось приходить? Бог его знает. Скорее всего, сама Наталья попросила помочь в этот день. Или же он сам по доброте подрядился.

На страницу:
3 из 20