Фигль-Мигль
Волки и медведи

Поганкина одолевала решимость не проронить ни слова. Но молчать вовсе даже ему казалось слишком глупо.

– Чем меньше врёшь в мелочах, тем больше у тебя ресурсов для крупной лжи, – мягко ободрил я.

– Ты согласишься?

– Я тебе уже ответил.

Поганкин потянулся и сменил тон.

– Я здесь с утра, – сказал он. – Походил, поговорил… Один из наших товарищей видел, как тебя увозили менты. Другой товарищ слышал, что тебя таскали в администрацию. На Финбане свои проблемы, верно? Это не наши методы, но раз пошло на крайности, кто-нибудь вполне может шепнуть властям о твоих секретах типа этой писульки. Тебя впрямь удивляет, почему Канцлер послал меня, а не своих цепных псов или обычную телеграмму?

– Как далёк этот шантаж от чистоты анархического идеала!

– Это ничего. Твоё сердце шантажом не разобьёшь. – Он чихнул. – Вот истинно говорю. Знаешь, Разноглазый, от кого другого я бы, может, и отступился. А ты словно напрашиваешься. Ты такой ловкач. Со всеми без стыда и гнева. Для всех сокровище.

– Поганкин, – спросил я, – а тебе не приходило в голову, что это и есть настоящая свобода?

3

Охта не изменилась, и в снегу оставшись такой же опрятной и взволнованно-бодрой: те же песни, те же марши. Канцлер не изменился, и на пике могущества продолжая истязать себя и муштровать ординарцев. Он улыбнулся и кивнул мне почти тепло, как старому знакомому, с которым связывает общее грязное прошлое.

Николай Павлович стоял у окна, на любимом своём месте, и я, сперва устроившийся на диване в ожидании ординарца с подносом, подошёл и встал рядом. Тем более что поднос то ли запаздывал, то ли не был сегодня предусмотрен.

Маленькое солнце высоко стояло над белым искрящимся пространством Невы, и краски ясного голубого неба тоже смягчались до белого, размыто-молочного. И бледное лицо Канцлера, глядящего на свой необретаемый Грааль, становилось ещё бледнее.

– Я отправляю экспедицию на восток.

– В Джунгли?

– В Джунгли, в Джунгли. – Усмешкой и подчёркнутым спокойствием он дал понять, что внушающая простонародью суеверный страх земля лично для него – всего лишь цепь пустырей, павших под натиском несанкционированных свалок. («В варваров верит, – с уважением говорит Муха, – а в Джунгли не верит. Это ж какой ум у человека!»)

– Зимой?

– Нет времени ждать до лета. В отряд будете включены вы… и ваши компаньоны по приключениям.

– А меня-то за что?

– Вы везучий.

– Я не поеду.

– Поедете.

– И как вы меня заставите?

– Я вас уговорю. – («Приходят с угрозами, – писал мне Фиговидец, – но требуют, чтобы я чувствовал себя убеждённым».) – Предложу целых две вещи, против которых вы не сможете устоять. – Он пожал плечами, покрутил кольцо на пальце. – Помимо денег, разумеется.

– Почему все считают меня жадным?

– Вы и есть жадный. Так вот, во-первых, гражданство в Городе.

– Гражданство в Городе? Это вы мне предлагаете гражданство в Городе?

– Всё меняется, и политическая обстановка быстрее прочего.

– Что-то не помню, чтобы на моей жизни политическая обстановка изменилась существеннее, чем лицо на предвыборном плакате. – Я сделал паузу. – Или цвет галстуков у членов Городского совета.

– Меняется, меняется. Сейчас меняется само время, его дух. Всё будет по-новому.

– Новые лица или новые галстуки? Вы мне будете рассказывать, что сын изгоя способен повлиять на Горсовет?

Голос Николая Павловича не стал менее ровным.

– Не буду. Вы получите обещанное, а какими путями… Впрочем, я и не поверю, что вас это интересует.

– Ну а во-вторых?

– Во-вторых сейчас покажу.

Дверь без стука, без звука распахнулась, и в кабинет Канцлера вошёл человек, о котором Фиговидец впоследствии скажет: «Я не знал, что храбрость может быть настолько непривлекательна».

Это был высокий, своеобразно красивый – если кто любит тяжёлые подбородки и рожи в шрамах-парень в голубых джинсах и чёрном глухом свитере. Вещи выглядели простыми и сшитыми явно не на правом берегу. Вошедший лениво перевёл глаза с меня на Канцлера и постучал в филёнку уже распахнутой двери массивным золотым перстнем. На аккуратном фоне гвардейских мундиров и чопорных костюмов Николая Павловича это выглядело больше мятежом, чем демонстрацией.

– Входите, Иван Иванович. Пожалуйста, проводите нашего гостя в подвал. Пусть повидает анархистов.

– Пригонит нужа к поганой луже, – с хрипотцой, но мягко ответил Иван Иванович. – Будь здоров, Разноглазый.

Иваном Ивановичем, разумеется, его никто, кроме Канцлера, не называл; для всех он был Иван Молодой. Его отец когда-то держал местную милицию и с приходом Канцлера к власти, серьёзно просчитав вопрос, предпочёл не враждовать с городским, а стать его правой рукой – очень может быть, в надежде на то, что голова и всё прочее не всегда будут знать, чем она занята. Надежды не сбылись. С организацией и возвышением Национальной Гвардии милиция приходила в упадок, всё дальше оттесняемая в прикладную область уголовных расследований и охраны правопорядка. Лишившись политического значения и возможности участвовать в конфликте интересов, менты сделали попытку энергичнее торговать должностями, но вновь потерпели фиаско: это был расклад из числа традиционных, которыми Николай Павлович не только не интересовался, но и делал вид, будто не подозревает об их существовании. Он просто забывал утвердить приносимые ему на подпись бумаги, а через пару дней должность упразднялась либо на неё приходил человек со стороны или кто-то из гвардейцев. (Гвардия роптала, и Николай Павлович часами растолковывал кандидату, что не место позорит человека.) Так разогнали большинство полковников, которых в охтинской милиции приходилось пятеро на одного действующего опера, – осталась по ним память, а полковников не стало; так сошёл на нет Особый отдел милицейского Пенсионного фонда. Милиция стала малочисленной и вечно занятой, а правая рука только отмахивалась, когда подчинённые лезли с жалобами.

Может, старик и раскаивался в своём выборе, но тут ему повезло умереть. Иван Молодой сам отказался занять место отца. Бандит по виду и привычкам, он быстро понял, что ему не позволят завести свои порядки ни в одной значимой структуре. Канцлер предпочёл держать Молодого на виду, специально для него создав службу берегового патруля по образцу городской, пост же начальника милиции отошёл человеку тупому, дисциплинированному, лично преданному.

Если Канцлер держал Молодого в ранге опасной, но игрушки, то гвардейцы, не понимая причин этой странной слабости, ревновали, злились и были полны подозрений и надежд на худшее. Там, где Николай Павлович глядел сквозь пальцы, его верное воинство таращилось в оба, хватая любой предлог для ссоры и кляузы. Молодой со своей стороны никогда не забывал подлить масла в огонь. Его жестокие, улыбающиеся, неизменно весёлые глаза радостно вспыхивали, когда ординарец говорил: «Нельзя». Молодой показывал кулак и отвечал: «Можно». Иногда вместо кулака он предъявлял ствол, в связи с чем разгорались настоящие скандалы. Мальчишки-ординарцы не боялись закрывать дверь в кабинет Канцлера собственным телом, но силы были неравны. Не знаю, кто бы справился с таким бугаём в рукопашной.

По пути в настоящие казематы мы остановились в холодной подсобке, в которой с тюками, полураспакованными картонными коробками и ведром со шваброй соседствовал на скорую руку избитый хлыщ. По одежде и украшениям я опознал в нём контрабандиста, а по внешности – с некоторым недоверием – китайца. После выяснилось, что он полукровка.

– Привет, Дроля.

– И тебе здравствуй.

Дроля сидел на полу, всем телом откинувшись на мешки с чем-то мягким, опускал тяжёлые веки на загадочные глаза. У него были блестящие жёсткие волосы, прямой, довольно длинный, но с невысоким подъёмом нос. Когда он опускал голову и глядел исподлобья, лицо становилось узким и тёмным, как лица на иконах, а разлёт тонких красивых бровей придавал ему дополнительную горечь. Древней жизнью, спесью и вместе тоской веяло от этих скул и глаз. Молодой перехватил его взгляд и сунул в разбитый рот папиросу.

– Спасибочки.

– Ты уже согласен или ещё подумаешь?

– Чо для?

– У тебя выбора нет.