Фигль-Мигль
Волки и медведи

– С чего бы?

– Ну вот это что? – Он ткнул пальцем.

– Снег.

– А что под снегом?

– Не знаю, – сказал Фиговидец.

– Что угодно там может быть. Ровная земля, болото, ручей, канава какая-нибудь.

– Что же это за карта, – спросил Сергей Иванович, – на которой есть канавы?

– Полезная карта, Грёмка. – Молодой насмешливо фыркнул. – С военной точки зрения.

Фиговидцу очень не хотелось соглашаться, но он кивнул.

– Зимой рельеф не снимешь. Значит, съёмку сделаете летом, а я сейчас – чертёж земель. Большую Повёрстную Книгу.

– Ты считаешь в вёрстах?

Пока Фиговидец решал, задрать нос или всё же тихо потупиться, Молодой продолжил:

– Я понял, понял. Ты сколько угодно можешь болтать о таких вещах, откуда они и зачем, но ни черта не умеешь ими пользоваться.

В виде ответа Фиговидец погрузился в замеры, расчёты и зарисовки. Иван Иванович быстро заскучал и исчез.

– Много будет дела у Военно-топографического депо, – ободрил фарисей Грёму. – Всё фиксируйте: характер местности, вода, почва, погода, дороги и выбор места для новых, более удобных дорог, населённые пункты и количество дворов в населённых пунктах… Кстати, ты иди избы сосчитай.

– Включая сгоревшие?

– Включая, но отдельной строкой. Вы мне можете объяснить, почему с – как мы сейчас достоверно определили – юга дует такой пронзительный северо-восточный ветер?

– Фигушка, – сказал Муха, – тетрадку разверни.

– Это детали.

– Не в деталях счастье, – зевнул я.

Фиговидец мазнул по мне взглядом и мельком, невнимательно спросил:

– Да? А тебе что нужно для счастья?

– Крепкий, здоровый и продолжительный сон.

– Ну этот в своём репертуаре, – сказал Муха. – Хорош глазами хлопать! Все палочку втыкают, а он спит стоя!

Я полез в карман за египетскими. Бедный и жалкий зимний день гас, не разгоревшись, и полуденное солнце торопливо примеривалось завалиться за наползавший край низких облаков, а потом – бочком, бочком – и за край горизонта. Появившиеся с той же стороны, что и тучи, тёмные фигурки выглядели и двигались как ожившие кули с мукой. Правофланговый куль вскоре превратился в Сысойку, шагавшего к нам о бок поскуливающего бабьего отряда. Бабы рухнули на колени. Староста ограничился тем, что скособочился и покрепче прижал к груди шапку.

– Что такое? – спросил Грёма.

– Этта, бабы выть сейчас будут.

– Зачем?

– А-а-а-а-а, не погуби, милостивец, – дружно грянули бабы.

– Этта, оброк непосильный.

– А ты чем думал, когда соглашался?

– Не я думал, всем обчеством.

– Соборно?

Сысойка только моргал и без спешки кланялся.

– И что не так с коллективным разумом? – спросил я.

Вид у баб был такой, будто после пожара двухдневной давности они и не подумали хотя бы обтереть лицо снегом. На пожар наложилась тризна, на тризну – похмелье. В их хоровом вое грубые, густые голоса держались фоном, рокотали ещё далёким поездом, а вёл тонкий дребезжащий голос, вслушиваться в который было невозможно, а не вслушиваться – свыше сил. В нём замирал и вновь всхлипывал плач покорных полей, безымянных могил, богооставленных мест, безумной надежды.

– Нет мне о-о-отдыха лучше смерти!

– Народ дурной, – сказал Сысойка, – баря добрые.

Голос тонким огоньком пробирался между плотью и кожей, источал ужасную отраву печали, пропитывал до костей. Он просил милосердия, а взывал к убийству.

– А вот и нет, – сказал Фиговидец с непонятной интонацией. – Баря злые-презлые. Баря из вас, сквернавцев, этот оброк вместе с душой выбьют – а нет души, так и кишки сгодятся. Ты нас, старинушко, и впрямь за идиотов держишь?

– Мы не баря, – сказал Грёма в свой черёд. – Это для вашей же пользы. Пойми, староста, сословные интересы меркнут перед величием общенациональных задач.

– С каких это пор вы на Охте стали нацией? – спросил Муха.

– Бывает, – сказал я.

– Как ты думаешь, – спросил Фиговидец попозже, – где они берут спиртное?

– Сами гонят.

– Посредством чего?

– Ну не гонят, так брагу какую-нибудь бодяжат. На рожи полюбуйся.

Мы стояли лагерем за околицей, откуда казалось, что деревня оживает только для пожара или пьяного буйства. Должны же они были чем-то заниматься, как-то функционировать, добывать пропитание себе и животным, если здесь были животные кроме собак, чьи безумные от побоев и ярости голоса хрипло били сквозь щели заборов в ответ на удар палкой, которым каждый проходящий считал нужным наградить забор соседа.

Но не то чтобы вдоль этих заборов сновали туда-сюда. Угрюмо таясь, сидела деревня по домам, и Фиговидец, надо думать, прилагал титанические усилия, чтобы не воображать в красках, что происходит там, где снег перед крыльцом жёлт от мочи, а за снегом – покосившееся крыльцо, а за крыльцом – неровно пригнанная дверь, а за дверью – ад.

Неправильно думать, что люди, которые не стыдятся ссать с порога, не стыдятся вообще ничего. Они не разговаривали при нас, а с нами говорили как клоуны. Они пытались воровать, но не все, редко и как-то вяло, и схваченные безропотно принимали кару – а потом бахвалились, что у барей удар комариной лапки. Для любых моральных обязательств здесь не было ни вчера, ни завтра. Их отношение к нам покоилось на неотрефлектированном, но каменно-твёрдом чувстве, что «баря» должны «хрестьянам» по самому порядку вещей. При этом баря, нелепые высшие существа, имели право требовать, а хрестьяне – низшая, но избранная раса – пропускать требования мимо ушей.