Александр Степанович Грин
Фанданго (сборник)

Но взлет сразу обрывается: «Я оделся, вышел; было одиннадцать утра, холодно и безнадежно светло».

Мотив голода и отчуждения далее усиливается описанием морозной, пустой петроградской улицы 1921 года. Произошел какой-то сдвиг – и фигуры прохожих выглядят чуть гротескно, как во сне, как в галлюцинации, хотя все как будто вполне реально. «Фанданго», ушедшее в пульс, в дыхание, едва теплится в сознании Александра Каура. Но тут поворот. И резко и сильно опять взмывает «южная» тема. Но это не «Фанданго», а его вариация – бродячая труппа цыган. Это знак «алой» стихии, оказавшейся среди враждебной «черной». В самом явлении этого знака нет ничего сверхъестественного. На фоне призрачной улицы группа выглядит более реально, чем все остальное. К тому же гитара завернута в серый платок, шали у старухи – рваные, выглядывает «край грязной красной кофты». Но у молодой цыганки лицо «с пытливым пристальным взглядом», кажется, что она «смотрит из тени листвы, – так затенено… ее лицо длиной и блеском ресниц». Это она укажет Александру Кауру путь к Бам-Грану – Судьбе. И снова резкий спад, возвращение в действительность: мороз и «снег, набившийся меж оторванной подошвой и застывшим до бесчувственности мизинцем» вытесняют «юг, забежавший противу сезона в южный уголок души».

В третьей главке герой попадает в комнату скупщика картин. Здесь царит хаос. Ковер с дырами, щепки и каленые угольки у печки, рояль, на котором огуречная кожура и тарелки, вилка и ножик. На стенах – «болотные пейзажи художника Горшкова», созданные словно для того, чтобы «вызвать мертвящее ощущение пустоты, покорности, бездействия». И апофеоз этого хаоса – электрическая лампочка посреди потолка, напоминающая «при дневном свете… клочок желтой бумаги».

Появление картины, купленной Броком, вновь возвращает южную тему.

Грин подчеркивает в картине простоту, отсутствие «не только резкой, но и какой бы то ни было оригинальности»: комната, плющ, обвивший стеклянную ячеистую стену, составленную из шестигранных рамок, за которой – «плоские крыши неизвестного восточного города», лепестки на столе возле вазы с осыпающимися цветами, лепестки на полу. Полуоткрытая дверь вдали… «И тем не менее эта простота картины была полна немедленно действующим внушением стойкой летней жары. Свет был горяч. Тени прозрачны и сонны. Тишина – это особенная тишина знойного дня, полного молчанием замкнутой, насыщенной жизни – была передана неощутимой экспрессией…»

«Фанданго», цыгане, зной на картине – все это пока еще разъединено.

Александр Каур направляется в КУБУ. В Петрограде в 1921 году существовала такая Комиссия по улучшению быта ученых. Опять улица, опять холод. Сознание героя воспринимает эту улицу, ее пустоту, торжество мороза и отчужденности еще острее, еще болезненнее. В этот критический момент холода и одиночества – вскользь, но вместе с тем дерзко, не заботясь о мотивировке, Грин вводит того, кто окажется Бам-Граном. Появляется «высокий человек в черном берете с страусовым белым пером, с шейной золотой цепью поверх бархатного черного плаща, подбитого горностаем. Острое лицо, рыжие усы, разошедшиеся иронической стрелкой, золотистая борода узким винтом, плавный властный жест…».

Но герой торопливо уходит и только слышит за собой: «Сеньор кабалерро… сеньор Эвтерп… сеньор Арумито…» Так полускрыто, одной только струной звучит здесь «Фанданго».

Затем следует развитие различных лейтмотивов, сложное их переплетение, подготовляющее карнавальный разгул «алой» стихии в седьмой главке – празднество с сюрпризами, декорациями, костюмами, скандалами. «Юг, смеясь, кивнул Северу». И несколько страниц заполнено описанием вещей, которые разворачивают пришельцы перед загипнотизированной толпой. На людей, стоящих в очередях за пайками, обрушивается поток даров. Это «бесстыдно прекрасные», по выражению Грина, ненужные, «бесполезные» вещи: гитары из драгоценных древесных пород и перламутра, раковины, шелковые полотна, апельсины, ароматические свечи, бархатные плащи и т. д.

Когда внимание насыщено впечатлениями, происходит наконец взрыв – появляется статистик Ершов, твердыня «здравого смысла». Ужаснувшись происходящему, он устраивает истерический бунт против непонятного, против того, что выше и сильнее его: «… Чушь, чепуха, возмутительное явление! <…> Ничего этого нет, и ничего не было! Это фантомы, фантомы!..»

Он перечисляет то, что «имеет», – сломанный на дрова шкап, картошка, стирка белья, масла мало, мяса нет, жена умерла, дети «заиндевели» от грязи и т. д. и т. п. «А вы мне говорите, что я должен получить раковину из океана и глазеть на испанские вышивки! Я в океан ваш плюю! Я из розы папироску сверну! Я вашим шелком законопачу оконные рамы. Я гитару продам, сапоги куплю! Я вас, заморские птицы, на вертел насажу и, не ощипав, испеку! Я… эх! Вас нет, так как я не позволю! Скройся, видение, и, аминь, рассыпься!»

«Безумный! – отвечает ему Бам-Гран. – Безумный! Так будет тебе то, чем взорвано твое сердце: дрова и картофель, масло и мясо, белье и жена, но более – ничего!.. и мы уходим, уходим, кабалерро Ершов, в страну, где вы не будете никогда!»

Веселая энергия празднества бросает вызов будням, бескорыстное наслаждение красотой – пользе, дерзкая способность к риску – вялой покорности обстоятельствам.

Переступить черту, принять «алую» стихию дано лишь Александру Кауру. Он и Бам-Гран мгновенно постигают друг друга. Понимание и участие отводят героя от края, спасают от безысходности.

И вот кульминация празднества духа: «Зазвенело „Фанданго“. Грянули, как поцелуй в сердце, крепкие струны, и в этот набегающий темп вошло сухое щелканье кастаньет». Электричество гаснет. Удар в висок, выключающий сознание Каура, как бы прекращает невыносимое более напряжение.

Последняя главка связывает воедино все предыдущие звенья – картину, музыку, цыган, испанцев.

Снова цыгане. Снова комната Брока и его картина. И Каур в Зурбагане, в цвету апельсиновых деревьев. Рядом Бам-Гран.

Ощущение счастья бытия у Грина всегда полно такой невероятной силы, так насыщено духовной энергией, что его невозможно выдерживать долго. Александр Каур не в силах больше нескольких минут находиться с Бам-Граном. Ведь и так минуты, проведенные им в Зурбагане, стоят ему двух лет «земной» жизни. Пора уходить. Но напоследок…

«Все уносит, – сказал тот, кто вел меня в этот час, подобно твердой руке, врезающей алмазом в стекло прихотливую и чудесную линию, – уносит, разбрасывает и разрывает, – говорит он, – гонит ветер и внушает любовь. Бьет по крепчайшим скрепам. Держит на горячей руке сердце и целует его. Не зовет, но сзывает вокруг тебя вихри золотых дисков, вращая их среди безумных цветов. Да здравствует ослепительное „Фанданго“!»

Герой, жаждущий прорвать блокаду отчужденности, внутренней замкнутости, преодолевает, переживает счастливый момент духовной общности, теряет ее вновь, но трагедия одиночества разрешается все же не в прежнее отчаяние, не в смерть, а в утверждение жизни. Так обнаруживают себя колоссальные внутренние ресурсы одухотворенного сознания, его способность сопротивляться давлению обстоятельств.

Грин построил самостоятельный, независимый, несопоставимый ни с каким другим мир, который сам себе реальность, в котором прекрасные замыслы, высокие чувства вырвались на свободу и воплощаются в жизнь; мир, в котором не нужно удивляться прекрасной неожиданности, а должно принять ее как закономерную и неизбежную. Страна, где сбывается Несбывшееся, где человек сам управляет своей судьбой, а каскад препятствий делает конечную победу только блистательней.

Е. Б. Скороспелова

Фанданго

Новеллы

Остров Рено

Внимай только тому голосу, который говорит без звука.

    Древнеиндусское писание

I. Одного нет

Лейтенант стоял у штирборта клипера и задумчиво смотрел на закат. Океан могущественно дремал. Неясная черта горизонта дымилась в золотом огне красного полудиска. Полудиск этот, казавшийся огромной каплей растопленного металла, быстро всасывался океаном, протягивая от своей пылающей арки к корпусу клипера широкую, блестящую золотой чешуей полосу отражения.

Лучей становилось все меньше, они гасли, касаясь воды, по мере того как полудиск превращался в узкий, красный сегмент. За спиной лейтенанта, упираясь в зенит, бесшумно росли тени. Тянуло холодом. Мачтовые огни фонарей засветились в черной, как тихая смола, воде рейда, и Южный Крест рассыпался на небесном бархате крупными, светлыми брильянтами. Бледная даль горизонта суживалась, и лейтенанту казалось, что он смотрит из черной коробки в едва приоткрытую ее щель. Последний луч нерешительно заколебался на горизонте, вспыхнул судорожным усилием и погас.

Лейтенант закурил сигаретку, тщательно застегнул китель и повернулся к острову. Ночь скрадывала расстояние; черная громада берега казалась совсем близкой; клипер словно прильнул бортом к невидимым в темноте скалам, хотя судно находилось от земли на расстоянии по крайней мере одного кабельтова. Ночной ветер тянул с берега пряной духотой и сыростью береговой чащи; там было все тихо, и хотелось верить, что остров населен тысячами неизвестных, хитрых врагов, следящих из темноты за судном, чтобы, выбрав удобную минуту, напасть на него, перебить экипаж и огласить воем радости тишину моря.

Лейтенант представил себе порядочную толпу дикарей, штук в двести, мысленно угостил их двойным зарядом картечи и пожалел, что вместо пиратов остров населен таким количеством обезьян, какого было бы вполне достаточно для всех европейских зверинцев. Военное оружие по необходимости должно миновать их. Нет даже захудалого разбойника, способного убить кого-нибудь из пятерых матросов, посланных три часа тому назад за водой. И действительно, шлюпка долго не возвращается. Кабаков здесь нет, а устье реки совсем близко у этого берега.

– В самом деле, – пробормотал лейтенант, – парни не торопятся.

Океан слабо вздыхал. Тяжелые, увесистые шаги приблизились к офицеру и замерли перед ним сутулой, черной фигурой боцмана. Слабое мерцание фонаря осветило морщинистое лицо с тонкими бритыми губами. Боцман глухо откашлялся и сказал:

– Наши не возвращаются.

– Да; и вам следовало бы знать об этом больше, чем мне, – сухо сказал офицер. – Четыре часа; как вам это нравится, господин боцман?

Боцман рассеянно пожевал губами, сплюнул жвачку. Он был того мнения, что волноваться раньше времени не следует никогда. Лейтенант нетерпеливо спросил:

– Так что же?

– Приедут, – сказал боцман, – ночевать на берегу они не останутся. Там нет женщин.

– Нет женщин, чудесно, но они могли утонуть.

– Пять человек, господин лейтенант?

– Хотя бы и пять. Не забывайте также, что здесь есть звери.

– Пять ружей, – пробормотал боцман, – это шутки для зверей… плохие шутки… да…

Он повернул голову и стал прислушиваться. Лицо его как бы говорило: «Неужели? Да… в самом деле… возможно… может быть…»

Тени штагов и вант перекрещивались на палубе черными полосами. За бортом темнела вода. Непроницаемый мрак скрывал пространство; клипер тонул в нем, затерянный, маленький, молчаливый.

– Что вы там слышите? – спросил офицер. – Лучше позаботились бы вперед отпускать не шатунов, а служак. Что?

– Весла, – кратко ответил боцман, сдвигая брови. – Вот послушайте, – добавил он, помолчав. – Это ворочает Буль. А вот хлопает негодяй Рантэй. Он никогда не научится грести, господин лейтенант, будьте спокойны.

Лейтенант прислушался, но некоторое время тишина бросала ему слабое всхлипывание воды в клюзах, скрип гафеля и хриплое дыхание боцмана. Потом, скорее угадывая, чем отмечая, он воспринял отдаленное колебание воздуха, похожее на отрывистый звук падения в воду камня. Все стихло. Боцман постоял еще немного, уверенно заморгал и выпрямился.

– Едут! – процедил он, сочно выплевывая табак. – Рантэй, клянусь сатаной, всегда ищет девок. Высадите его на голый риф, и он моментально влюбится. В кого? В том-то и весь секрет… А здесь? Пари держу, что для него черт способен обернуться женщиной… Да…

– Старина, – перебил лейтенант, – неужели вы слышите что-нибудь?