Купол Св. Исаакия Далматского (сборник)
Полная версия
Купол Св. Исаакия Далматского (сборник)
текст
Оценить:
0
Читать онлайн
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Накинув халат, Митя выскакивал через окно в сад и бежал по росистой, щекочущей ноги, траве к берегу.
Шелестели тростники, солнечные отблески дрожали на красноватом обрыве и коре берез, плотва, поблескивая чешуей, ходила в воде меж распустивших зеленые усы бревен и словно нюхала плотно лежавший на дне песок.
Вынырнув, Митя гикал, ладонью смахивал застилавшие глаза капли и плыл вперед, выбрасывая гибкие, как плети, руки.
Все было хорошо в этом мире: и солнце, и дождь, славно освеживший воду, и черноухий фокстерьер, что метался на мостках, лаял, клал на доску палку и просил с ним поиграть, и прыгающий на берегу золотистый стреноженный жеребенок.
Вернувшись домой, Митя одевался, одергивал гимнастерку, пробовал, крепки ли руки, улыбался, когда под кожей послушно трепетали мышцы, и легко, на носках, шел в просторную, залитую солнцем, столовую.
– Кадет Дмитрий Соломин имеет честь явиться, – шутя говорил он и, щелкнув каблуками, припадал к полноватой руке матери. Она всегда порывисто прижимала его голову к своей груди, целовала его в лоб и, слегка, оттолкнув его, глядела на широкоскулое мальчишеское твердеющее с каждым годом лицо сына, на светлую щетку коротко остриженных волос, на чуть раскосые серые глаза, и с радостью и грустью вспоминала, что еще так недавно она купала его по вечерам, и ее ладонь слышала стук его маленького сердца.
– Хорошо ли спал, солнышко? – спрашивала она.
Он много ел, и это ее радовало. Она рассказывала ему о хозяйстве, о мужиках, следила за резкими движениями его плеч и, не вдумываясь в смысл сказанных им слов, слушала лишь его погрубевший голос. Рассказывая, он сек воздух ребром ладони, как покойный дед, а доказывая, складывал руку лодочкой, показывая ладонь. И она со сладким замиранием сердца думала, что сыну уже исполнилось пятнадцать лет.
II
В семнадцатом году, когда отцвела сирень, жасмин зацвел так же буйно, как и в прошлый год. После дождя пахнувшие молодыми огурцами почки лопнули и пчелы повели на цветы свои звонкие полки. В семнадцатом году казалось, что мед будет пахнуть жасмином.
В камышах у островка вывелись утки. По вечерам у озера, где в прохладной полутьме звенели комары, кто-то невидимый плескался и бил по воде ладонью, – играла крупная рыба. Днем солнце сушило густые цветущие травы, ягоды и веселое пнище, где пни сухие, словно серебряные, стояли, подставляя под лучи свои плоские потрескавшиеся лбы.
Крестьянские ребятишки носили в имение ягоды: продолговатую, похожую на кончики женских мизинцев, землянику, славно шуршавшую, когда ее ссыпали в холодные сливки, матовую чернику, из которой дома варили вкусные, красящие губы, кисели, и гонобобель. За день нужно было все обойти, все увидеть. Нельзя было пропустить часа, когда объезжали молодого жеребца или когда ставили на озере рогатки на щук. Вечером нужно было, бросив ужин, отправиться с ребятами на ночное. Перекинув тулупчик через спину коня, сжав коленями бока, хорошо было с криком нестись проселком, минуя задевавшие лицо холодные кусты ольхи, к пожне, к старому дубу, у подножья которого чернели остатки костра.
После заката оранжевый месяц всходил, бледнел и снижался. Озеро стихало, теплые струи чередовались с холодными туманами, пахло лесными фиалками и медуницей, и был слышен дальний лай собак. Можно было, разогнав лодку, вскинув вверх весла, слушать звон струй, проходивших по днищу, скрип дергачей на острову и смотреть на отраженные водой звезды, вспыхивавшие в камышах голубоватыми огнями.
Со старым рыбаком Максимом Митя ужинал на зорьках, когда молочные туманы розовели и таяли под первыми лучами солнца; когда слипались глаза и был вкусен кусок черного хлеба, посыпанный крупной солью. Максим был седобород, ловлю начинал крестным знамением, часто кряхтел и поплевывал на крючок.
С сыном рыбака Митя ловил под берегом раков, засовывая руку в обглаженные водой норы. Раки пятились, сердито цапали клещами за пальцы и, брошенные в корзину, долго хлопали хвостами, забирались под крапиву и цокали, словно грызли свою скорлупу.
Однажды, вернувшись с ловли, Митя застал мать с заплаканными глазами. Но она часто плакала и от счастья, и от маленьких горестей. Он, приласкавшись к ней, снова ушел на двор. Там он встретил лесника Михаила и от него узнал, что мужики начали делить покосы и что в Марковском лесу произведены крупные порубки.
– Неспокойно, – сказал Михаил, – начинают шалить.
Михаил был верный. Это был высокого роста мужик, японской войны унтер-офицер, белозубый здоровяк, с нависшими татарскими усами. Он ходил в высоких болотных сапогах, закинув за плечо штуцер, и нюхом накрывал порубщика. Енинские мужики не раз грозились его спалить, но трусили. На праздничной неделе, по пьяному делу, один из мужиков пырнул его в бок ножом, но не смог вырваться из железных рук лесника. «Да чтоб я его ножом бил, – крикнул Михаил, отняв нож, – я его рукой задавлю!» И он, бросив мужика замертво, вышел со стягом на гулянье и свистящими взмахами дубины загнал всех мужиков и парней за околицу. В поле деревня кричала несвоими голосами и долго боялась расходиться по хатам.
Митя любил Михаила. Лесник научил его повадкам дикой птицы и стрельбе влет.
Теперь Михаил стоял угрюмый, барабаня пальцами по прикладу ружья и, глядя на деревню, говорил:
– Дошалишь! Ужо. Другим местом выйдет… А плохо, барчук, – добавил он, – про Питер ведь правду говорят?
– Правду, – ответил Митя.
– И неужто с такими силами можно было поддаться?
– Поддались, – ответил Митя.
III
В одну из июльских тихих ночей зарево раскинуло свой пышный веер. С чердака было видно, как горело имение Липки. Желтые языки врезались в небо, бросая тревожные отблески на дымные искристые облака.
В саду собрались женщины, говорили шепотом, словно кого-то боясь, часто крестились и слушали, как под веянием слабого ветра шумели озаренные отблеском зарева вершины.
В ту же ночь Митя долго не мог заснуть. Он снова вспомнил февральские дни.
Тогда ветер вил снег. Кадеты были выстроены перед зданием корпуса. Мальчики мерзли и перетаптывались. Накануне они, не исполняя приказа нового правительства, пели «Спаси, Господи, люди Твоя» по-старому и пели дружнее. Офицеры ходили перед строем, нервничали и подтягивали перчатки. Кадетский оркестр наотрез отказался играть Марсельезу, и начальству пришлось вызвать пехотных музыкантов, объяснив гарнизону, что кадеты еще не разучили нового гимна. Нечищеные трубы пехотинцев были обвязаны красными бантами.
После команды кадеты не пошли, а поплелись, нарочно толкаясь. К площади стекались серые нестройные колонны пехоты, красные языки хлопали под ветром. Звуки Марсельезы относило к Волге.
– Ребята, идти в ногу! Покажем пехоте, как кадеты ходят, – пронесся шепот по рядам. Все подтянулись, вскинули головы, и на площадь вышли черной, плотно сбитой колонной. Впереди шел высокий грузный генерал. Штатский с поднятым воротником, в драповом пальто, метался около генерала, путаясь в сугробах, и говорил:
– Господин генерал, я вам должен объяснить маршрут движения!…
Во время экзаменов длинноусый украинец, учитель истории, глухо сказал:
– Много у вас, господа, грехов, но, выпуская вас, никакого греха по отношению к родине не делаю. Новые ждут вас дни…
Митя вспомнил, как на вокзале толпа, окружив раненого офицера и отняв у него наган, в один голос грозила и кричала. Чьи-то руки тянулись к офицерским защитного сукна погонам. Офицер стоял бледный и, криво улыбаясь, ничего не отвечал. Его шинель была истрепана, а на левом рукаве, над обшлагом, были нашиты четыре золотых полоски. Они говорили о пролитой им в боях крови…
Стараясь не вспоминать и не думать, Митя зарылся в подушки и начал отсчитывать до тысячи, чтобы скорее уснуть.
Утром дворня уже знала, что Липки сожгли мужики. После обеда приехал на дрожках старик сосед. Постукивая палкой, он ходил по комнатам, согнув крючком костлявый палец, долго кому-то грозил и, доведя до слез Митину мать, уехал.
Женщины волновались целую неделю. Мать перебирала ценные вещи и плакала около открытых сундуков. Домашний совет решил перевезти в Англию драгоценности, находившиеся в государственной казне. Мать поехала в Петроград, но там кто-то ее отговорил от рискованного шага, и она, успокоившись, поехала обратно. Дорогой она думала, что крестьяне любят ее за частую помощь, за бесплатное лечение, за подаренную им несколько лет тому назад тысячу десятин земли. Она вспомнила, как мужики отстаивали во время пожара надворные постройки. Как они при виде ее скидывали шапки, а приходя в имение, ловили ее руку и благодарили горячими, казалось, шедшими от сердца словами.
Подошло время варки варенья. За хлопотами все быстро забылось. Нужно было следить за чисткой ягод, засыпать их сахаром и в блюдах выставлять на солнце, чтобы ягоды пустили сладкий сок. Подмокший, затвердевающий ледком сахар был вкусен. Мать и для Мити поставила блюдо, а во время варки часто искала сына, чтобы накормить его горячими вишневыми пенками.
В сентябре белый налив начал, падая, колоться, бледным золотом подернулись вершины берез, и ветер начал заносить на веранду кленовые листья. В это время Митя получил из корпуса от кадета Лагина письмо, в котором тот сообщал, что генерал Корнилов объявлен изменником, что вместо разговоров надо начать прямую борьбу и что, наконец, все порядочные люди готовы…
IV
Матери Митя сказал, что он едет в Ярославль узнать о приеме в юнкерское училище. Мать спокойно его выслушала. Она верила, что все обойдется благополучно, что сын скоро наденет юнкерские погоны и, думая о печальной судьбе всех матерей, о частых необходимых разлуках, начала приготовлять сына к отъезду.
Вечером Митя со стеком в руке еще раз обошел берег, заглянул в конюшни, поиграл с черноухим фокстерьером и сел на ступеньку веранды.
Дорожки сада уже зарастали травой, а на клумбах цвели настурции. Зеленые шатры яблонь потяжелели от восковых антоновок. Печалили желтые пряди берез.
В саду падали яблоки. Рабочий уже сколачивал у своего соломенного шалаша ящики. Было грустно. Молодые черноносые журавли научились летать и кружились над озером и садом, а старики стояли на лохматом гнезде и трещали, запрокидывая головы. Был близок отлет.
К крыльцу подали коляску. В гостиной все присели, помолчали, помолились и, поднявшись, зашумели. Митя, держа в руке фуражку, подошел к матери. Она медленно благословила его, а потом притянула его за плечи к себе и заплакала.
Солнце заходило за высокие ели. Лиловые тени лежали у подножья кустов, тепло розовели вершины кленов, и светлое пламя заката билось в стеклах усадьбы.
– С Богом, – сказала тихо мать.
Кони взяли дружно.
У заворота Митя, придерживая левой рукой стек и съезжающую с плеча шинель, обернувшись, отдал честь и увидел, что мать, стоя на крыльце, благословляет его частыми маленькими крестиками.
Шелестели тростники, солнечные отблески дрожали на красноватом обрыве и коре берез, плотва, поблескивая чешуей, ходила в воде меж распустивших зеленые усы бревен и словно нюхала плотно лежавший на дне песок.
Вынырнув, Митя гикал, ладонью смахивал застилавшие глаза капли и плыл вперед, выбрасывая гибкие, как плети, руки.
Все было хорошо в этом мире: и солнце, и дождь, славно освеживший воду, и черноухий фокстерьер, что метался на мостках, лаял, клал на доску палку и просил с ним поиграть, и прыгающий на берегу золотистый стреноженный жеребенок.
Вернувшись домой, Митя одевался, одергивал гимнастерку, пробовал, крепки ли руки, улыбался, когда под кожей послушно трепетали мышцы, и легко, на носках, шел в просторную, залитую солнцем, столовую.
– Кадет Дмитрий Соломин имеет честь явиться, – шутя говорил он и, щелкнув каблуками, припадал к полноватой руке матери. Она всегда порывисто прижимала его голову к своей груди, целовала его в лоб и, слегка, оттолкнув его, глядела на широкоскулое мальчишеское твердеющее с каждым годом лицо сына, на светлую щетку коротко остриженных волос, на чуть раскосые серые глаза, и с радостью и грустью вспоминала, что еще так недавно она купала его по вечерам, и ее ладонь слышала стук его маленького сердца.
– Хорошо ли спал, солнышко? – спрашивала она.
Он много ел, и это ее радовало. Она рассказывала ему о хозяйстве, о мужиках, следила за резкими движениями его плеч и, не вдумываясь в смысл сказанных им слов, слушала лишь его погрубевший голос. Рассказывая, он сек воздух ребром ладони, как покойный дед, а доказывая, складывал руку лодочкой, показывая ладонь. И она со сладким замиранием сердца думала, что сыну уже исполнилось пятнадцать лет.
II
В семнадцатом году, когда отцвела сирень, жасмин зацвел так же буйно, как и в прошлый год. После дождя пахнувшие молодыми огурцами почки лопнули и пчелы повели на цветы свои звонкие полки. В семнадцатом году казалось, что мед будет пахнуть жасмином.
В камышах у островка вывелись утки. По вечерам у озера, где в прохладной полутьме звенели комары, кто-то невидимый плескался и бил по воде ладонью, – играла крупная рыба. Днем солнце сушило густые цветущие травы, ягоды и веселое пнище, где пни сухие, словно серебряные, стояли, подставляя под лучи свои плоские потрескавшиеся лбы.
Крестьянские ребятишки носили в имение ягоды: продолговатую, похожую на кончики женских мизинцев, землянику, славно шуршавшую, когда ее ссыпали в холодные сливки, матовую чернику, из которой дома варили вкусные, красящие губы, кисели, и гонобобель. За день нужно было все обойти, все увидеть. Нельзя было пропустить часа, когда объезжали молодого жеребца или когда ставили на озере рогатки на щук. Вечером нужно было, бросив ужин, отправиться с ребятами на ночное. Перекинув тулупчик через спину коня, сжав коленями бока, хорошо было с криком нестись проселком, минуя задевавшие лицо холодные кусты ольхи, к пожне, к старому дубу, у подножья которого чернели остатки костра.
После заката оранжевый месяц всходил, бледнел и снижался. Озеро стихало, теплые струи чередовались с холодными туманами, пахло лесными фиалками и медуницей, и был слышен дальний лай собак. Можно было, разогнав лодку, вскинув вверх весла, слушать звон струй, проходивших по днищу, скрип дергачей на острову и смотреть на отраженные водой звезды, вспыхивавшие в камышах голубоватыми огнями.
Со старым рыбаком Максимом Митя ужинал на зорьках, когда молочные туманы розовели и таяли под первыми лучами солнца; когда слипались глаза и был вкусен кусок черного хлеба, посыпанный крупной солью. Максим был седобород, ловлю начинал крестным знамением, часто кряхтел и поплевывал на крючок.
С сыном рыбака Митя ловил под берегом раков, засовывая руку в обглаженные водой норы. Раки пятились, сердито цапали клещами за пальцы и, брошенные в корзину, долго хлопали хвостами, забирались под крапиву и цокали, словно грызли свою скорлупу.
Однажды, вернувшись с ловли, Митя застал мать с заплаканными глазами. Но она часто плакала и от счастья, и от маленьких горестей. Он, приласкавшись к ней, снова ушел на двор. Там он встретил лесника Михаила и от него узнал, что мужики начали делить покосы и что в Марковском лесу произведены крупные порубки.
– Неспокойно, – сказал Михаил, – начинают шалить.
Михаил был верный. Это был высокого роста мужик, японской войны унтер-офицер, белозубый здоровяк, с нависшими татарскими усами. Он ходил в высоких болотных сапогах, закинув за плечо штуцер, и нюхом накрывал порубщика. Енинские мужики не раз грозились его спалить, но трусили. На праздничной неделе, по пьяному делу, один из мужиков пырнул его в бок ножом, но не смог вырваться из железных рук лесника. «Да чтоб я его ножом бил, – крикнул Михаил, отняв нож, – я его рукой задавлю!» И он, бросив мужика замертво, вышел со стягом на гулянье и свистящими взмахами дубины загнал всех мужиков и парней за околицу. В поле деревня кричала несвоими голосами и долго боялась расходиться по хатам.
Митя любил Михаила. Лесник научил его повадкам дикой птицы и стрельбе влет.
Теперь Михаил стоял угрюмый, барабаня пальцами по прикладу ружья и, глядя на деревню, говорил:
– Дошалишь! Ужо. Другим местом выйдет… А плохо, барчук, – добавил он, – про Питер ведь правду говорят?
– Правду, – ответил Митя.
– И неужто с такими силами можно было поддаться?
– Поддались, – ответил Митя.
III
В одну из июльских тихих ночей зарево раскинуло свой пышный веер. С чердака было видно, как горело имение Липки. Желтые языки врезались в небо, бросая тревожные отблески на дымные искристые облака.
В саду собрались женщины, говорили шепотом, словно кого-то боясь, часто крестились и слушали, как под веянием слабого ветра шумели озаренные отблеском зарева вершины.
В ту же ночь Митя долго не мог заснуть. Он снова вспомнил февральские дни.
Тогда ветер вил снег. Кадеты были выстроены перед зданием корпуса. Мальчики мерзли и перетаптывались. Накануне они, не исполняя приказа нового правительства, пели «Спаси, Господи, люди Твоя» по-старому и пели дружнее. Офицеры ходили перед строем, нервничали и подтягивали перчатки. Кадетский оркестр наотрез отказался играть Марсельезу, и начальству пришлось вызвать пехотных музыкантов, объяснив гарнизону, что кадеты еще не разучили нового гимна. Нечищеные трубы пехотинцев были обвязаны красными бантами.
После команды кадеты не пошли, а поплелись, нарочно толкаясь. К площади стекались серые нестройные колонны пехоты, красные языки хлопали под ветром. Звуки Марсельезы относило к Волге.
– Ребята, идти в ногу! Покажем пехоте, как кадеты ходят, – пронесся шепот по рядам. Все подтянулись, вскинули головы, и на площадь вышли черной, плотно сбитой колонной. Впереди шел высокий грузный генерал. Штатский с поднятым воротником, в драповом пальто, метался около генерала, путаясь в сугробах, и говорил:
– Господин генерал, я вам должен объяснить маршрут движения!…
Во время экзаменов длинноусый украинец, учитель истории, глухо сказал:
– Много у вас, господа, грехов, но, выпуская вас, никакого греха по отношению к родине не делаю. Новые ждут вас дни…
Митя вспомнил, как на вокзале толпа, окружив раненого офицера и отняв у него наган, в один голос грозила и кричала. Чьи-то руки тянулись к офицерским защитного сукна погонам. Офицер стоял бледный и, криво улыбаясь, ничего не отвечал. Его шинель была истрепана, а на левом рукаве, над обшлагом, были нашиты четыре золотых полоски. Они говорили о пролитой им в боях крови…
Стараясь не вспоминать и не думать, Митя зарылся в подушки и начал отсчитывать до тысячи, чтобы скорее уснуть.
Утром дворня уже знала, что Липки сожгли мужики. После обеда приехал на дрожках старик сосед. Постукивая палкой, он ходил по комнатам, согнув крючком костлявый палец, долго кому-то грозил и, доведя до слез Митину мать, уехал.
Женщины волновались целую неделю. Мать перебирала ценные вещи и плакала около открытых сундуков. Домашний совет решил перевезти в Англию драгоценности, находившиеся в государственной казне. Мать поехала в Петроград, но там кто-то ее отговорил от рискованного шага, и она, успокоившись, поехала обратно. Дорогой она думала, что крестьяне любят ее за частую помощь, за бесплатное лечение, за подаренную им несколько лет тому назад тысячу десятин земли. Она вспомнила, как мужики отстаивали во время пожара надворные постройки. Как они при виде ее скидывали шапки, а приходя в имение, ловили ее руку и благодарили горячими, казалось, шедшими от сердца словами.
Подошло время варки варенья. За хлопотами все быстро забылось. Нужно было следить за чисткой ягод, засыпать их сахаром и в блюдах выставлять на солнце, чтобы ягоды пустили сладкий сок. Подмокший, затвердевающий ледком сахар был вкусен. Мать и для Мити поставила блюдо, а во время варки часто искала сына, чтобы накормить его горячими вишневыми пенками.
В сентябре белый налив начал, падая, колоться, бледным золотом подернулись вершины берез, и ветер начал заносить на веранду кленовые листья. В это время Митя получил из корпуса от кадета Лагина письмо, в котором тот сообщал, что генерал Корнилов объявлен изменником, что вместо разговоров надо начать прямую борьбу и что, наконец, все порядочные люди готовы…
IV
Матери Митя сказал, что он едет в Ярославль узнать о приеме в юнкерское училище. Мать спокойно его выслушала. Она верила, что все обойдется благополучно, что сын скоро наденет юнкерские погоны и, думая о печальной судьбе всех матерей, о частых необходимых разлуках, начала приготовлять сына к отъезду.
Вечером Митя со стеком в руке еще раз обошел берег, заглянул в конюшни, поиграл с черноухим фокстерьером и сел на ступеньку веранды.
Дорожки сада уже зарастали травой, а на клумбах цвели настурции. Зеленые шатры яблонь потяжелели от восковых антоновок. Печалили желтые пряди берез.
В саду падали яблоки. Рабочий уже сколачивал у своего соломенного шалаша ящики. Было грустно. Молодые черноносые журавли научились летать и кружились над озером и садом, а старики стояли на лохматом гнезде и трещали, запрокидывая головы. Был близок отлет.
К крыльцу подали коляску. В гостиной все присели, помолчали, помолились и, поднявшись, зашумели. Митя, держа в руке фуражку, подошел к матери. Она медленно благословила его, а потом притянула его за плечи к себе и заплакала.
Солнце заходило за высокие ели. Лиловые тени лежали у подножья кустов, тепло розовели вершины кленов, и светлое пламя заката билось в стеклах усадьбы.
– С Богом, – сказала тихо мать.
Кони взяли дружно.
У заворота Митя, придерживая левой рукой стек и съезжающую с плеча шинель, обернувшись, отдал честь и увидел, что мать, стоя на крыльце, благословляет его частыми маленькими крестиками.