Джек Лондон
Мятеж на «Эльсиноре»

– Постойте… «Лалла Рук», – мистер Пайк вычислял, – ну, скажем, около ста футов.

– Я сама это видела. Один из новичков, бродяга (он, видно, уже попробовал тяжелую руку мистера Гардинга), упал с грот-реи. Я была еще совсем девочка, но понимала, что это верная смерть, потому что он падал с подветренной стороны реи прямо на палубу. Но он упал в самую середину паруса, что задержало его падение, перекувырнулся и очутился на палубе целый и невредимый, стоя на ногах. И оказался как раз лицом к лицу с мистером Гардингом. Я не знаю, кто из них больше удивился, но думаю, что мистер Гардинг, так как он совершенно остолбенел. Он думал, что этот человек убьется. Но тот! Он бросил только один взгляд на мистера Гардинга, потом сделал дикий прыжок на снасти и мигом взобрался прямо на ту же самую грот-рею.

Мисс Уэст и помощник капитана так громко расхохотались, что едва расслышали, как я сказал:

– Удивительно! Подумать, какое потрясение для нервов человека, который, падая, сознает, что его ожидает верная смерть.

– Я думаю, он был сильнее потрясен видом Сайласа Гардинга, – заметил мистер Пайк с новым взрывом смеха, к которому присоединилась и мисс Уэст.

Все это было очень хорошо. Судно есть судно, и, судя по тем членам команды, которых я видел, суровое обращение с ними было необходимо. Но чтобы такая нежная молодая девушка, как мисс Уэст, знала подобные вещи и была до такой степени посвящена в эту сторону судовой жизни, это было нехорошо. Это было нехорошо для меня, хотя, признаюсь, это меня интересовало и делало понятнее действительность, реальную жизнь. Но это означало, что мириться с такими вещами можно было, имея чересчур крепкие, даже грубые нервы, и мне неприятно было думать, что мисс Уэст так очерствела.

Я смотрел на нее и опять не мог не заметить нежности и крепости ее кожи. У нее были темные волосы и темные брови, которые почти прямо и несколько низко лежали над ее продолговатыми глазами. Глаза у нее были серые, теплого серого оттенка, с очень спокойным и открытым выражением, умные и живые. Может быть, в общем, преобладающим характерным выражением всего ее лица было большое спокойствие. Казалось, что она всегда спокойна, пребывает в согласии с самой собой и с внешним миром. Красивее всего были у нее глаза, обрамленные ресницами, такими же темными, как ее волосы и брови. Удивительнее всего был ее нос – совершенно прямой, очень прямой и чуть-чуть длинный – напоминающий нос ее отца. Чистый рисунок переносицы и ноздрей являлся бесспорным признаком породистости и хорошей крови.

У нее был рот с тонкими губами, чувственный, подвижный и значительный – не столько по величине, так как величина его была средняя, сколько по выражению: сильный и веселый рот. Все ее здоровье, вся ее живость сказывались в очертании рта и в глазах. Улыбка редко обнажала ее зубы – улыбалась она главным образом глазами, но когда она смеялась, то показывала крепкие белые зубы, ровные, не мелкие, как у ребенка, а как раз такие сильные, нормальной величины зубы, какими должна была бы обладать такая нормальная и здоровая женщина, как она.

Я бы никогда не назвал ее красавицей, но она обладала многими качествами, которые определяют красоту женщины. У нее красиво сочетались краски, кожа отличалась здоровой белизной, которую подчеркивали темные ресницы, брови и волосы. И так же точно темные ресницы и брови и белизна кожи подчеркивали теплый серый цвет ее глаз. Лоб у нее был не слишком высокий, средней ширины и совершенно гладкий. На нем не было ни одной морщинки, ни даже намеков на морщины, которые свидетельствовали бы о нервозности, о днях уныния или часах бессонницы. О, в ней были все признаки здоровой человеческой самки, которая никогда не знала огорчений или душевной тревоги и в теле которой все процессы и функции происходили автоматически и без малейших трений.

– Мисс Уэст показала себя в роли предсказательницы погоды, – сказал я помощнику капитана. – А каковы ваши предсказания в этом отношении?

– Она могла бы предсказывать погоду, – ответил мистер Пайк, поднимая глаза с гладкой поверхности моря к небу. – Не в первый раз она выходит зимой в Северный Атлантический океан. – Он подумал с минуту, изучая море и небо. – Принимая во внимание высокое барометрическое давление, я бы сказал, что мы должны ожидать несильного шторма с северо-востока или же штиля, с большими шансами в пользу штиля.

Мисс Уэст одарила меня торжествующей улыбкой и внезапно схватилась за перила, так как «Эльсинора» поднялась на особенно высокой волне и упала вниз с раскатом, от которого с глухим рокотом захлопали все паруса.

– Вот вам и штиль, – сказала мисс Уэст чуть-чуть угрюмо, – если это продолжится, я через пять минут буду лежать пластом на своей койке.

Она выразила протест против выражения моего сочувствия.

– О, не беспокойтесь обо мне, мистер Патгёрст. Морская болезнь только противна и неприятна, как изморось или грязная погода, или ядовитый плющ; впрочем, я бы охотнее страдала от морской болезни, чем от крапивницы.

Что-то было неладно с командой на палубе под нами; там допустили какую-то оплошность или ошибку, о чем возвестил повышенный голос мистера Меллера. Как и у мистера Пайка, у него была привычка орать на матросов – манера, очень неприятная для слуха.

На лицах некоторых матросов виднелись синяки. У одного глаз так распух, что совсем закрылся.

– Словно он налетел на стойку в потемках, – заметил я.

Чрезвычайно красноречив и совершенно бессознателен был быстрый взгляд, брошенный мисс Уэст на покоившиеся на перилах огромные лапы мистера Пайка со свежими ссадинами на суставах. Этот взгляд кольнул меня в сердце: она знала.

Глава X

В тот вечер мы, мужчины, обедали только втроем, с перегородками на столе, а «Эльсинору» швырял тот шторм, который запер мисс Уэст в ее каюте.

– Вы не увидите ее несколько дней, – сказал мне капитан Уэст. – С ее матерью было так же: прирожденный моряк, но ее всегда укачивало в начале каждого плавания.

– Это обычное приноравливание к перемене обстановки, – мистер Пайк удивил меня самой длинной фразой, которую я когда-либо слышал от него за столом. – Каждому из нас приходится приноравливаться, когда мы покидаем берег. Нам приходится забывать о спокойном времени на берегу и хороших вещах, которые можно приобретать за деньги, и нести вахту за вахтой четыре часа на палубе и четыре – внизу. И нам приходится туго, и наши нервы напряжены, пока мы не привыкнем к перемене. Приходилось ли вам слышать Карузо и Бланш Арраль этой зимой в Нью-Йорке, мистер Патгёрст?

Я кивнул, все еще удивляясь этому многословию за столом.

– Ну вот, подумать только, что я слушал их: и Карузо, и Уизерспуна, и Амато каждый вечер в столице, а потом простился со всем этим, чтобы выйти в море и приноравливаться к бесконечным вахтам.

– Вы не любите моря? – спросил я. Он вздохнул.

– Право, не знаю. Но ведь море – это все, что я знаю…

– Кроме музыки, – вставил я.

– Да, но море и долгое плавание отняли у меня большую часть музыки, какой я хотел бы насладиться.

– Я думаю, что вы слышали Гейнк Шуман?

– Изумительно! Изумительно! – прошептал он с благоговением, потом вопросительно взглянул на меня. – У меня есть с полдюжины ее пластинок, и я несу вторую подвахту внизу. Если капитан Уэст ничего не имеет против (капитан Уэст кивнул головой в знак того, что он против ничего не имеет), и если вы хотите прослушать их… Инструмент недурной, довольно хороший граммофон.

Затем, к моему удивлению, когда буфетчик убрал со стола, этот обросший мхом пережиток того времени, когда людей колотили и убивали, этот потрепанный морем обломок вынес из своей каюты великолепнейшую коллекцию пластинок, которую он поставил на стол вместе с граммофоном. Широкую дверь раздвинули, образовав таким образом из столовой и главной каюты одно большое помещение. Мы с капитаном Уэстом уселись в глубоких кожаных креслах в главной каюте, пока мистер Пайк устанавливал граммофон. Его лицо было ярко освещено висячими лампами, и ни один оттенок выражения на этом лице не ускользал от меня.

Напрасно я ожидал услышать какой-либо популярный мотив. Музыка была исключительно серьезной, и его бережное обращение с пластинками было само по себе откровением для меня. Он с благоговением брал каждую из них в руки, словно какой-то священный предмет, развязывал, разворачивал и обчищал мягкой щеточкой из верблюжьей шерсти, прежде чем пустить по ней иголку. Сначала я ничего не видел, кроме огромных грубых рук грубого человека с ободранными суставами пальцев, которые каждым своим движением выражали любовь. Каждое прикосновение их к пластинкам было лаской, и, пока они звучали, он стоял над ними, воспаривший в какой-то рай небесной музыки, известной ему одному.

В это время капитан Уэст курил сигару, откинувшись на спинку кресла. Лицо его ничего не выражало; он, казалось, был очень далеко, и музыка его не трогала. Я начинал сомневаться в том, что он ее слышат. Он не делал в промежутках между пьесами никаких замечаний, не выражал ни одобрения, ни недовольства. Он казался чрезвычайно спокойным, чрезвычайно далеким. И, глядя на него, я спрашивал себя, в чем заключаются его обязанности. Я ни разу не видел его что-либо делавшим. За нагрузкой судна наблюдал мистер Пайк. Капитан Уэст появился на судне только тогда, когда оно было совершенно готово к выходу в море. Я не слышал, чтобы он отдавал какие-либо приказания. Мне казалось, что вся работа лежит на мистере Пайке и мистере Меллере. Капитан Уэст только курил сигары и пребывал в блаженном незнании того, что делается на «Эльсиноре».

Когда граммофон сыграл «Аллилуйя» из оратории «Мессия» и псалом «Он накормит стадо свое», мистер Пайк заметил извиняющимся тоном, что любит духовную музыку, быть может, потому что когда-то в детстве недолгое время пел в церковном хоре в Сан-Франциско.

– А потом я хватил священника по голове смычком от контрабаса и снова улизнул в море, – заключил он с жестокой усмешкой.

И вслед за тем он снова замечтался над «Царем небесным» Мейербера и «О, покойся во господе» Мендельсона.

Когда пробило три четверти восьмого, он аккуратно уложил все свои пластинки и отнес их и граммофон к себе в каюту. Я посидел с ним, пока он свернул папироску и пока не пробило восемь часов.

– У меня еще много хороших вещей, – сказал он конфиденциальным тоном. – «Приидите ко мне» Кенена, «Распятие» Фора, «Поклонимся Господу» и «Веди нас, свете тихий» для хора, а «Иисус, возлюбленный души моей» прямо-таки схватил бы вас за сердце. Как-нибудь вечерком я вам сыграю все это.

– Вы верующий? – спросил я под впечатлением его восторженного вида и его грубых рук, которые преследовали меня.

Он заметно колебался, прежде чем ответил:

– Верю… когда слушаю это…

В эту ночь я спал из рук вон плохо. Не доспав накануне, я рано закрыл книгу и погасил лампу. Но не успел я задремать, как был разбужен своей крапивницей. Весь день она меня не беспокоила, но как только я потушил свет и заснул, возобновился проклятый непрерывный зуд. Вада еще не лег спать, и я взял у него порцию кремортартара. Но это не помогло, и в полночь, услышав смену вахты, я кое-как оделся, набросил халат и поднялся на корму.

Я увидел, как мистер Меллер, заступив на свою четырехчасовою вахту, ходил взад и вперед по левой стороне кормы, и я проскользнул дальше, мимо рулевого, которого не узнал, и спрятался от ветра за выступом рулевой будки.

Я снова рассматривал неясные очертания и переплетения сложных снастей и высокие парусные мачты, думал о безумной, невежественной команде, и в меня закрадывалось предчувствие беды. Как было возможно такое плавание, с подобной командой, на громадной «Эльсиноре», грузовом судне, представлявшем собою лишь стальную скорлупу в полдюйма толщиной, нагруженную пятью тысячами тонн угля? Об этом страшно было думать. Плавание не задалось с самого начала. В мучительном неуравновешенном состоянии, вызываемом у каждого человека лишением сна, я не мог не решить, что плавание обречено на несчастье. Но насколько это соответствовало действительности, ни я, ни самый безумный человек не мог себе вообразить.

Я вспомнил мисс Уэст с ее горячей кровью, которая всегда жила полной жизнью и не сомневалась в том, что будет жить всегда. Я вспомнил избивавшего и убивавшего людей и обожавшего музыку мистера Пайка. Что касается капитана Уэста, то он не шел в счет. Он был существом слишком нейтральным, слишком «отсутствующим», чем-то вроде особо привилегированного пассажира, которому нечего делать, кроме того как спокойно и пассивно существовать в некой нирване собственного изобретения.

Затем я вспомнил грека, ранившего себя, зашитого мистером Пайком и лежащего теперь со своим бессвязным бормотанием между стальными стенками средней рубки. Эта картина едва не заставила меня принять решение, так как в моем лихорадочном воображении этот грек олицетворял всю безумную, идиотическую, беспомощную команду. Конечно, я еще мог вернуться в Балтимору – слава Богу, у меня было довольно денег, чтобы я мог исполнять свои капризы. Мистер Пайк как-то сказал, в ответ на мой вопрос, что ежедневный пробег «Эльсиноры» обходится в двести долларов в день. Я мог позволить себе заплатить не только двести, но и две тысячи долларов в день за те несколько дней, которые понадобились бы, чтобы доставить меня обратно в Балтимору либо довезти до какого-либо лоцманского буксира или же до направляющегося в Балтимору судна.

Я был уже готов сойти вниз и сообщить капитану Уэсту о своем решении, когда мне пришла в голову другая мысль: «Так ты, мыслитель и философ, утомленный светом, боишься утонуть и перестать существовать во мраке»? И вот только потому, что я гордился смиренностью своей жизни, сон капитана Уэста не был нарушен. Разумеется, я не уйду от приключения, если можно назвать приключением путешествие вокруг мыса Горн на судне, наполненном безумцами и идиотами и даже хуже. Ведь я помнил трех вавилонян и семитов, которые вызвали ярость мистера Пайка и смеялись так безмолвно и ужасно.

Ночные мысли! Мысли бессонницы! Я отогнал их и направился вниз, насквозь пронизанный холодом. У дверей капитанской рубки я встретился с мистером Меллером.

– Добрый вечер, сэр, – приветствовал он меня. – Жаль, что нет небольшого ветра, который помог бы нам выбраться подальше в море.

Новости
Библиотека
Обратная связь
Поиск